Поглядывая на сестру, Иосиф говорил о каком-то ноу-хау, которое она обязательно должна запатентовать.
   – Ну какое такое хау? – Михаил Шендерович нахмурился и поднял рюмку. – Добросовестность – вот универсальный рецепт.
   – Не скажи, дядя Миша, на хитрую лопасть и клин с винтом, – снова Иосиф говорил непонятно.
   – Ты, может быть, помолчишь?
   Валя удивилась злости, плеснувшей в голосе новой подруги, и, коснувшись губами рюмки, вдруг поняла: эти двое – евреи. И Иосиф, и Михаил Шендерович.
 
   Нет, о евреях Валя не думала плохо. Город, в котором она выросла, был многонациональным. В нем жили и евреи, и татары, и башкиры, но как-то в стороне от Валиной жизни. Конечно, их дети ходили в школу. В ее классе тоже учился Левка, когда-то они даже сидели за одной партой, но об этом Валя узнала не сразу. Однажды, кажется, в шестом классе, ее попросили сходить в учительскую за классным журналом. Валя взяла и побежала обратно, но на лестнице случайно споткнулась. И журнал упал. Падая, он раскрылся на последней странице, она заглянула и прочла. Не специально, а так, из любопытства. Имена, фамилии и отчества родителей, а рядом – их национальность. Сокращенно, в самой узкой графе.
   Их было много: и «рус.», и «тат.», и «башк.». А еще – это Валя тоже заметила – они стояли парами: «рус.» с «рус.», «тат.» с «тат.», «башк.» с «башк.».
   Напротив Левкиных стояло «евр.». Это «евр.» выглядело как-то по-особому.
   Она испугалась и захлопнула журнал.
   Валя была пионеркой и твердо знала, что так думать нельзя. Однажды, еще в первом классе, Рафка Губайдулин сказал, что у татар – собственная гордость, а Ольга Антоновна устроила ему выговор, сказала, что все они – советские люди, одна большая семья: и русские, и татары, и башкиры. Но про евреев ничего не сказала. Валя помнила тот случай и догадывалась – почему. Воспитанные люди говорили иначе. Однажды мама и тетя Галя разговаривали про учительницу химии, Розу Наумовну, и мама сказала: «Знающая женщина, прекрасный, требовательный педагог, евреечка…»
   Это слово мама произнесла стеснительным шепотом, как будто украдкой, потому что была воспитанным человеком.
 
   – А Таточка – это кто? – Валя услышала и зацепилась за новое имя, уводившее от неприятных мыслей.
   – Таточка – это Танька, моя младшая сестра, – Маша-Мария объяснила, и все закивали.
   – У тебя сестренка! – Валя обрадовалась, потому что всегда мечтала о сестре или о братике, но сестра – лучше. И почему-то вспомнила: у Розы Наумовны тоже двое, девочка и мальчик.
   – Как вам показались экзамены? – Михаил Шендерович обращался к Вале.
   – Показались, в смысле – понравились? – Иосиф встрял ехидно.
   – Конечно, я волновалась, но в общем… Нет, ничего. Я думала, будет страшнее.
   – Спрашивали объективно? – Михаил Шендерович продолжил настойчиво.
   – Господи, ну а как же может быть иначе в нашей отдельно взятой, но объективной стране! – двоюродный брат и тут не смолчал.
   – Знаете, если бы ставили объективно, Маша должна была получить все пятерки с плюсом! Я слышала ее ответы, – Валя воскликнула с жаром, и щеки отца залил счастливый румянец. Так же жарко, словно боролась с какой-то несправедливостью, Валя вдруг сказала: – Мама просила передать вам свои поздравления и большой привет.
   Родители улыбнулись разом и попросили передавать ответные поздравления, и, глядя в улыбчивые лица, Валя совершенно успокоилась. Неприятные мысли ушли, исчезли сами собой. Весь остаток праздничного вечера она больше не вспоминала о сокращениях. Они остались там, в классном журнале. На самой последней странице.
