Вот какая победоносная сила таится в языке Пантелеева. Стоило ему со своей обычной умелостью воспроизвести перед нами живые голоса персонажей, эти голоса зазвучали у него так естественно, что и самое событие стало казаться естественным, словно мы присутствуем при нем.
   То же происходит и с другими "немыслимыми", "невозможными", "фантастическими" случаями, изображаемыми в книгах Пантелеева. Они приобретают подобие подлинных фактов, едва только зазвучат голоса тех людей, поступки которых могут показаться придуманными, если их изложить без того артистизма, с каким их излагает Пантелеев.
   V
   До сих пор я говорил главным образом о первом периоде его творческой жизни. Теперь этот период позади. Теперь Пантелеев явился читателям в новом обличий, с новой тематикой, с новой манерой.
   Прежний Пантелеев в качестве писателя для детей и подростков изображал главным образом несложных, элементарных людей. Как бы ни были различны их биографии, поступки, характеры, каждый из них был либо положительным, либо отрицательным типом, написанным либо темными, либо светлыми красками, причем в большинстве это были люди из социальных низов. Далекие от интеллигентского быта, эти люди изъяснялись либо на уличном, блатном языке, либо на просторечии современной деревни. Здесь, в этой области, Пантелеев, как мы только что видели, создал прочные произведения искусства, вошедшие, как выражаются нынче, в золотой фонд нашей детской словесности.
   Но вот появились его новые вещи - мемуарные очерки о Горьком, о Маршаке, о Евгении Шварце, о Тырсе. Другой голос, другая лексика, другой Пантелеев. Вместо простонародных жаргонов - изящная речь образованного человека, привыкшего с давних времен жить в атмосфере идейных исканий, впитывать впечатления большого искусства и водить дружбу с людьми высочайшей культуры. Главное, чем хороши эти очерки, они глубоко проникают в очень сложную психику очень непростых, многогранных людей. Такими были и Шварц, и Маршак. Я хорошо знал обоих и, читая о них на страницах пантелеевской книги, не переставал удивляться интеллектуальной зоркости автора "Часов" и "Карлушкина фокуса".
   Здесь каждый портрет многокрасочный, в каждом смешаны разнообразные краски. Здесь вся ставка на проникновение в сложную психику сложных людей.
   К этому Пантелеева тянуло давно, еще до того, как он сделался "взрослым" писателем.
   Еще в "Республике Шкид" он попробовал дать многокрасочный портрет Викниксора, которого он наделил, казалось бы, несовместимыми качествами: Викниксор и трогателен, и смешноват, и талантлив, и жалок. Но в детском восприятии этот образ оказался, конечно, упрощенным. Судя по читательским откликам школьников, они заметили в Викниксоре лишь одно его качество: мягкость души, доброту.
   Второй многокрасочный образ дан Пантелеевым в его последней повести "Ленька Пантелеев". Эта повесть представляется мне своеобразным мостом между его детскими вещами и взрослыми.
   Здесь уже в первой главе изображен сложнейший человек - отец героя. Это, так сказать, апофеоз человеческой сложности. Зло и добро так причудливо совмещаются в нем, что его одновременно и ненавидишь и любишь. Порывы нежности сочетаются в нем с самодурством и диким невежеством.
   В прошлом боевой офицер, прославившийся отчаянно храбрыми подвигами, неподкупно-прямой, расточительно-щедрый, он, уже выйдя в отставку, был способен - мы видели - сбросить с себя новое пальто и подарить его первому встречному. Его великодушие в иные минуты буквально не имело границ.
   Но "при всем при том" он горький пьяница, необузданный домашний тиран, мракобес, исковеркавший жизнь жены и детей. Увидев, что жена увлекается чтением, он хватает ее книги и выбрасывает их за окно.
   Как совместить его доблести с его пороками и дикими выходками? Считать ли его положительным или отрицательным типом? Самые эти вопросы кажутся праздными перед лицом человека, изображение которого полно такой реалистической правды. В повести Пантелеева он - одна из самых живописных фигур, и хотя он появляется только в первой главе, мы, прочитав эту повесть, раньше всего вспоминаем его отлично написанный образ.
   (Здесь хочется хотя бы в скобках сказать о художественной прелести всей этой первой главы, посвященной раннему детству героя. О том, что по своей умной и обаятельной живописи глава эта впервые обнаружила в Пантелееве новые возможности, новые силы - те, что значительно позже раскрылись в его "взрослых" вещах. Эту первую главу безбоязненно можно поставить в один ряд с теми изображениями детства, которыми по праву гордится старая и новая наша словесность.)
