Цвейг Стефан
Лепорелла

   Стефан Цвейг
   Лепорелла
   Имя ее было Кресченца Анна Алоиза Финкенгубер, возраст тридцать девять лет, рождена вне брака в горной деревушке Циллерталя. В графе "особые "приметы" ее книжки домашней прислуги стояла черта, означающая "не имеется"; но если бы чиновникам вменялось в обязанность указывать характерные особенности внешнего облика, им достаточно было бы одного взгляда, чтобы записать: сильное сходство с ширококостой, худой, загнанной лошадью. Ибо несомненно было что-то лошадиное в этом смуглом, удлиненном и в то же время скуластом лице с отвислой нижней губой, в тусклых глазах, почти лишенных ресниц, и прежде всего в жестких, точно войлок, волосах, жирными прядями прилипших ко лбу. И походкой она напоминала выносливых упрямых лошадей, которые зиму и лето угрюмо волокут деревянные повозки вверх и вниз по тряским горным дорогам. Отдыхая после работы, Кресченца дремала, слегка отставив локти и сложив на коленях узловатые руки, безучастная ко всему, словно усталая кляча, которую только что распрягли и отвели в конюшню. Все в ней было жестко, топорно, тяжеловесно. Думала она медленно, понимала туго; все новое лишь с трудом, как сквозь пустое сито, просачивалось в ее сознание. Но если какое- нибудь новое впечатление, наконец, проникало в ее мозг, она держалась за него цепко и жадно. Она никогда не читала - ни газет, ни молитвенника, - едва умела писать, и неуклюжие каракули в тетради расходов по кухне чем-то напоминали ее неповоротливую, угловатую фигуру, лишенную даже намека на женскую округлость форм. Таким же жестким, как лоб, бедра, руки, весь костяк, был и голос; невзирая на сочный тирольский говор, он скрипел, точно ржавое железо, что, впрочем, казалось вполне естественным, - так редко Кресченца, никогда не произносившая лишнего слова, пользовалась им. И никто никогда не слышал ее смеха; это тоже сближало ее с животными, ибо неразумным божьим тварям, вместе с даром речи, безжалостно отказано в величайшем благе - в способности выражать свои чувства вольным и неудержимым смехом.
   Как незаконнорожденный ребенок, она была воспитана на средства общины, с двенадцати лет жила в людях, работала судомойкой на извозчичьем заезжем дворе, где вызывала всеобщее удивление своим поистине яростным усердием, и, наконец, возвысилась до ранга поварихи в солидной гостинице для туристов. Изо дня в день Кресченца подымалась в пять утра и до поздней ночи скребла, чистила, мела, вытрясала, выколачивала, топила, стряпала, месила, катала, гладила, перемывала и гремела кастрюлями. Никогда не уходила со двора, нигде не бывала, кроме как в церкви; солнце заменял ей огненный круг конфорки, а лес - тысячи и тысячи поленьев, наколотых ею за долгие годы.
   Потому ли, что четверть века ожесточенного тяжелого труда вытравили из нее все женственное, потому ли, что она сама круто и односложно пресекала все поползновения, мужчины не докучали ей. Единственной ее радостью были деньги, наличные деньги, которые она копила с упорством крестьянки и фанатизмом отверженной, не желавшей под старость снова давиться горьким хлебом общественного призрения в какой-нибудь богадельне. Только ради денег это темное существо в тридцать семь лет решилось впервые покинуть тирольские горы. Профессиональная посредница по найму прислуги, проводившая свой летний отдых в тех краях и видевшая, как Кресченца с утра до вечера надрывается на работе, сманила ее в Вену, посулив двойное жалованье. Всю дорогу Кресченца ничего не ела и не произнесла ни слова; тяжелую корзину со своим добром она держала на коленях и, хотя ноги сильно ныли, отклоняла все предложения соседей по купе пристроить корзину в багажную сетку, ибо воровство и обман были единственными понятиями, которые в ее неповоротливом уме связывались с мыслью о столичном городе. В Вене, в первые дни, ее приходилось провожать на рынок, потому что она боялась экипажей, как корова боится автомобиля. Но когда она привыкла к четырем улицам, по которым пролегал дуть к рынку, она стала отлично обходиться без посторонней помощи; упорно глядя в землю, трусила со своей хозяйственной сумкой пуда и обратно и опять убирала, мыла, топила, возилась у новой плиты, не ощущая никакой перемены. В девять часов вечера, по деревенской привычке, она ложилась спать, крепко спала до утра, ровно дыша открытым ртом, и просыпалась только от звона будильника. Никто не знал, довольна ли Кресченца своим новым местом, а может быть, она и сама этого не знала; она ни к кому не ходила, в ответ на распоряжения хозяйки только бурчала "ладно, ладно" или, в случае несогласия, норовисто вскидывала плечи. Соседей и других служанок в доме она просто не замечала; насмешливые взгляды ее более легкомысленных товарок скатывались с нее, словно вода с дубленой кожи. Только однажды, когда горничная стала передразнивать ее тирольский говор и, несмотря на упорное молчание Кресченцы, долго не отставала, та вдруг выхватила из топки горящую головешку и кинулась на завизжавшую от страха девушку. С тех пор все остерегались ее гнева и никто уже не осмеливался насмехаться над нею.
