В результате ротмистр получил десять лет по 136-й статье (то есть фактически добавку в два года), грозную славу и передислокацию в Соловки, где он стал конюхом, имел при конюшне отдельную комнатку, с удовольствием занимался породистыми выездными конями начальства и читал преимущественно мемуары о мировой войне.
   Лазаретная жизнь шла своим чередом. Выписали Федю.
   – Юра, – высказался он на прощание, – друзья-то твои о тебе заботятся, а совет добрый не дадут. Детский паек тебе полагается. До семнадцати лет ты – малолетка. Подай заявку в часть снабжения и пей молочко!
   Ушел без операции ротмистр. Вскоре за ним ушел Антонович. Положили на операцию грыжи грузинского епископа, или католикоса, Батманишвили, тихого старичка, переводившего Данте на грузинский язык; потом – Азисхана Ходжаева, младшего брата бессменного, с 1925 года, председателя СНК Узбекистана Файзулы Ходжаева; промелькнули какие-то венгры и поляки. Больные сменялись быстро. Профессор Ошман не только артистически оперировал, но и очень искусно долечивал в послеоперационный период.
   Шел мрачный, ветреный ноябрь, я получил еще посылку. Опять устроил с соседями чаепитие. Князь Гедройц был грустен. Он мечтал получить посылку от жены, хотя более года от нее из ссылки не было известий. Навигация заканчивалась, и надежды старика угасали. После чаепития я дал ему еще сахару, свой талон на обед и пайку хлеба, талоны и хлеб доктора Федоровского, который в эти сутки дежурил по лазарету и по закону «снимал пробу» со всех блюд, приготовленных знаменитым лазаретным поваром. Столь обильные дары подняли настроение Гедройца, и он уже предвкушал, как съест вечером три обеда, а потом до отбоя будет пить чай с сахаром и хлебом.
   В этот вечер в отделении были тяжелые больные, и я задержался в лазарете до отбоя, сдавая дежурство Юре Гофману. Когда я поднялся на нары, князь тяжело дыша, доедал остатки из своего огромного котла.
   Ночью я проснулся от толчка. На моих ногах сидел Катаока и держал Гедройца за руку, щупая пульс. Гедройц умер ночью. Обнаружил это Катаока. Установив смерть, я вызвал санитаров, и старика унесли в морг. Утром было вскрытие. На оцинкованном столе, с бортиками и желобком для стока крови, лежал худой, костлявый старик с огромным вздутым животом.
   Федоровский разрезал брюшину, обнаружив вздутый кишечник и желудок. Профессор Ошман велел осторожно проколоть желудок и кишки, чтобы выпустить газы. Из проколов брызнула жидкость, и ужасное зловоние заполнило мертвецкую. Все вышли на воздух, оставив открытыми форточку и двери.
   Вскрытие установило смерть от инфаркта, который был вызван чрезвычайным переполнением желудка. Кроме того, у него был сильнейший склероз сосудов и легких.
   В этот же день последним рейсом «Ударник» доставил Гедройцу посылку. В списке под аркой он был третьим номером. Я едва сдерживал слезы и чувствовал свою вину за вчерашние чересчур обильные дары. Катаока меня утешал, убеждая, что из-за этих даров старик весь вечер был сытый и довольный и для него такая легкая смерть – избавление. Все равно было очень грустно.
   История с посылкой Гедройца тронула многих, и ее часто пересказывали как пример жестокосердия судьбы.
   В одно из ночных дежурств в перевязочной, где сидят дежурные, появился Леонид Тимофеевич в парадном халате и сказал, что сейчас доставят в спецпалату двух заключенных из политизолятора и я должен закрыть дверь и никого не выпускать из отделения в коридор. Титов сбежал вниз, а я замер у лестницы за столбом. Внизу послышались шаги, и почти бесшумно по лестнице стала подниматься процессия: впереди шел Титов, за ним трое тюремщиков несли человека с запрокинутой головой. Обращенное к потолку лицо с запавшими глазами казалось безжизненным. Следом несли второго, далее виднелись фуражки начальства и седая голова профессора Тюрка Густава Адольфовича.
   Леонид Тимофеевич, увидев меня, сделал страшные глаза, и я шмыгнул за дверь. Все прошли в спецпалату, перед которой поставили часового. Затем начальство ушло. Вскорости ко мне пришел Леонид Тимофеевич и, видя, что я сгораю от любопытства, тихо сказал:
   – Они выдержали 36 суток голодовки и добились своего. Жизнь в них чуть теплится.