   Поздним вечером, вернувшись к себе в общежитие, Валя вспомнила Антонину Ивановну и подумала о том, что мать ее новой ленинградской подруги тоже не придала значения всем этим сокращениям, когда выходила замуж за Михаила Шендеровича, против фамилии которого – если бы их дочь училась в Валином классе – стояло бы не «рус.», а «евр.».
3
   После Валиного ухода Мария позвала брата в другую комнату, и между ними начался разговор, в котором Валя и вовсе не поняла бы ни слова. Хотя и заметила бы разительную перемену: веселость, красившая их лица, уступила место тягостной озабоченности. Сидя друг против друга, они разговаривали вполголоса, приглушенно.
   – Видишь, я говорил, получится, – в голосе Иосифа звучало упорство. Он подошел к двери и, убедившись, что никто не услышит, повторил пословицу про клин и лопасть, но по-другому, грубо, так что Мария сморщилась, и эта мелькнувшая гримаса показалась бы Вале страдальческой.
   – А вдруг вскроется? Там ведь тоже не идиоты. А потом, все-таки… – сестра замялась, не решаясь договорить.
   – Что? Морально-этический кодекс? – брат закончил раздраженно. – Брось! В этой грязи… Выискивать этику и мораль? Вот уж действительно, жемчуг в навозе. Да и не станут они доискиваться. В их мозгах такое не родится. Привыкли, что верноподданные приносят на блюдечке. Стучат сами на себя.
   Мария понимала, знала, что такое их. Давным-давно, когда она училась в девятом классе, брат рассказал ей страшную правду: «Понимаешь, миллионы. Миллионы уничтоженных людей. Ты только представь себе… Они идут по дороге. Это – как у Данте…»
   Тогда она попыталась, но не смогла. Миллионы, уходящие в небо. Миллионы, уничтоженные теми, кого – вслед за братом – привыкла называть они.
 
   – Да разве я о них? Перед ними? Я же о папе, – Мария говорила жалобно, – если папа узнает…
   – Вспомнила десять заповедей? – Иосиф поморщился и дернул щекой. – Как же там?.. Не произноси ложного свидетельства, почитай отца своего и мать свою? Да, вот еще: не убий. Звучит заманчиво. Только, если я ничего не путаю, все эти заповеди Моисей получил после египетского плена. Заметь, не в процессе. Ладно, оставим дурацкие шутки… – помолчав, Иосиф начал снова. – Полагаешь, были другие варианты?
   – Да пойми ты – я не боюсь, – оглядываясь на дверь, Мария заговорила шепотом. – Но если они – подлые, почему я должна уподобляться? – она смотрела с надеждой, как будто ясное слово брата могло и должно было успокоить. – Я хочу одного – понять.
   – Что понимать? – Иосиф мотнул головой. – Они нападают, мы защищаемся. Нормальные военные действия, считай, партизанская война. Насколько я знаю, лесные братья не особенно стесняли себя в средствах.
   – Да нет, ты не думай, я же не жалею. Но это ужасно унизительно… – рука, пробежав по вырезу блузки, коснулась шеи.
   – Да… – Иосиф покачал головой. – И это – с твоей-то пятеркой по русскому. Унизительно?! Да это не ты – тебя унижают. Или скажешь – нет? Да. Система. Граждане второго сорта. И, что характерно, никто ни в чем не виноват.
   – Но за что? – сестра смотрела беззащитно.
   – Брось! Не ломай голову. Много умов, почище наших, билось над этой задачкой, – на губах Иосифа заиграла кривая усмешка. – Чем больше думаю, тем решительней убеждаюсь: правильное решение – валить. В этом смысле я – готовый сподвижник Моисея. Если бы не допуск… – он махнул рукой.
   Последнее время Иосиф все чаще заговаривал об отъезде. И каждый раз Мария пугалась, как будто брат говорил о смерти.