   Каждое воскресенье Кресченца надевала широкую, в сборках, колом торчащую юбку, плоский деревенский чепец и отправлялась в церковь. И один-единственный раз, в свой первый свободный день в Вене, она совершила прогулку. Но в трамвай она не села, а шла пешком сквозь сутолоку оживленных улиц; не видя вокруг себя ничего, кроме каменных стен, она добралась до Дунайского канала; тут она постояла немного, поглядела, как на нечто давно знакомое, на стремительное течение, потом повернулась и зашагала обратно, держась поближе к домам и опасливо минуя мостовые. Эта первая и единственная прогулка, видимо, разочаровала ее, ибо с тех пор она проводила воскресные дни дома; сидя у окна, она либо шила, либо, сложив руки, просто смотрела на улицу. И так она привычно тянула лямку, и переезд в столицу не принес ей никаких перемен; давно заведенное колесо ее жизни вращалось по-прежнему, с той только разницей, что теперь к концу месяца вместо двух бумажек в ее красных, огрубелых, потрескавшихся руках оказывалось четыре. Бережно развернув кредитки, она долго и недоверчиво разглядывала их, потом почти с нежностью разглаживала и, наконец, убирала в желтую резную шкатулку, привезенную из деревни. Этот деревянный немудреный ящичек был ее самой сокровенной тайной, смыслом всей ее жизни. Ключ от шкатулки она клала на ночь под подушку; куда она прятала его днем - ни одна душа в доме не знала.
   Таково было это странное человеческое существо (назовем ее так, хотя именно человеческие черты лишь смутно и приглушенно проступали в ее поведении), но, вероятно, только оградив себя шорами и плотно закупорив все пять чувств, и можно было вынести пребывание в не менее странном доме барона фон Ф. Обычно прислуга выдерживала царившую там накаленную атмосферу ровно столько, сколько полагалось по закону, и уходила, как только истекал установленный испытательный срок. Раздраженный, взвинченный до истерики тон задавала хозяйка. Эта перезрелая дочь богатого эссенского фабриканта, познакомившись на курорте с красивым молодым бароном (не слишком высокого рода и без гроша за душой), спешно женила на себе годившегося ей в сыновья обаятельного лощеного шалопая. Но едва миновал медовый месяц, как новобрачной, увы, пришлось сознаться, что правы были ее родители, которые предпочли бы более солидного и дельного зятя и потому энергично возражали против этого скоропалительного брака. Ибо, не говоря уже о многочисленных утаенных долгах, очень скоро обнаружилось, что быстро охладевший супруг уделяет несравненно больше внимания своим холостяцким развлечениям, чем супружеским обязанностям. Отнюдь не злой, даже добродушный, подобно всем легкомысленным людям, барон, однако, не обременял себя правилами морали, а всякое благоразумное помещение капитала этот полуаристократ презирал как свидетельство плебейской узости и скопидомства. Он искал легкой, веселой жизни, жена - прочного домашнего уюта, добропорядочного мещанского благополучия. Это коробило барона, а когда выяснилось, что любую сколько-нибудь крупную сумму нужно выклянчивать и в довершение всего бережливая супруга отказалась исполнить его самое страстное желание - завести скаковую конюшню, он уже не видел никаких оснований считать себя мужем этой нескладной, костлявой провинциалки с севера Германии, чей громкий, повелительный голос неприятно резал слух. Не долго думая, он, как говорится, дал ей отставку и без грубости, но очень решительно оттолкнул уязвленную женщину. Когда она начинала жаловаться, он вежливо и, казалось, даже сочувственно выслушивал ее, но стоило ей умолкнуть, как он отмахивался от ее горьких упреков, точно от дыма своей сигареты, и продолжал делать что ему вздумается. Никакое открытое сопротивление не могло бы так ожесточить отвергнутую жену, как эта безукоризненная, почти официальная учтивость. Против его неизменно предупредительной, прямо-таки изысканной любезности она была бессильна и поэтому срывала накопившийся гнев на других; всю свою впрочем, вполне понятную - ярость она обрушивала на ни в чем не повинную прислугу. Последствия не замедлили сказаться: за два года у нее сменилось шестнадцать служанок, - причем уходу одной из них предшествовало оскорбление действием, и только с помощью весьма значительной компенсации удалось уладить это неприятное дело.