   – Кто они? – также тихо спросил я.
   – Они люди с сильной волей. Они терпели 36 дней, пока их организм пожирал сам себя, и не сдались, хотя в любой миг могли прервать голодовку.
   Титов подергал эспаньолку и добавил еще тише:
   – Их не только уговаривали каждый день снять голодовку, но и подносили ко рту белые сухарики, шоколад, сыр. Они все перенесли.
   Остаток ночи я думал о непреклонности этих таинственных людей и примерил к себе их поведение. Мне захотелось испробовать голодовку, проверить свою силу воли и выдержку. Испытывал же себя Рахметов – герой Чернышевского. Только испытания Рахметова казались мне теперь детской игрой по сравнению с 36-суточной голодовкой, по существу, с медленным самоуничтожением.
   Прошло несколько дней, состояние больных в спецпалате улучшилось, их кормили через каждые три часа. Сначала молоком с сахаром и маслом, потом добавили белые сухари, затем – бульон. Еду из кухни передавали тюремщику, а тот относил в палату, где первые дни почти все время был профессор Тюрк. Когда у меня началась дневная смена, в режиме спецпалаты произошли изменения: уборщику разрешили заходить в палату для уборки, выноса уток и судна, санитару разрешили измерять температуру и вносить еду, но все это в присутствии тюремщика и с запрещением разговоров.
   Шел уже шестой день после снятия голодовки, когда я впервые увидел их в палате. Больные еще были очень истощены, но уже пытались садиться на койках. Через несколько дней часового сняли. Леонид Тимофеевич сказал, что они снова хотели возобновить голодовку, если им не ослабят режим.
   Оказывается, они начали голодовку из-за того, что их лишили газет. Когда они проголодали 12 суток, то решили, что получение газет через голодовку – это слишком дорогая цена, и потребовали перевести их из изолятора на открытый политрежим. Им сразу же разрешили газеты, но было уже поздно, и голодовка пошла под лозунгом: свобода или смерть, и никакие уговоры и искушения, о которых рассказывал Леонид Тимофеевич, не могли поколебать их решение.
   Надо сказать, что времена тогда были сравнительно либеральными. С политзаключенными (то есть членами революционных партий) еще считались. Многие их них в свое время участвовали в революционном движении, сидели в царских тюрьмах или были в ссылке вместе со Сталиным, Молотовым, Бухариным и другими руководителями ВКП(б) и государства. Поэтому по согласованию с Москвой власть уступила голодающим. Им разрешили открытый политрежим, то есть пребывание вне изолятора, без привлечения на работы, с сухим пайком, включавшим и мясо, и масло, и сыр, и другие прелести для политических ссыльных, как в дореволюционные годы, с правом посещения библиотеки и т. п.
   Когда в лазарете их изоляция продолжилась, они решили начать голодовку снова. Начальство опять уступило, охрану сняли, и они могли уже без охраны выходить из палаты. Победители ощутили подъем духа и начали быстро поправляться.
   Первая моя беседа с ними произошла на десятый день. Я пришел взять посуду после обеда. Они стали расспрашивать меня: как зовут, откуда, статья, срок, папа, мама и др. Они показались мне деликатными, интеллигентными, остроумными. Первый, которого тащили по лестнице в ту ночь, с тонкими чертами лица и нервным тиком, представился:
   – Виктор Харадчинский.
   Ему было лет тридцать-тридцать пять. Второй, с более резким взглядом и мефистофельским профилем – Гройсман был примерно тех же лет.
   Они с удовольствием беседовали со мной, рассказывали, как их угнетал режим изолятора, особенно тишина. В коридорах – толстые войлочные дорожки, надзиратели ходят в войлочных туфлях, чтобы неслышно подходить к глазкам в дверях камер. Окно закрыто щитом. Верхний край щита на 30—40 сантиметров отступает от стены, но неба в эту щель не видно. Кроме летних месяцев, камеру круглосуточно освещает электричество. Переписка запрещена. Единственная радость – книги и газеты. Дают одну центральную газету на два часа в день, потом отбирают. Книги из библиотеки обменивают один раз в две недели. Можно заказывать по списку. Разрешают пять-шесть книг на заключенного. Прогулка продолжается один-два часа. Самые чувствительные наказания: лишение прогулки на срок десять дней, лишение газет и книг. Последнее – самое страшное. Кроме того, существует карцер, но мои собеседники это удовольствие не испытали.
