Эразм начисто лишен наивной и прекрасной в своем безумии веры, будто можно одним махом смести с земли все зло; однако и не гнить же вместе с миром, хладнокровно думает он, если тот сам не может измениться, если обман и самообман, похоже, относятся к числу вечных и неизменных людских свойств. Умный не жалуется, мудрый не волнуется; с презрительной усмешкой на губах взирает он на дурацкие дела и - следуя дантовскому "Guarda e passa!" 2 продолжает свой упрямый путь.
   1 Мятежник (лат.).
   2 "Взгляни и проходи" (итал.).
   Но порой, в добрую минуту смягчается и разочарованный, суровый взгляд мудреца; тогда он улыбается, и эта улыбка озаряет мир.
   Путь Эразма лежал в те дни (1509 год) через Альпы - он возвращался из Италии. Он видел там полный упадок церковных нравов, видел папу Юлия в облике кондотьера 1, в окружении войска, епископов, живущих не в апостольской нищете, а в роскоши и кутежах, дерзкую воинственность князей, которые в этой растерзанной стране, как волки, хищно нападали друг на друга, видел надменность властителей, ужаснейшую нищету народа - он глубоко заглянул в бездну людского безрассудства.
   Но теперь все это было далеко, как темная туча за озаренным солнцем хребтом Альп. Эразм, ученый, книжник, трясся в седле, при нем не было особо счастливое стечение обстоятельств - его багажа, его codices 2 и пергаментов, за которые обычно тотчас ухватывалось его любопытство комментатора.
   1 Предводителя наемников * (итал.).
   2 Книг (лат.).
   Его дух вольно реял в вольном воздухе, ему хотелось игры и озорства, идея, чарующая и красочная, как мотылек, сама принеслась навстречу, и он привез ее с собой из этого счастливого путешествия.
   Добравшись до Англии, он тотчас начинает писать в знакомом светлом загородном доме Томаса Мора шутливое сочинение, желая, собственно, доставить развлечение небольшому кругу людей; в честь Томаса Мора он называет его игрой слов "Encomium moriae" 1 (по-латыни "Laus stultitiae", что ближе всего можно перевести как "Похвала глупости").
   1 Греческое слово "мория" означает "глупость".
   По сравнению с основными трудами Эразма, серьезными, основательными, отягощенными ученостью, эта маленькая дерзкая сатира вызывает вначале ощущение чего-то юношески-задорного, узкобедрого, легконогого. Но не объем и не вес дают произведению внутреннюю стойкость, и как в политике одно меткое словцо, одна убийственная шутка решают зачастую больше, чем демосфеновская * речь, так и в литературе небольшое произведение часто оказывается долговечнее, чем увесистые кирпичи; из ста восьмидесяти томов Вольтера, по сути, осталась жить лишь короткая шутливая повесть о Кандиде *, из бесчисленных фолиантов плодовитого Эразма - лишь случайный плод бодрого настроения, искрящаяся игра духа - "Laus stultitiae".
   В этой книге Эразм прибегает к единственному и неповторимому в своем роде приему, к гениальному маскараду: он не сам высказывает свои горькие истины, адресованные сильным мира сего, нет, он отправляет вместо себя на кафедру Стультицию, Глупость, - пусть хвалит сама себя. Это создает забавную quiproquo 1. Никак не понять, кто же, собственно, держит речь: Эразм, говорящий всерьез, или Глупость собственной персоной, которой надо прощать даже грубость и дерзость. Эта двусмысленность обеспечивает Эразму позицию, неуязвимую для нападок; его собственное мнение остается неуловимым, и вздумай кто-нибудь придраться к нему, задетый обжигающим, хлестким ударом или едкой насмешкой, которыми он здесь, не скупясь, сыплет направо и налево, он может отшутиться: "Это сказал не я, а госпожа Стультиция: кто же принимает всерьез дурацкие речи?" Протаскивать критику контрабандой с помощью иронии и символов было единственным способом выражения свободных мыслей в мрачные времена цензуры и инквизиции. Но мало кому удавалось использовать святое право шутов на вольную речь так удачно, как сделал это Эразм в своей сатире, первом для своего времени и самом смелом и мастерском произведении такого рода. Серьезность и шутка, мудрость и веселое подтрунивание, правда и преувеличение переплетаются здесь в пестрый клубок, который проворно выскальзывает, едва его хочешь взять в руки и принять всерьез. Сравнив ее с грубой полемикой, с бездарными препирательствами его современников, понимаешь, как ослепительно и великолепно вспыхнул этот вольный фейерверк во мраке столетия.
   1 Неразбериху (лат.).