   – Чай будете? – Михаил Шендерович заглянул в комнату.
   – Всё. Пустые разговоры, – Иосиф поднялся. – Пора и честь знать.
 
   Проводив брата, Мария поплелась в ванную. Дверь оказалась запертой – похоже, Панька снова взялась стирать.
   – Прасковья Матвеевна, вам еще долго? – она обратилась вежливо.
   Из-за двери буркнуло, и, не расслышав, Маша отошла.
   В этой квартире, восхитившей провинциальную гостью, их семье принадлежало две комнаты. Первая – гостиная и родительская спальня. За ней – вторая, поменьше. Там они жили с младшей сестрой. Из прихожей начинался коридор, уходивший на кухню. Между кухней и ванной была еще одна комната, в которой обитали две старухи, Ефросиния Захаровна и Прасковья Матвеевна – мать и дочь. Подслеповатую соседскую комнату, выходящую во второй двор единственным окошком, Иосиф, вечный насмешник, величал людской. Маша фыркала и обзывала его графом.
   Свои комнаты Машина семья получила еще до ее рождения. Отцу предоставили от института, где он работал главным инженером. Давно, лет двадцать назад. В отличие от них, соседки-старухи были старожилами – въехали во время войны. А еще раньше квартиру занимала одна семья, Панька говорила: немцы. В начале войны эти немцы куда-то исчезли. В детстве Маша не задумывалась об этом – исчезли и исчезли. Мало ли, куда.
   В те времена, когда еще не было никаких скандалов, Панька любила рассказывать о том, что их дом разбомбили. Говорила: «Случилось прямое попаданье». Поэтому им и дали новый ордер, сюда, в эту парадную. Так и сказали: ордер на любую свободную. «Управдом привел и говорит – выбирайте. Нынче свободных много. Почитай, в каждой квартире. Вот, – Панька рассказывала неторопливо. – И пошли мы по этажам. Свободных-то было много, прямо глаза разбегаются. А эта – хоть и поменьше, да так похожа на нашу, прежнюю…»
   Свои рассказы Панька заканчивала одинаково: «А немцам этим, так им, проклятым, и надо. Поделом». Мама слушала и кивала.
   Потом, кажется, в девятом классе, Маша спросила, и брат объяснил: немцев выслали сразу, в начале войны. Не то в Казахстан, не то еще дальше. Опасались, что будут сотрудничать с фашистами.
   В первые годы с соседями уживались мирно. Мама даже научила Паньку печь дешевое, но вкусное печенье на маргарине, и Панька частенько заходила к ним в гости: поплакаться о своей жизни, о давно ушедшей молодости, которую заела старуха-мать. Было время, когда родители, уходя на работу, оставляли Машу на Панькино попечение, и она сидела в соседской комнате, а баба Фрося угощала ее овсяным киселем.
   Мирное житье закончилось лет пять назад, на Машиной почти уже взрослой памяти. Скандал начался из-за коммунальной уборки. Тогда была Панькина очередь убирать места общего пользования: кухню, ванную, туалет и коридор. Не сменив воду после коридора, Панька принялась возить тряпкой по унитазу. Мама увидела и сделала замечание. Панька что-то буркнула, а мама как закричит: «Развели грязь! Привыкли, как у себя в деревне!»
   Маша помнила, как выскочила в коридор и увидела: обернувшись от унитаза, Панька утерла лоб и сплюнула это слово. Конечно, она целилась в маму. Но оно хлестнуло и впилось в Машину голову, в самый висок. Впилось и засело острым осколком.
   Маша бросилась в свою комнату, но только вечером, когда отец вернулся с работы, вдруг сообразила: слово, брызнувшее соседской слюной, не имеет ни малейшего отношения к матери. Получалось, что мать отвечает за отца, к которому старухи-соседки обращались с каким-то опасливым, даже заискивающим почтением. Всегда здоровались первыми, когда Михаил Шендерович выходил на кухню.