   Охрана – из войск НКВД, кроме того, есть вахтеры, которые приносят и раздают еду, книги, убирают помещения и т. п. У них в СИЗО № 2 вахтер Климкин – бывший палач. Страшный садист. Он за что-то проштрафился и был послан в Соловки на «низовую» работу.
   Когда они начали голодать, Климкину пришлось выносить парашу, что его очень раздражало. Бывший палач ворчал:
   – Вот подушки на лица вам надавлю, да и задушу вас. Я вашего брата сколько передушил да перестрелял. Десять лет этим делом занимаюсь.
   Когда Харадчинский спросил, за что его лишили такой почетной работы, Климкин побагровел, выругался, вышел из камеры и с тех пор, заходя к ним, не разжимал губ.
   Гройсман утверждал, что Климкина держат «для надобности», которая может настать. Он оказался пророком.
   Харадчинский рассказывал о голодовке как средстве борьбы за человеческое достоинство. До революции политзаключенные часто пользовались этим средством, которое тогда действовало безотказно и повергало в трепет тюремное начальство. С момента первого ареста в 1929 году он объявлял голодовки несколько раз, но с каждым разом успех достигался все более дорогой ценой.
   – Хоть польза в том, что проверяем себя на прочность воли, – улыбаясь, подвел итог трактату о пользе голодовок Виктор.
   Когда я сказал, что тоже хочу испытать себя на «прочность», Харадчинский пришел в восторг и дал ряд добрых советов, которые мне через год пригодились.
   Во время одной из бесед Гройсман спросил, знаю ли я, какие революционные партии были в России до революции. Я перечислил ряд партий и дал им краткую характеристику. Политики удивленно переглянулись.
   – Здорово! – сказал Гройсман. – Только, к сожалению, Юра, вы мою партию не назвали! – Я растерянно развел руки.
   – Поалей Цион[7], – важно произнес Гройсман, а Харадчинский добавил, указывая на Гройсмана:
   – Один из лидеров.
   О себе Харадчинский сказал, что он социал-демократ (эсдек). Гройсман усилил впечатление, спросив:
   – Кто был лидер эсдеков до 23-го года? Я ответил:
   – Кажется, Мартов[8].
   – Виктор – его племянник, – веско произнес Гройсман. – Он был с дядей на первом заседании избранного народом Учредительного собрания, когда его разогнали большевики, а когда Мартов стал членом ВЦИК первого состава, Виктор стал его секретарем.
   Мне еще не приходилось беседовать с лидерами политических партий, и я остаток дня переваривал эту информацию.
   На другой день я задал политикам много вопросов, в том числе, что такое «цион». Гройсман оживился.
   – «Цион» по-русски произносят «сион». Это священный для евреев холм в Иерусалиме, где стояли храм единого бога Яхве и дворец царя Давида. Это символ единства для евреев, разбросанных по всем континентам, не имеющих своего государства, гонимых тысячи лет, но уцелевших как нация и творящих мировую историю.
   У меня возник дерзкий вопрос.
   – Тогда не понимаю, – обратился я к Гройсману, – почему же вы, один из лидеров Поалей Цион, да и другие евреи сидят в лагерях?
   Харадчинский оглушительно захохотал и сказал:
   – Юра, вы зрите в корень!
   Дни шли быстро, нагруженные однообразной работой и заполненные разнообразными впечатлениями. 25 ноября прошел мой день рождения. Из части снабжения сообщили, что детский паек мне назначен с 1 декабря. Так реализовывался совет Феди. Знакомые посмеивались: «Террорист на детпайке». Но смех смехом, а подспорье было значительным. На день полагалось: 10 граммов масла, 10 граммов мяса или рыбы, 20 граммов крупы, 15 граммов сахара, 7 граммов сухофруктов и 150 граммов молока!
   Как-то, сдавая дежурство, Гофман сказал таинственно:
   – Юра, тебя забирает в ученики Ошман.
   Я обрадовался: быть учеником у такого известного профессора, замечательного хирурга!