   Госпожа Глупость в ученой мантии, но с дурацким колпаком на голове (так нарисовал ее Гольбейн) поднимается на кафедру и произносит академическую похвальную речь в свою честь. Только благодаря ей, похваляется Глупость, и ее служанкам, Лести и Самолюбию, продолжается ход мировых событий.
   "Без меня никакое общество, никакие житейские связи не были бы приятными и прочными: народ не мог бы долго сносить своего государя, господин - раба, служанка - госпожу, учитель - ученика, друг - друга, жена - мужа, хозяин - гостя, сосед - соседа, если бы они взаимно не заблуждались, не прибегали к лести, не щадили чужих слабостей, не потчевали друг друга медом, глупости".
   Лишь ради наживы старается купец, ради "мгновения суетной славы", неверного светлячка бессмертия творит поэт, лишь безумие делает отважным воителя. Человек разумный и трезвый избегал бы всякой борьбы, он делал бы только самое необходимое для заработка, он не шевельнул бы и пальцем и не стал бы напрягать свой ум, не пусти в нем корней эта дурная трава.
   И Глупость разражается бодрыми парадоксами. Она, и только она, Стультиция, одна дает счастье - ведь человек тем счастливей, чем безоглядней отдается своим страстям, чем бездумней живет. Раздумья и внутренний разлад иссушают душу; не ум и ясность дарят наслаждение, но опьянение, безрассудство, дурман; без щепотки глупости нет настоящей жизни, и бесстрастный праведник с незамутненным взором - отнюдь не образец нормального человека, а скорей аномалия: "В этой жизни лишь тот, кто одержим глупостью, может воистину именоваться человеком".
   Потому и славит себя взахлеб Стультиция как подлинную движущую силу всех людских поступков, словоохотливо показывает, к соблазну слушателей, как все прославленные добродетели - ясность взгляда и правдолюбие, прямота и честность - лишь отравляют жизнь тому, кто вздумает им следовать, и, будучи ко всему еще дамой ученой, гордо цитирует в доказательство своей правоты Софокла: "Блаженна жизнь, пока живешь без дум" *.
   Подтверждая свои тезисы на строгий академический лад пункт за пунктом, она ревностно проводит на своем дурацком поводке свидетелей. Каждое сословие демонстрирует на этом большом параде свой род безумия. Проходят маршем риторы 1, буквоеды-правоведы, философы, желающие каждый запихнуть Вселенную в свой мешок, кичащиеся знатностью дворяне, скопидомы, схоласты и писатели, игроки и воины, наконец, влюбленные, вечные пленники глупости, считающие каждый свою возлюбленную воплощением всех прелестей и красоты. С несравненным знанием мира Эразм выводит целую галерею человеческой глупости, и великим комедиографам, Мольеру и Бен Джонсону *, достаточно было потом лишь запустить руку в этот театр марионеток, чтобы из обозначенных легким контуром карикатур вылепить своих персонажей. Ни одна разновидность человеческого сумасбродства не пощажена, ни одна не забыта, и именно этой полнотой Эразм себя защищает. Ведь вправе ли кто-нибудь считать себя особо осмеянным, если ни одно другое сословие не выглядит лучше? Наконец-то - и впервые - находят применение универсальность Эразма, все его интеллектуальные силы: шутка и знание, ясность взгляда и юмор. Скептицизм и высота миропонимания гармонично переливаются здесь, как сотни искр и красок взрывающегося фейерверка, возвышенный ум проявляет себя в совершенной игре.
   1 Здесь: болтуны, краснобаи.
   Но по своей внутренней сути "Похвала глупости", любимейшая работа Эразма, для него нечто гораздо большее, чем шутка, и в этом как будто малом произведении он раскрывается полнее, чем где-либо еще, именно потому, что в глубине души сводит здесь некоторые счеты и с самим собой. Эразм, не умевший обманываться ни в чем и ни в ком, знал подспудную причину той таинственной слабости, что мешала его поэтической, подлинно творческой деятельности: он был слишком разумен, слишком мало страсти было в его чувствах, его стремление быть вне партий и над событиями ставило его порой и вне всего живого. Разум - скорей регулирующая, но сама по себе не творческая сила; для продуктивности, для созидания потребно еще что-то.
   На редкость свободный от иллюзий, Эразм всю жизнь оставался свободен и от страстей, великий трезвый праведник, никогда не знавший высшего счастья жизни - полной самоотдачи, святого самоотречения. Единственный раз в этой книге он дал повод догадаться, что сам втайне страдал от своей разумности, своей правильности, своей деликатности и упорядоченности.