   Среди всех домашних бурь только одна Кресченца, точно извозчичья лошадь под проливным дождем, сохраняла несокрушимое спокойствие. Она никогда не становилась на чью-нибудь сторону, ни во что не вмешивалась и, видимо, не замечала, что у девушек, с которыми она делила комнату для прислуги, то и дело менялись имена, цвет волос, запах и повадки. Сама она ни с кем не заговаривала и не обращала ни малейшего внимания на сердитое хлопанье дверью, прерванные трапезы, истерические припадки и обмороки. Она деловито и бесстрастно совершала путь из кухни на рынок и с рынка обратно на кухню; то, что происходило вне этого прочно огороженного круга, не занимало ее. Точно мерные взмахи неутомимого цепа, один за другим нескончаемой чередой проходили ее дни; так прожила она два года, и ничто не изменилось в ее узком внутреннем мирке, только пачка банкнот в деревянной шкатулке стала толще на целый дюйм, и когда Кресченца к концу года, помусолив палец, пересчитывала бумажки, она убеждалась, что уже недалеко до заветной суммы в тысячу крон.
   - Но случай работает алмазным буравом, а судьба знает сотни уловок и нередко с самой неожиданной стороны открывает себе доступ к твердокаменным, казалось бы, натурам и потрясает их до основания. Внешним поводом для этого в жизни Кресченцы послужило обстоятельство, почти столь же мало примечательное, как она сама: после десятилетнего промежутка правительство рассудило, что пора произвести перепись населения, и по всем домам и квартирам были разосланы чрезвычайно длинные и сложные анкеты. Не надеясь на разборчивость почерка и знание грамматических правил своей прислуги, барон предпочел самолично заполнить все рубрики и с этой целью велел позвать в свой кабинет и Кресченцу. И вот когда она, отвечая на вопросы барона, сообщила свое имя, возраст и место рождения, оказалось, что он, страстный охотник и друг тамошнего крупного помещика, часто бил косуль в этом глухом альпийском уголке и однажды с ним охотился - целых две недели - проводник из ее родной деревни. И так как вдобавок выяснилось, что этот самый проводник приходится Кресченце дядей, а барон был в благодушном настроении, то между ними, слово за слово, завязалась беседа, в ходе которой они сделали еще одно поразительное открытие, а именно: в той самой гостинице, где Кресченца служила кухаркой, барону как-то подали необыкновенно вкусную оленину; все это, конечно, были пустяки, мелочи, но Кресченце, впервые увидевшей в городе человека, который что-то знал о ее родине, эти случайные совпадения показались просто чудом. Она стояла перед бароном вся красная, взволнованная, жеманно и неуклюже отворачивалась, когда он шутил с ней - подражал тирольскому говору, спрашивал, умеет ли она петь, как поют у нее на родине, и тому подобное. Наконец, развеселившись от собственных дурачеств, он, следуя деревенскому обычаю, хлопнул ее по жесткому заду и, смеясь, сказал на прощанье: - Ну, ступай, Кресченца, и вот тебе две кроны за то, что ты из Циллерталя.