   Ошман был действительно замечательный хирург. За месяцы моей работы в лазарете не было ни одной неудачной операции. В азербайджанском мединституте он заведовал кафедрой хирургии, и слава его была велика.
   Весной 1935 года его уговорили отпраздновать 60-летие. Сначала праздновали в институте, а на другой день – среди домашнего покоя. В дом к Ошманам пришли несколько особо близких друзей, в том числе премьер Бакинской оперы Леонид Федосеевич Привалов. Дочь Ошмана – студентка консерватории – играла на рояле, Привалов пел, все было очень мило, пока не появился незваный гость: доцент кафедры, человек льстивый, необразованный, но большой хитрец и доставала.
   Кланяясь и извиняясь, незваный гость сказал, что не мог не поздравить любимого шефа в домашней обстановке и не вручить самый дорогой для него подарок. Тут он протянул Ошману нечто большое, величиной с самовар, завернутое в плотную бумагу. Ошман растерялся, машинально взял обеими руками за середину свертка, тот раскрылся снизу, и на пол выпал бюст Сталина, который разбился на несколько кусков.
   Наступило жуткое молчание.
   – Надо убрать, потом склеить, – пробормотал потрясенный профессор. Доцент вдруг зарыдал.
   – Вы разбили самое дорогое, что я имел, – причитал он сквозь слезы.
   Сын Ошмана вдруг схватил доцента за плечо и крикнул:
   – Ты нарочно подсунул отцу разбитый бюст. Я видел, как он развалился прежде, чем упал на пол.
   Доцент молча сбросил его руку, повернулся и вышел. Следом ушли перепуганные гости. Ночью всех арестовали. Сначала предъявили всем статью 58, пункты 8, 10, 11 (терpop, контрреволюционная агитация и организация), но до суда дело не дошло, а ОСО (Особое совещание) дало профессору и его жене по три года, детям и гостям – по пять лет. Всем – за контрреволюционную деятельность. Доцент стал заведующим кафедрой.
   Соловецкое начальство давно заказывало хорошего хирурга, и так было довольно присылкой Ошмана, что разрешило этой уважаемой семье жить вместе в одной комнате в поселке вольных. Сын – инженер-химик – был устроен в проектно-сметное бюро (ПСБ), Нина – в театр, где с восторгом встретили известного баритона Привалова. Другие участники ошмановского юбилея не попали в аристократические Соловки, а остались мыкать горе в материковых лагерях.
   В первый разговор со мной как учеником Ошман очень четко обрисовал круг моих обязанностей. Во-первых, я должен содержать в образцовом порядке операционную, осуществлять стерилизацию белья и инструментов к операции, после операции приводить в порядок инструменты и оборудование. Во-вторых, выучить названия всех хирургических инструментов, порядок проведения операции. Для этого мне необходимо присутствовать на всех операциях. В-третьих, я должен помогать при перевязках. Научиться обрабатывать раны, накладывать повязки, гипс и проч. В-четвертых, изучать анатомию. В-пятых, иметь ключ от шкафа, где хранится спирт, и выдавать его для нужд перевязочной и операционной.
   В день операции надо начинать подготовку с 7 часов утра и к 20 часам заканчивать уборку. На другой день стерилизация белья с 8 часов утра, затем с 11 до 14 – работа в перевязочной, после 14 часов – занятия анатомией и др.
   – Вы будете работать много, упорно. У вас не будет свободного времени. Ничто так не развращает, как безделие, – закончил первую беседу Ошман.
   Наступили очень тяжелые дни. Особенно трудно было выстаивать по три-четыре операции, а потом убирать операционную и мыть инструментарий сначала в теплой воде с нашатырным спиртом, потом в денатурате. Тут и начиналось самое противное. В дверь операционной заглядывали и санитары, и некоторые больные, прося «капельку спирта». Я это сделать не мог. Ошман взял с меня клятву, что ни капли спирта – никому. (Раньше спиртом мыл инструменты лекпом Демин, он был свиреп, у него боялись просить, хотя сам он прикладывался.) Санитары и даже Гофман стали сердиться и перестали угощать меня лазаретным супом.
   Однажды было всего две операции. Ошман отпустил всех и сидел, внимательно смотря, как я убираю окровавленное белье со стола. Потом он встал у стола на свое место, а мне велел занять место Федоровского у инструментов. Затем профессор стал отрывисто командовать:
   – Скальпель. Пеан. Кохер. Кохер. Пинцет с тампоном. Тампон. Тампон. Зонд.