   Художник всегда уверенней всего творит, когда пишет о том, чего ему самому не хватает, к чему он стремится; так и здесь: человек разума par exellence 1, он был создан, чтобы сочинить гимн Глупости и умнейшим образом наставить нос тем, кто склонен обожествлять этот самый ум.
   1 По преимуществу (франц.).
   Однако высокое искусство маскарада не должно вводить в заблуждение относительно его истинных целей. За карнавальной маской шутовской "Похвалы глупости" скрывалась одна из опаснейших книг своего времени, и то, что сейчас восхищает нас просто как вдохновенный фейерверк, в действительности было взрывом, расчистившим путь немецкой Реформации. "Похвала глупости" принадлежит к числу самых действенных памфлетов, когда-либо написанных.
   С горечью, неприятно пораженные, возвращались в ту пору немецкие паломники из Рима, где папа и кардиналы вели расточительную, безнравственную жизнь итальянских князей; истинно религиозные натуры все нетерпеливей требовали "реформы церкви с головы до ног".
   Но Рим отвергал любые протесты и возражения, даже самые благонамеренные: на костре, с кляпом во рту, каялись те, кто высказался слишком громко, слишком страстно; лишь в терпких народных стихах да смачных анекдотах находила скрытую разрядку горечь от злоупотребления торговлей реликвиями и индульгенциями; тайком ходили по рукам листовки, изображавшие папу в виде огромного паука-кровососа. Эразм публично пригвоздил список прегрешении церкви к стене времени: мастер двусмысленности, он использует свой великолепно найденный прием, чтобы от лица Стультиции высказать все опасное, но необходимое для решительной атаки против неприглядных дел церковников. И хотя кнутом хлещет якобы дурацкая рука, всем ясно, о ком речь. "Если бы верховные первосвященники, наместники Христа, попробовали подражать ему в своей жизни - жили бы в бедности, в трудах, несли людям его учение, готовы были принять смерть на кресте, презирали бы все мирское, чья участь в целом свете оказалась бы печальнее? Сколь многих выгод лишился бы папский престол, если б на него хоть раз вступила Мудрость! Что осталось бы тогда от всех этих богатств, почестей, власти, должностей, отступлений от церковного закона, всех сборов, индульгенций, коней, мулов, телохранителей, наслаждений! Вместо этого - бдения, посты, слезы, проповеди, молитвенные собрания, ученые занятия, покаянные вздохи и тысяча других столь же горестных тягот".
   И вдруг Стультиция выходит из своей дурацкой роли и с недвусмысленной ясностью провозглашает требования грядущей Реформации: "Поскольку все христианское учение основано лишь на кротости, терпении и презрении к жизни, кому не ясно, что из этого следует? Христос призывал своих посланцев забыть все мирское, чтобы они не только не помышляли о суме и обуви, но даже платье совлекли с себя и приступили нагие и ничем не обремененные к дарам евангельским, ничего не имея, кроме меча, - не того, которым действуют разбойники и убийцы, но меча духовного, проникающего в самую глубину груди и напрочь отсекающего все мирские помышления, так что в сердце остается одно благочестие".
   Шутка вдруг оборачивается сугубой серьезностью. Из-под шапки с бубенцами смотрит ясным строгим взором великий критик эпохи; Глупость высказала то, что просится на уста тысяч и сотен тысяч. Сильней, понятней, убедительней, чем в любом другом сочинении того времени, миру показана необходимость решительной реформы церкви.
   Прежде чем воздвигнуть новое, всегда надо пошатнуть авторитет существующего. Просветитель всегда предшествует преобразователю: чтобы почва готова была принять посев, ее надо сначала вспахать.
   Однако голое отрицание и бесплодный критицизм в какой бы то ни было области не свойственны духовной организации Эразма; он ничего не осуждает ради высокомерного удовольствия судить, а указывает на извращения, чтобы потребовать правильного. Грубая иконоборческая * атака против католической церкви чужда Эразму... Он мечтает о "reflorescentia" 1, религиозном Ренессансе, о возврате к былой назарейской чистоте *. Как Ренессанс дал прекрасную новую молодость искусству и науке, напомнив об античных образцах, так Эразм надеется облагородить погрязшую в суете церковь, если будут расчищены ее изначальные истоки, если она вернется к евангельскому учению, а значит, к слову самого Христа - "откроет Христа, погребенного под догматами". Эта высокая мечта ставит Эразма - он и здесь, как всюду, предтеча - во главе Реформации.
   Но, пролагая путь к реформе церкви, Эразм, в силу своего связующего, предельно миролюбивого склада страшится открытого раскола. Он никогда не станет в резком, безапелляционном тоне Лютера, Цвингли или Кальвина утверждать, что в католической церкви верно, а что неверно, какие таинства допустимы, а какие нет. Не поклонение святым, не паломничества и распевание псалмов, не богословская схоластика делают человека христианином, а его нравственность, христианская жизнь. Лучше всего служит святым не тот, кто чтит мощи, кто совершает паломничества и жжет больше всего свечей, а тот, кто благочестив в повседневной жизни.