   С этого дня коммунальная жизнь совсем изменилась, скандалы вспыхивали по любому поводу, и слово, засевшее осколком, долетало до Машиных ушей. С мамой старухи ругались охотно и по-свойски, но стоило появиться отцу, смолкали и уползали к себе в комнату. Впрочем, последнее время коммунальные бои вела одна Панька: Фроська вообще не выходила. Весной Панька привела кого-то и караулила под дверью. Маша видела, но не поняла. Пока мама не сказала папе: «Фрося еле живая, сегодня Панька приводила попа», – и бросила острый взгляд.
   Отец поежился и кивнул. По привычке, считая дочь маленькой, родители не разговаривали об этом в открытую, но Маша поняла: после смерти старух их семья сможет претендовать на третью комнату. Вечером, затаившись под дверью, она подслушала. Мама объясняла папе: «Комнату девочек должны признать непригодной. Официально. Задней стенкой она примыкает к соседней квартире: там, у этих соседей, туалет».
   «О чем мы с тобой говорим, – отец сокрушался горестно, – живые же люди!»
   То ли поп помог, то ли Панька суетилась зря, но лето прошло спокойно. Отец пропадал на работе – сдавали узбекский проект. Мама с Таткой жили на даче. Отец ездил к ним на выходные. Маша корпела над учебниками, на кухню выходила редко – экономила время, питаясь всухомятку. Сталкиваясь в прихожей, здоровалась сдержанно. Панька поджимала губы: «Здрасьте». За зиму родительские разговоры забылись.
 
   – Можно подумать, я собираюсь их отравить! – перемыв посуду, мама вернулась в комнату.
   Маша слушала, таясь под дверью.
   – Что я могу, если ты не требуешь у начальства? Не они – я сдохну. В этой проклятой коммуналке!
   – Пожалуйста, не начинай, – отец говорил тихо. – Ты отлично знаешь: я не могу, не могу просить.
   – Коне-ечно! – мамин шепот зазвенел. – Если тебе вдруг дадут эту чертову комнату, отдельную квартиру, твои институтские подумают и решат: ты – хитрый еврей. Да будь ты и вправду хитрым, господи, давно бы уехали. И жили по-человечески… Правильно говорит Ося!..
   – Прекрати! – отец заговорил громко. – Я здесь родился и никуда отсюда не поеду…
   Маша толкнула дверь и вышла из своей комнаты:
   – Учти, – она обращалась к матери. – Если вы уедете, на меня можете не рассчитывать. Я останусь здесь.
   Родители испуганно смолкли.
   Не дав им опомниться, дочь хлопнула дверью и заперлась у себя.
 
   Слова брата не убеждали. Раньше, когда план строился втайне, уверенность Иосифа действовала заразительно. Теперь, после того, как все блистательно завершилось, Маша поникла. Часами, обхватив колени, сидела на подоконнике. Мысли возвращались к последним школьным годам.
   Она вспомнила многолетнее упорство, с которым, далеко опережая школьную программу, читала любимые книги по истории, потому что давным-давно, лет, наверное, с тринадцати, мечтала поступить на исторический. С этой страстью могла соперничать только любовь к литературе: собрания русских классиков, стоявшие на домашних полках, Маша зачитала до дыр. Ее сочинения были глубокими и содержательными, и учительница, особенно в старших классах, не раз советовала ей идти на русскую филологию. Но история казалась важнее – давала ответы на самые интересные вопросы: почему?
   Однажды Маша поделилась своими планами с Иосифом, но брат сказал, что на этот вопрос отвечает любая наука, взять хоть его химию. Машу не убедил его ответ. Естественнонаучные предметы никогда не казались ей важными, хотя и по ним она получала пятерки и даже участвовала в городских олимпиадах по биологии, каждый год доходя до третьего – университетского – тура. Длинный и прямой коридор Двенадцати коллегий, в аудиториях которого проходили биологические олимпиады, благоухал книжной пылью, и, равнодушно вещая про тычинки и пестики, Маша вдыхала ароматы своей близкой исторической судьбы.