   Так продолжалось минут тридцать, пока не закончились все резервные инструменты. Ошман был доволен.
   Прошло недели две. Я уже во время операций давал общий наркоз, накладывая на лицо оперируемых маску с эфиром. По вечерам я зубрил анатомию, а засыпая, видел во сне операции, стерилизации, ампутации, а самое главное – меня преследовали просители спирта.
   Я опять похудел, позеленел и перестал ходить в библиотеку. Повстречав меня у столовой, заведующий библиотекой Г.П. Котляревский поинтересовался, почему меня давно не видно среди читателей. Я рассказал о своих трудностях и заботах.
   – Да, – сказал Котляревский, – знаю я Ошмана. Для него порядок – все, а сотрудники – ничто. Может, хотите работать в библиотеке? У нас вам будет легче и учиться сможете.
   Котляревский очень одобрял мое стремление к концу срока подготовиться к экзаменам за среднюю школу.
   Оказывается, младший библиотекарь Игорь Шилов закончил свой трехлетний срок и оформляется на отъезд на волю. Вот о зачислении меня на его место и говорил в КВЧ (культурно-воспитательной части) Котляревский.
   Через несколько дней нарядчик в колонне объявил мне о переводе в библиотеку. Прощаясь с лазаретом, я очень благодарил Леонида Тимофеевича за эти спасительные месяцы и сравнил лазарет с Ноевым ковчегом.
   – Да, Юра, и в моем Ноевом ковчеге семь пар чистых спасаются среди семи пар нечистых. Только пока этому конца не видно. Желаю вам спастись. – И он, сложив ладони и устремив взор ввысь, прочитал по-латыни молитву.
   Прощание с Леонидом Тимофеевичем было грустным, но он меня понимал.
   Ошман был недоволен. Он пожал плечами и ничего не ответил на мои объяснения о причине перехода в библиотеку. Другие врачи простились со мной очень душевно.
   Мне казалось, что я проработал в лазарете уже не один год, а на самом деле всего около трех месяцев. Я очень уставал, но это компенсировалось встречами с интересными людьми. Кроме описанных мне довелось видеть еще несколько «железных масок» из СИЗО и много хороших людей из обыкновенных заключенных. Наверно, у большинства из них остались дома дети или внуки, и мой детский вид вызывал у большинства из них добрые чувства. В заключение церемонии прощания я сказал «гуд бай» сэру Джону, а он, похлопав меня по плечу, проговорил:
   – Юра, you are a bright boy now![9]

ЛУЧ СВЕТА В ТЕМНОМ ЦАРСТВЕ

 
И ночи зимние так весело летят,
И сердце так приятно бьется!
А если редкий мне пергамент попадется,
Я просто в небесах и бесконечно рад.
 
Гете. Фауст

   Библиотека в лагере – это обычно несколько полок с затрепанными, замызганными книгами, чаще всего Панферова, Сейфуллиной, Павла Низового, Гладкова.
   В Соловках же было две библиотеки: лагерная и монастырская.
   Монастырская библиотека находилась в ведении соловецкого музея и насчитывала около двух тысяч книг и рукописей. Среди уникальных изданий первопечатников Федорова и Мстиславца находилась и не менее уникальная летопись Соловецкого монастыря, в которой отмечались все события этой знаменитой обители в течение почти 500 лет. В летописи были представлены сведения об освоении дикой природы острова, о строительстве зданий, о создании системы каналов, связывающей сотни озер и регулирующей их уровень, об урожаях и надоях, о числе паломников и даже об узниках соловецкой монастырской тюрьмы, начиная с игумена Троицкого монастыря Артемия, прибывшего на смирение в 1554 году, и советника Ивана Грозного протопопа Сильвестра. Из числа особенно известных узников XVIII века были граф Петр Андреевич Толстой и князь Василий Лукич Долгорукий – вельможи высших рангов при Петре I – и последний атаман Запорожской сечи Кальнишевский.