   Разумеется, это происшествие само по себе не было ни романтичным, ни сколько- нибудь знаменательным. Но на Кресченцу, на ее притупленные, словно дремлющие на дне души чувства пятиминутный разговор с бароном подействовал точно камень, брошенный в болото: лишь постепенно, лениво образовывались круги на поверхности, медленно, очень медленно и тяжело расходились они, пока не коснулись края сознания. Впервые после почти трехлетнего молчания Кресченца разговорилась о себе, да еще с кем? С человеком, который, живя здесь, в каменном хаосе, знает горы ее родины и даже однажды отведал зажаренной ею оленины! Она видела в этом чуть ли не волю провидения. К тому же - развязное хлопанье по заду, которое, согласно правилам сельской галантности, означает молчаливый призыв и выражение нежных чувств. И хотя дерзкая мысль о том, что этот нарядный, выхоленный господин в самом деле имел на нее виды, и не приходила ей на ум, все же вольность его жеста разбудила в ней какие-то смутные мечтания.
   И вот пустой, ничтожный случай явился толчком к тому, что в душе Кресченцы, в недрах ее существа, началось движение, которое мало-помалу, пласт за пластом, захватило ее вею и, наконец, породило совсем новое, неизведанное чувство; так бездомный пес, по внезапному наитию, из всех двуногих созданий, мелькающих вокруг него, выбирает одно и признает его своим господином; отныне он неотступно бежит за тем, кого над ним поставила судьба, встречает его громким лаем, радостно виляя хвостом, добровольно подчиняется ему и послушно следует по пятам. То же произошло и с Кресченцей: в ее внутренний мир, ограниченный до этого дня пятью простейшими понятиями - деньги, рынок, кухонная плита, церковь и сон, - внезапно вторглось нечто новое, что властно потребовало своего места, а все старое отодвинуло в сторону. И как все крестьяне, никогда не расстающиеся с добром, однажды попавшим в их жесткие руки, так и Кресченца жадно ухватилась за пробудившееся в ней чувство и глубоко схоронила его на дне своего дремлющего сознания. Впрочем, это превращение далеко не сразу стало явным, да и первые признаки его были весьма обыденными; например, она чистила платье и обувь барона с каким-то неистовым усердием, по-прежнему предоставляя платье и обувь баронессы заботам горничной. Часто заглядывала в коридор и в господские комнаты, а услышав щелканье замка у входной двери, бежала в прихожую - принять у барона пальто и трость; с удвоенным старанием стряпала обед и даже с превеликим трудом, расспрашивая прохожих, добралась до главного рынка, чтобы раздобыть на жаркое кусок оленины. Кроме того, она стала более тщательно следить за своей наружностью.
   Прошло недели две, прежде чем показались эти первые ростки, которые пустило в ее внутреннем мире новое чувство. И потребовалось много недель на то, чтобы наряду с ним выросло еще одно чувство, вскоре, однако, принявшее вполне определенную форму и окраску. Этим вторым чувством, служившим как бы дополнением к первому, была сначала безотчетная, неосознанная, а затем неприкрытая, жгучая ненависть к жене барона, к женщине, которая имела право жить в его доме, спать с ним, разговаривать и все же не платила за это такой благоговейной преданностью, какую питала к нему сама Кресченца. Потому ли, что она невольно стала приглядываться к своим хозяевам и оказалась свидетельницей семейной сцены, во время которой ее кумир подвергся самым унизительным обидам со стороны своей супруги, потому ли, что высокомерно-холодное обращение с прислугой чопорной северянки было вдвойне несносно Кресченце по сравнению с шутливой фамильярностью барона, - так или иначе, но ничего не подозревавшая хозяйка постоянно натыкалась на упрямое противодействие своей кухарки, на ее плохо скрытую враждебность. Это проявлялось в тысяче мелочей; так, например, баронессе приходилось по меньшей мере дважды звонить, прежде чем Кресченца с нарочитой медлительностью и явной неохотой выходила на зов, причем ее воинственно приподнятые плечи недвусмысленно выражали готовность к решительному отпору. Распоряжения хозяйки она выслушивала в угрюмом молчания, так что баронесса никогда не знала, поняла ли ее Кресченца; если же она, для верности, обращалась к Кресченце с вопросом, та в ответ только сердито кивала головой или презрительно бросала: "Да уж слышала!" Или во время сборов в театр, когда баронесса в лихорадочной спешке заканчивала туалет, вдруг оказывалось, что пропал совершенно необходимый ключ, а через полчаса его неожиданно находили в каком-нибудь углу. Если баронессе просили что-нибудь передать или звонили по телефону, Кресченца никогда об этом не сообщала; на упреки хозяйки она, не выражая ни малейшего сожаления, отвечала с досадой: "А я забыла!" В глаза хозяйке Кресченца не смотрела - быть может, боялась выдать свою ненависть.