 
   К ее выбору родители отнеслись скептически. «В нашей стране у историков незавидная судьба. Это тебе не механика. Все зависит от позиции исследователя. У нас историк вынужден подстраиваться. – Высказав свое мнение, отец, как обычно, предостерег: – Учти! Что сказано дома… В общем, ты меня понимаешь. Не для чужих ушей». Кажется, он и вправду считал, что в своих родительских увещеваниях зашел непростительно далеко.
   О том, что история – не самая твердая почва, Маша и сама догадывалась, но утешала себя тем, что выберет правильную область, например, Древний мир или Средневековье. Позволяют же Валентину Янову изучать и комментировать новгородские берестяные письма.
   Мама заходила с другой стороны. Ее возражения сводились к тому, что у выпускницы исторического факультета нет будущего. «Кончится тем, что всю жизнь будешь работать в школе». Школьная история виделась ей жалким и второстепенным предметом. Не то чтобы у мамы были конкретные планы относительно будущего старшей дочери, но смутные чаяния, питаемые Машиными успехами, направляли материнские мысли в сторону Института Иоффе, где Иосиф, племянник мужа, работал старшим научным сотрудником. В этом институте проектировали космические аппараты, а сам Ося изобретал для них новые источники энергии, о чем вне семейных стен, конечно, тоже не следовало упоминать. Работа Иосифу нравилась. К своим тридцати двум он успел защитить кандидатскую и теперь стоял на пороге новой защиты, которая должна была принести не только почетное звание, но и должность заведующего лабораторией. В многочисленной семье Иосифом по праву гордились. Маша – пока, конечно, авансом – занимала второе место. Остальные братья успехами не блистали. По разным городам и весям их набиралось человек двенадцать. Скрупулезный подсчет мог дать и более внушительную цифру, но чьи-то следы терялись на дальних континентах и материках. Как бы то ни было, но и двенадцать – достойное число, позволявшее Иосифу, отталкиваясь от их родовой фамилии, называть всю эту братию аргонавтами. Сестер было две, но Татку, учитывая ее юный возраст, на этой перекличке успехов пока что во внимание не принимали. Не брали в расчет.
   Иосиф был умным, и довод, который он, убедившись в том, что Машино решение серьезно, привел незадолго до ее выпускных, был сильнее родительских. Сидя на холодном подоконнике, Маша вспоминала его слова: «По-своему твои родители, конечно, правы. Но главное не в этом. История – поле идеологическое. Тут государство бдит особо, требует первозданной чистоты. В общем, ты должна понять: с твоей анкетой на истфак не светит».
   Это Маша уже понимала: брат имеет в виду кровь.
   Раньше они с братом об этом не разговаривали. С родителями – тем более. Не то чтобы тема была запретной, но какой-то скользкой. Об этом было неловко говорить.
   Однажды, в детстве, Маша принесла домой слово жид. Она думала, оно означает «жадина». Мама ужасно разозлилась: «Это гадкое слово. Ты не должна его повторять. Потому что, – мама смутилась и покраснела, – твой отец – еврей».
 
   Стесняясь неприятной темы, она все-таки напомнила: в паспорте – на этом настояла мама – в той графе значится «русская», но брат дернул плечом и объяснил: «Первый отдел копает вглубь. В твоем случае эта глубь весьма условна – хорошей лопате на один штык. Впрочем, ты девушка: не в армию, – глядя в ее хмурое лицо, брат улыбнулся и махнул рукой. – Пробуй».
   Хорошо знала материал – в Машином случае это были пустые слова. Все вечера и выходные она проводила в Публичной библиотеке, досиживая до самого закрытия, и, возвращаясь домой по темным улицам, уговаривала себя: во всяком деле случаются исключения. А вдруг ей попадется честный экзаменатор, который плюнет на эти подлые инструкции и оценит ее знания по справедливости…
   Боль, похожая на позор, сдавила Машино сердце. Она опустила голову и замерла.