   В этой повести снова выявлена заветная тема Пантелеева: какими путями приобретает моральную стойкость расхлябанный мальчишка двадцатых годов, эта жертва гражданской войны, разрухи, голода, холода, тифа, нужды, беспризорности.
   VI
   Пантелеев в своих воспоминаниях о Маршаке, между прочим, рассказывает, что, слушая те стихи, которыми при первой же встрече "оглушил" его новый знакомый, он ощутил то же самое, что, вероятно, должен был ощутить человек, не знавший до сих пор ничего, кроме мандолины или банджо, и которого вдруг посадили бы слушать Баха да еще перед самым органом.
   Этим он точно определил ту задачу, которая стояла перед ним, когда он взял в руки перо, чтобы воссоздать в своей памяти многосложный и пленительный образ своего знаменитого друга.
   Маршак, читающий любимые стихи, - это был и вправду орган, торжественно исполняющий Баха. Маршак вне стихов был немыслим. Произносить любимые стихотворения вслух было для него такой же потребностью, как, например, дышать или есть. Вряд ли был в его жизни хоть единственный день, когда он не читал бы кому-нибудь французских, русских, английских, немецких поэтов. Я не помню встречи с ним, которая не завершалась бы восторженным чтением стихов. Он как бы очищался ими от всякой житейской пошлости. Бывало, после какого-нибудь заседания или невольной беседы с тусклыми и тупыми людьми он шепнет заговорщицки: "Пойдем прочитаем "Анчар". И мы уходили куда-нибудь в угол, и он благоговейно, как молитву, произносил своим хрипловатым, повелительным голосом бессмертные строки, радуясь каждому слову и заражая своим благоговением слушателя. И видно было, что самое существование гениальных стихов примиряло его с неуютностью жизни. Он становился добрее и мягче, усладив свою душу общением с Некрасовым, Фетом, Полонским, Вильямом Блейком, Кольриджем. И слушая его, многие начинали впервые проникаться сознанием, что поэзия - это чудо и таинство.
   Это-то и произошло с Пантелеевым.
   "Маршак, - пишет он, - открыл мне Пушкина, Тютчева, Бунина, Хлебникова, Маяковского, англичан, русскую песню и вообще народную поэзию... Будто он снял со всего этого какой-то колпак, какой-то тесный футляр, и вот засверкало, зазвучало, задышало и заговорило то, что до тех пор было для меня лишь черными печатными строчками".
   Открыв перед молодым писателем недоступные многим очарования поэзии, научив его находить в ней пристанище от всяких тревог и бед, Маршак не ограничился этим: он сделался наставником и верным товарищем юноши на всех путях и перепутьях его жизни. Потому-то Пантелеев и вспоминает о нем с такой задушевной признательностью. Человек необычайно общительный, Маршак ввел Пантелеева в круг замечательных поэтов, артистов, музыкантов, художников и приобщил его к своей внешне суетливой и суматошливой, но внутренне мудро сосредоточенной творческой жизни. И воспоминания Пантелеева есть, в сущности, благодарственный дифирамб Маршаку.
   "Сколько раз, - читаем мы в этой статье, - когда я попадал в беду (а беды ходили за мной по пятам всю жизнь), он бросал все свои дела, забывал о недомогании, об усталости, о возрасте и часами не отходил от телефона, а если телефон не помогал, ехал сам, а если ехать было не на чем - шел пешком, стучался во все двери, ко всем, кто мог помочь, говорил, убеждал, воевал, бился, дрался и не отступал, пока не добивался победы... Он выхлопатывал персональные пенсии, железнодорожные билеты, дефицитное лекарство, московскую прописку, путевки в санаторий... Не всегда делал он это с улыбкой, иногда морщился, крякал, покусывал большой палец, но все-таки делал..."
   И при этом - колоссальная напряженность духовной работы. С восхищением изображает Пантелеев сверхчеловеческую трудоспособность поэта, его необыкновенную память, неистощимость его литературных познаний и сведений. И все же - при всем своем пиетете к этому большому человеку, сыгравшему в его судьбе такую благодатную роль, - он не считает себя вправе умолчать о нескольких противоречивых чертах в его многосложном характере.
   Ненависть Пантелеева к лакировке и хрестоматийному глянцу здесь проявилась с особенной силой. Указывая на теневые черты в характере С.Я.Маршака, Пантелеев не только не зачеркивает, но, напротив, делает еще больше рельефными светлые качества его привлекательной личности. Благодаря этому отсутствию "хрестоматийного глянца" еще более веришь тому, что Маршак был человеком огромного таланта и щедрого сердца и что знать его было истинным счастьем.