   Между тем семейные ссоры не прекращались и между супругами разыгрывались все более тягостные сцены; очень вероятно, что непонятное озлобление Кресченцы отчасти было причиной раздражительности баронессы, усиливавшейся день ото дня. Слишком, долгое девичество, расшатавшее ее нервы, холодность к ней барона и вызывающе враждебное поведение прислуги - все это привело к тому, что изнервничавшаяся женщина потеряла всякую власть над собой. Тщетно пичкали ее бромом и вероналом; искусственно сдерживаемое возбуждение с удвоенной силой прорывалось во время стычек, и дело кончалось истерическим припадком или обмороком; причем никто не проявлял ни малейшего участия и даже не пытался показать, будто искренне хочет ей помочь. Когда же врач, к которому все-таки обратились за советом, порекомендовал двухмесячное пребывание в санатории, обычно весьма невнимательный супруг столь рьяно одобрил это предложение, что баронесса, чуя недоброе, сперва наотрез отказалась ехать. Однако в конце концов она дала согласие; решено было, что горничная будет сопровождать свою хозяйку в санаторий, а Кресченца останется одна на всю большую квартиру обслуживать барона.
   Весть о том, что благополучие хозяина будет вверено всецело ее заботам, подействовала на неповоротливый ум Кресченцы как сильно возбуждающее средство. Словно все жизненные соки этой женщины были заключены в волшебный сосуд и теперь, когда его сильно встряхнули, со дна его, из самых недр ее существа, поднялась скопившаяся затаенная страстность и совершенно преобразила ее. Казалось, ледяной покров, сковывавший Кресченцу, внезапно растаял; от прежней неуклюжей медлительности не осталось и следа; движения, походка стали легкими, гибкими. Наэлектризованная радостной вестью, она носилась по комнатам, бегала вверх и вниз по лестнице; не дожидаясь распоряжений, помогала готовиться к отъезду, собственноручно уложила все чемоданы и сама отнесла их в карету. А вечером, когда барон вернулся с вокзала и, отдавая подбежавшей Кресченце трость и пальто, со вздохом облегчения сказал: "Благополучно выпроводил!" - произошло нечто небывалое: вокруг плотно сжатого рта Кресченцы, никогда доселе не смеявшейся, началось какое-то странное подергивание, губы скривились, растянулись - и вдруг на ее лице появилась такая беззастенчивая, радостная ухмылка, что барона покоробило, и он молча, стыдясь своей неуместной откровенности, ушел к себе в комнату.
   Но эта мимолетная неловкость быстро исчезла, и уже в ближайшие дни оба они, господин и служанка, с полным единодушием наслаждались упоительным ощущением неограниченной свободы. Отъезд баронессы разогнал нависшие над всем домом грозовые тучи; счастливый супруг, избавленный от тяжелой обязанности давать отчет в своих поступках, в первый же вечер пришел домой очень поздно, и молчаливая услужливость Кресченцы явилась благодатным отдыхом после слишком многоречивого приема, который обычно оказывала ему жена. Кресченца в свою очередь с неистовым рвением хлопотала по хозяйству: вставала на рассвете, до блеска начищала дверные и оконные ручки, как одержимая скребла и мыла, изобретала необыкновенно лакомые блюда, и уже в первый день, за обедом, барон с удивлением увидел, что для него одного выложено самое массивное столовое серебро, которое вынималось из буфета только в особенно торжественных случаях. Вообще говоря, барон не отличался внимательным отношением к окружающим, но и он не мог не заметить заботливой, почти чуткой предупредительности этого странного создания; и так как по натуре он был человек добродушный, то и не скупился на похвалы. Он с видимым удовольствием отдавал должное ее искусной стряпне, время от времени обращался к ней с приветливым словом, а когда однажды утром, в день именин барона, на столе появился торт с его инициалами и обсахаренным гербом, он весело засмеялся и сказал: - Да ты меня совсем избалуешь, Ченци! А что же со мной будет, если, упаси бог, прикатит моя жена?