   Давным-давно, когда ей было лет пять, она услышала выражение военная машина. В те времена у них еще не было телевизора, но Маша любила слушать радио. В передачах, в которых рассказывали про войну, встречалось слово свастика. Этого слова Маша не понимала, но потом, когда родители купили телевизор, наконец поняла: свастика – фашистский знак, состоящий из скрещенных палок. Маше он представлялся военной машиной, похожей на паука. Железный паук полз впереди вражеского отряда, подминая под себя наших бойцов.
   Этот паук, которого Маша всегда боялась, всплыл в памяти в тот самый полдень, когда закончился ее единственный университетский экзамен.
   Начало не предвещало недоброго. Если бы не предостережения брата, она вообще бы не особенно трусила, но теперь, войдя в аудиторию, опасливо огляделась: абитуриенты сидели по углам, уткнувшись в исписанные листки. Впереди, на возвышении, за столами, поставленными в ряд, располагались экзаменаторы: видный пожилой мужчина и молодая интеллигентная женщина, во всяком случае, на Машин взгляд.
   Вытянув билет и едва взглянув, она обрадовалась. Ей попались очень хорошие вопросы. Остатки страха ушли.
   Заняв свободное место, Маша привычно сосредоточилась. Перед глазами одна за одной открывались нужные страницы, так что пальцы, державшие ручку, едва успевали выводить значки и обрывки слов, из которых должен был сложиться ее ответ, развернутый и логичный. Перелистывая мысленно, Маша выбирала главное. Никакому экзаменатору не хватило бы ни сил, ни времени выслушать все.
   Парень, отвечавший молодой женщине, перешел ко второму вопросу. Дописав развернутый план, Маша отложила ручку.
   «Знаю, я знаю… – девочка, сидевшая напротив пожилого мужчины, остановилась на полуслове и громко всхлипнула. – Я все знаю. Просто забыла… У меня – золотая медаль».
   Маша видела: экзаменатор растерялся. Тихим голосом он бормотал утешающие слова. Прислушиваясь, Маша поняла: речь идет о четверке. Медалисты, получившие четверку на первом экзамене, сдавали остальные на общих основаниях. Пятерка давала право на автоматическое зачисление. К ней самой это правило никак не относилось: в аттестат вкралась четверка по физкультуре, пресекшая родительские надежды на золотую медаль.
   «Пожалуйста, задайте дополнительный», – девочка-медалистка упрашивала, размазывая слезы. «Хорошо, хорошо, успокойтесь», – он задал простейший вопрос. На этот вопрос Маша ответила бы, не задумываясь. Но лицо девочки пошло багровыми пятнами, и, не совладав с собою, она расплакалась в голос. «Я не могу… Забыла… Ничего не помню…»
   В аудитории стояла тишина.
   Все, кто сидел за партами, подняли головы.
   «Разве можно… Не надо… Вот. Разве я…» – преподаватель раскрыл белую карточку.
   Растерянно улыбаясь и стирая высыхающие слезы, девочка-медалистка кинулась к двери.
   «Пятерка, пятерка, мама, я поступила!» – из-за двери донесся торжествующий крик. Экзаменатор поднялся и вышел следом.
   Оглянувшись и не заметив других претендентов, Маша пошла к столу.
   Едва сверяясь с закорючками, она отвечала легко и собранно. Женщина-экзаменатор кивала. Покончив с первым вопросом, Маша перешла ко второму.
   «Очень хорошо, замечательно, – преподавательница похвалила и потянулась к ведомости. – Как ваша фамилия?»
   «Арго. Мария Арго».
   Она ответила и поняла: что-то случилось.
   Отложив ручку, преподавательница шарила в ящике стола. На поверхность вышел какой-то список, и, сверившись, женщина подняла на Машу потухшие глаза. Уголки ее губ дрогнули, и, глядя мимо Машиных глаз, она сказала, что у нее есть еще один вопрос, дополнительный, и отличную оценку, которую Маша заслуживает ответом на основные, она сможет выставить только в том случае, если…
   И Маша кивнула.