   Это завидное счастье выпало и на мою долю. И потому я могу сказать, что сходство портрета с оригиналом разительное. Самый стиль хлопотливой, раскидистой и в то же время великолепно сосредоточенной жизни С.Я.Маршака передан Пантелеевым с безукоризненной точностью. Записки Пантелеева могут показаться порой клочковатыми, но в этом "беспорядке" есть идеальный порядок, ибо каждый якобы случайный эпизод дает дополнительную горячую краску в том многокрасочном живописном портрете, который удалось написать Пантелееву. В этом портрете представлена не одна какая-нибудь ипостась человека. Здесь дан он весь, так сказать, стереоскопически, в трех измерениях. Нужно ли говорить, что такая объемная живопись доступна лишь искусным мастерам.
   Воспоминания Пантелеева о Евгении Шварце есть такое же блестящее достижение искусства. Читаешь их, и опять-таки кажется, будто воспоминания написаны без всякого плана. На самом деле здесь отобраны только такие черты, из которых слагается трагический образ таланта, успевшего лишь незадолго до смерти обнаружить скрытые силы своего дарования.
   Я читал воспоминания с грустью, так как я был в числе тех, кто не угадал в неугомонном остряке и балагуре (с которым я встречался одно время почти ежедневно) будущего автора таких замечательных сатир и комедий, как "Обыкновенное чудо", "Тень", "Голый король", "Дракон".
   Пантелеев и здесь обнаружил большую интеллектуальную зоркость, проникнув в тайники этой богатой, но израненной долгим неуспехом и потому скрытной души.
   VII
   Если оглянуться на все, что написано Пантелеевым за его долгую жизнь, можно заметить, что его произведения в огромном своем большинстве так или иначе изображают его самого. Он - один из основных персонажей своей беллетристики.
   И в "Республике Шкид", и в "Последних халдеях", и в "Карлушкином фокусе", и в "Леньке Пантелееве", и в "Воспоминаниях", и в "Ленинградском дневнике", и в путевых заметках - всюду фигурирует он: то на первом, то на третьем плане, то ребенком, то юношей, то пожилым человеком.
   Три четверти написанного им - это пестрые осколки его биографии.
   Прочтя все его сочинения подряд, вы сведете очень близкое знакомство и с его отцом, и с его матерью, и с друзьями его раннего детства, и с его товарищами по республике Шкид, и со спутниками его писательской жизни.
   Теперь в своей последней книге "Наша Маша" он знакомит нас со своей маленькой дочерью. И рядом с нею - хочет он того или нет - мы опять-таки видим его.
   Здесь он в своей обычной излюбленной роли - в роли педагога, наставника, жаждущего пробудить в сердцах детей добрые, великодушные чувства.
   Эта роль для него не нова. Недаром его первую повесть критика восприняла как трактат о педагогическом опыте, направленном к превращению зловредных детей в добродетельных. Всегдашняя забота Пантелеева, как воспитать и облагородить детей, слышится и в его "Рассказах о детях", и в его "Рассказах о подвиге". С омерзением пишет он в очерке "Настенька" о глупых родителях, которые, потакая капризам своей маленькой дочери, сделали ее черствой и наглой. Такой же морально-педагогический пафос в его нравоучительном очерке "Трус".
   Словом, всей своей литературной работой Пантелеев был подготовлен к тому, чтобы написать "Нашу Машу" - этот подробный отчет о педагогических принципах, которыми руководился он изо дня в день при воспитании своей маленькой дочери.
   Пантелеев не выдает свою книгу за сборник готовых рецептов по воспитанию детей. На ее страницах он заявляет не раз о допущенных им ошибках и ляпсусах. Но самый ее дух драгоценен. Она заставляет родителей видеть в ребенке "завязь, росток будущего человека", ради счастья которого (и для того, чтобы он доставлял возможно больше счастья другим) взрослые обязаны подчинить его волю суровой дисциплине самоограничения и долга.
   Об этом он не раз говорит в своей книге, но, скажу откровенно, мне особенно дороги те записи автора, где он, забывая о строгих предпосылках своей педагогики, предается порывам той нежной, "безрассудной", "безоглядной" отцовской любви, без которой все его догматы были бы, конечно, мертвы и бесплодны. Эта любовь разлита во всей книге.
   Родительских дневников в нашей литературе немало. Иные хороши, иные плохи. Но впервые среди них появляется книга, написанная поэтом, художником, многоопытным мастером слова.
   Для меня эта книга - автопортрет Пантелеева, и я, старейший из детских писателей, горжусь, что к нашему славному цеху принадлежит такой светлый талант, человек высокого благородства, стойкий и надежный товарищ - Алексей Иванович Пантелеев.
   Корней Чуковский
   1968