   Лагерная библиотека насчитывала около 30 тысяч томов и несколько тысяч переплетенных журналов по всем отраслям знаний. Эта библиотека создавалась с начала образования Соловецких лагерей особого назначения (СЛОН) в 1920 году. Фонды библиотеки сначала складывались из книг, привезенных первыми тысячами заключенных. Многим из них посылали книги из дому. После умертвий или освобождений хозяев эти микробиблиотеки передавались в лагерную библиотеку с экслибрисами и гербами, с дарственными надписями и заметками на полях. Можно было встретить автографы Менделеева и Тургенева, фельдмаршала Милютина и Пржевальского, графа Витте и барона Будберга, Комиссаржевской и Боборыкина… Так создавался, например, фонд иностранной литературы, насчитывающий более 1800 томов, изданных в лучших издательствах Лондона, Парижа, Лейпцига, Берлина.
   Я имел удовольствие видеть прижизненное лондонское издание «Орлеанской девы» Вольтера, прижизненные лейпцигские издания Гейне, Уланда, второй том «Отверженных» Гюго, принадлежавший Тургеневу, с его заметками на полях книги на русском и французском языках, экземпляр «Пана Тадеуша» с дарственной надписью Мицкевича графу Тышкевичу и другие ценные книги. В иностранном отделе были книги на 26 языках, в том числе на арабском и японском, но преобладали французские, немецкие, английские.
   С 27-го года в библиотеку поступали книги советских издательств. Особенно много книг, журналов и газет стало поступать с начала 1934 года.
   В 1935 году заведовал библиотекой Григорий Порфирьевич Котляревский. Недоучившийся, как Сталин, семинарист. Он пошел в революцию, стал членом РСДРП, затем РКП(б), ВКП(б), комиссарил во время гражданской войны, был заместителем начальника политотдела Черноморского флота.
   В 1929 году Сталин совершал рекламную поездку на крейсере «Червона Украина» по Черному морю. В прессе эта поездка была подана очень гладко. На самом деле не обошлось без инцидентов. Сталину не понравилась программа матросской самодеятельности. Он оценил ее как политически вредную (много украинского элемента и не показано творчество других народов). Затем кто-то из его свиты нашел в библиотеке среди старой периодики газету десятилетней давности, где был помещен снимок Ленина с Троцким. Кроме того, во время волнения, когда Сталин гулял по палубе, около него упала вентиляционная труба, что сильно испугало вождя. После окончания поездки комиссар крейсера, ряд работников политотдела и штаба Черноморского флота были арестованы.
   Котляревскому, кажется, удалось избежать в трибунале обвинения в терроре, но все же он получил десять лет по каким-то пунктам 58-й статьи. Однако в Соловках его прежние революционные заслуги учитывались и должность в масштабе Соловков для заключенного была весьма знатная. Григорий Порфирьевич был очень живой, хитроватый, с чувством юмора, говорил гладко, убедительно, любил приводить латинские пословицы.
   Заведующий иностранным отделом библиотеки профессор Алексей Феодосьевич Вангенгейм был тоже (еще до революции) членом РСДРП, лично знаком с Лениным. Организатор, затем до 34-го года начальник Гидрометеорологического комитета при Совнаркоме СССР, он был хорошо образован, прекрасно знал французский и немецкий языки. Во время мировой войны – начальник метеослужбы 8-й армии, потом – Юго-Западного фронта в чине полковника. За организацию газовой атаки против австрийцев награжден золотым оружием. С начала революции сразу же встал на сторону Советской власти и после плодотворной государственной и научной деятельности был осужден на десять лет по статье 58, пункты 7, 10, 11, то есть за групповое вредительство, контрреволюционную агитацию.
   Причины для ареста были серьезные. Во-первых, Алексей Феодосьевич нарушил указание Сталина. В Ленинграде в 1933 году в Таврическом дворце собрался организованный Вангенгеймом I Всесоюзный геофизический съезд, на который были приглашены зарубежные ученые из многих стран. Вступительную речь при открытии съезда Вангенгейм решил произнести по-французски, о чем было указано в пригласительных билетах. Примерно за час до открытия съезда Вангенгейму позвонили от Сталина и передали его указание произнести вступительную речь по-русски. Алексей Феодосьевич очень удивился и сказал, что программа съезда согласована во всех инстанциях, опубликована в пригласительных билетах и какие-либо замены недопустимы. Так не принято поступать. В трубке некоторое время помолчали, затем телефон отключился. Вступление было произнесено на французском. Съезд прошел блестяще, но руководство оставило его без внимания.