   Женщина вынула еще один лист и просмотрела внимательно. Она еще не успела раскрыть рта, но Маша все поняла: нигде и никогда – ни в учебниках, ни в дополнительных книгах – ей не встречался ответ, который сейчас от нее потребуют.
   Наши потери на одном из фронтов.
   Всей отлетевшей душой она поняла: дело не в цифре. Мир распался надвое. Не мир – она сама. Ее душа разделилась на две половины. Первая, уверенная и собранная, листала страницы, надеясь вспомнить. Но другая – маленькая и жалкая – затрепетала и всхлипнула, как девочка-медалистка. Чужим придушенным голосом – этот звук Маша навсегда запомнила – она попросила задать ей другой вопрос.
   «Я не могу… Просто не могу поставить вам пятерку», – женщина заговорила потерянно, и, понимая, что больше не простит себе такого унижения, Маша кивнула и замолчала. Почти благодарно, словно девочка-абитуриентка сняла с ее души непомерную тяжесть, женщина вывела оценку: «Четверка – очень высокая…» И всей отчужденной половиной Маша поняла: для нее четверка была наивысшим баллом, на который эта женщина могла решиться.
   Выйдя из аудитории, Маша спустилась вниз. В комнате, где несколько недель назад она подала документы и заполнила анкеты, дежурила девушка, похожая на студентку. Выслушав Машину просьбу, она отвела глаза.
   Маша шла по набережной и смотрела в небо. Над Дворцовым мостом, словно черная радуга, стояли два слова, вернувшиеся из детства: военная машина.
 
   Дома она сообщила родителям, что забрала документы, и, не вдаваясь в объяснения, сказала: с четверкой по главному предмету рассчитывать не на что. Вечером приехал Иосиф. Запершись с ним в комнате, Маша рассказала во всех подробностях. Он кивал и морщил губы. Страдая, Маша морщилась в ответ. В первый раз на ее губах, как прыщ после детской болезни, расцветала презрительная усмешка, похожая на усмешку брата.
   Отец назвал решение малодушным. Всей ссохшейся душой Маша соглашалась, но ничего не могла с собой поделать.
   «Без диплома. Кем ты станешь – уборщицей? Четверка – не повод сдаваться. У меня самого в матрикуле попадались четверки, – этим словом в отцовское время называли зачетную книжку. – Но я не складывал рук. Хотя, между прочим, еще и работал на производстве».
   Воодушевленно, как о самых счастливых временах, отец рассказывал о своей вузовской юности, когда ему, недавнему выпускнику рабфака, приходилось совмещать учебу в Политехническом с работой на заводе Марти. Этапы славного пути, на котором, много лет спустя, он стал наконец главным инженером научно-исследовательского института, требовали усилий и самоотдачи. Эти рассказы Маша слышала не раз.
   Теперь, после скверного экзамена, ей хотелось одного: чтобы он замолчал. Иначе она выкрикнет ему в лицо всю саднящую правду…
 
   Через три дня, страдая от родительских упреков, Маша устроилась уборщицей в сберегательную кассу – на Невском, угол Литейного. Эта работа была временной. В сентябре возвращалась постоянная женщина – уехала с сыном в пионерский лагерь.
   Маша приходила к закрытию и, дождавшись, когда помещение освободится, принималась мыть, начиная с туалета. К девяти заступал дядька из вневедомственной охраны. Развесив мокрые тряпки, Маша отправлялась домой. Пешком, как в прошлом году, она шла по распаренному Невскому – как будто возвращалась из Публички. Солнце, уходившее за горизонт, ложилось косыми лучами. Ловя ускользающий свет, Маша представляла себе: этого не было. Паук – просто кошмар, дурной сон. От этого сна еще можно очнуться.