   Однако барон все же выдерживал характер и не сразу дал себе полную волю. Но затем, угадав по многим признакам, что Кресченца его не выдаст, он завел в своем доме прежние холостяцкие порядки. На четвертый день своего соломенного вдовства он позвал к себе Кресченцу и без долгих объяснений невозмутимым тоном распорядился, чтобы она вечером подала холодный ужин, поставила два прибора, а сама ложилась спать, - остальное он все сделает без нее. Кресченца выслушала его молча, не моргнув глазом; ничто не указывало на то, что она поняла истинный смысл его слов. Но очень скоро барон убедился, что Кресченца отлично знала, что имел в виду ее хозяин, ибо, когда он поздно вечером вернулся из театра в обществе молоденькой ученицы оперной студии, не только стол был изысканно сервирован и украшен цветами, но и в спальне обе кровати оказались приготовленными на ночь, и юную посетительницу ждали домашние туфли и шелковый халат баронессы. Вырвавшийся на свободу супруг невольно расхохотался, увидев столь ревностное усердие своей кухарки; всякое стеснение перед этой преданной соучастницей отпало само собой, и уже на другое утро он вызвал ее звонком, чтобы она помогла одеться даме его сердца, чем окончательно скрепил их молчаливое соглашение.
   Тогда же Кресченца получила новое имя. Веселая подруга барона, которая как раз в те дни разучивала партию донны Эльвиры и в шутку величала возлюбленного Дон Жуаном, однажды сказала ему: - Позови-ка свою Лепореллу! - Это рассмешило барона, - испанское имя никак не подходило к сухопарой тирольке, - и отныне он иначе не называл ее, как Лепорелла. Кресченца, впервые услышав непривычное имя, с недоумением подняла глаза, но, пленившись его благозвучием, приняла прозвище, которым ее наделили, с гордостью, словно ей пожаловали почетное звание: каждый раз, когда барон весело кричал ей: "Лепорелла!" - ее узкие губы раздвигались, открывая ряд желтых лошадиных зубов, и она подобострастно, словно виляющая хвостом собака, подходила к своему повелителю, чтобы выслушать его волю.
   Имя было дано в шутку; но будущая примадонна и не подозревала, как безошибочно метко она окрестила служанку барона и как поразительно точно имя "Лепорелла" определяло это странное создание, ибо не знавшая любви, высохшая старая дева, подобно наперснику Дон Жуана, находила какую-то непонятную прелесть в похождениях своего господина. Радовалась ли она тому, что каждое утро видела постель ненавистной хозяйки опозоренной то одной, то другой случайной гостьей, или в ней самой просыпались тайные желания, но эта набожная, неприступная девственница с какой-то неистово пламенной готовностью помогала барону в его любовных проказах. Сама она, измотанная десятилетиями тяжелого труда, давно стала существом бесполым и теперь грелась у чужого огня, с вожделением сводни провожая взглядом до дверей спальни часто сменявшихся посетительниц: точно едкая протрава действовала на ее дремлющее сознание эта пряная атмосфера, это приобщение к любовным интригам барона. Кресченца поистине превратилась в Лепореллу и стала такой же расторопной, бойкой и сметливой, как ее жизнерадостный тезка; в ней появились совсем новые, неожиданные черты - словно они взросли в жаркой теплице ревностного соучастия, - какая-то хитрость, лукавство, находчивость, что-то пронырливое, настороженное и бесшабашное. Она подслушивала у дверей, подглядывала в замочную скважину, шныряла по комнатам, шарила в кроватях; почуяв новую дичь, вихрем носилась вверх и вниз по лестнице, и мало-помалу острое любопытство, неусыпное, жадное внимание преобразили бесчувственный истукан, каким она казалась, в подобие живого человека. К величайшему удивлению соседей, Кресченца вдруг стала общительной; она болтала с горничными, неуклюже заигрывала с почтальоном, на рынке вступала в разговор с торговками, и однажды вечером, когда во дворе уже погасли фонари, прислуга в доме напротив услышала странное мурлыканье, доносившееся из обычно безмолвного окна: неумело, скрипучим голосом Кресченца напевала одну из тех песенок, которые вечерами поют тирольки на альпийских пастбищах; нестройно, тяжело, точно спотыкаясь, вырывалась бесхитростная мелодия из непривычных уст, и все же в ней чувствовалось что-то далекое и трогательное. Впервые со времени своего детства Кресченца пыталась петь, и эти корявые звуки, с трудом пробивавшиеся к свету из мрака загубленных лет, невольно хватали за душу.