   1 Обновлении (лат.).
   Все, что было этически ценного у разных народов и религий, Эразм готов включить как плодотворный элемент в идею христианства.
   "Святой Сократ!" - восторженно восклицает он однажды.
   Все благородное и великое, что есть в прошлом, должно быть введено в сферу христианства, подобно тому как евреи в свой исход из Египта взяли с собой всю утварь из золота и серебра, дабы украсить ими храм. В представлении Эразма, все, что можно считать значительным достижением морали, нравственного духа, не должно быть отгорожено от христианства неподвижной стеной, ибо в делах человеческих нет истин христианских и языческих - истина божественна во всех своих проявлениях. Поэтому Эразм всегда говорит не о "теологии Христа", не о вероучении, а о "философии Христа", то есть о жизнеучении: христианство для него лишь иное обозначение высокой и гуманной нравственности.
   В сравнении с пластической мощью католической экзегезы 1 или пламенными страстями мистиков идеи Эразма могут показаться несколько плоскими и слишком общими, но они гуманны; как и в других областях, воздействие Эразма здесь не столь глубоко, сколь широко. Его "Enchiridion militis christiani" - "Кинжал христианского воина" *, сочинение, написанное по просьбе знатной благочестивой дамы в назидание ее мужу, становится настольной книгой по богословию, подготовившей почву для боевых, радикальных требований Реформации.
   1 Толкование и объяснение библейских текстов (греч.).
   Но не войны хочет этот одиноко вопиющий в пустыне, его цель - в последний момент отвести компромиссными предложениями нависшую угрозу.
   В пору, когда на всех церковных соборах разгорается ожесточенная перебранка вокруг мельчайших деталей догмы, он мечтает о синтезе всех достойных форм духовной веры, о rinascimento 1 христианства, которое бы навсегда избавило мир от вражды и раздоров и возвысило веру.
   1 Возрождении (итал.)
   Поразительна многогранность Эразма. В "Похвале глупости" этот неподкупный критик эпохи вскрыл злоупотребления католической церкви, в "Кинжале христианского воина" предвосхитил более позднюю идею очеловеченной религиозности; он осуществляет свою теорию о необходимости "расчистить истоки христианства", взявшись как текстолог, филолог и толкователь за новый перевод Евангелия * с греческого на латинский - труд, проложивший дорогу Лютерову переводу Библии и имевший для своего времени почти такое же значение.
   Инстинктивно чувствуя потребности времени, Эразм за пятнадцать лет до Лютера указывает на решающую важность этой работы. "Не могу выразить, пишет он в 1504 году, - как душа моя на всех парусах стремится к Священному писанию и как ненавистно мне все, что сдерживает или задерживает меня". Евангельские рассказы о жизни Христа не должны оставаться привилегией монахов и священников, знающих латинский язык, "пусть крестьянин повторяет их за пахотой, ткач за своим станком", пусть матери рассказывают их детям с колыбели.
   Эразм как ученый обнаруживает, что и Вульгата, единственный латинский перевод Библии, одобренный и признанный церковью, полон темных, неверно истолкованных мест и в филологическом смысле сомнителен.
   Он предпринимает колоссальный труд и заново переводит Новый завет на латынь, сопроводив своим комментарием все разночтения и вольности. Этот новый перевод, изданный вместе с греческим оригиналом в 1516 году Фробеном в Базеле, оказывается революционным шагом в теологии.
   Но что типично для Эразма: даже совершая переворот, он столь искусно соблюдает внешние формы, что мощный удар не превращается в столкновение.
   Чтобы заранее обезвредить любые нападки богословов, он посвящает этот первый свободный перевод Библии владыке церкви, папе. И Лев X, сам настроенный гуманистически, дружественно отвечает в послании: "Мы были рады". Да, он даже хвалит Эразма за усердие в святом деле.
   Этими книгами Эразм покорил свою эпоху. Он сказал проясняющее слово по самой важной, животрепещущей проблеме, и сказал с таким спокойствием, таким пониманием, такой человечностью, что сразу снискал всеобщую симпатию. Человечество всегда благодарно тем, кто верит в творческую силу разума. И можно понять, с какой радостью после распаленных монахов, фанатиков, дурных зубоскалов и заумных схоластов Европа наконец обрела гуманиста, благожелательную душу, человека, верящего в этот мир и стремящегося внести в него ясность. И как всегда, когда кто-то подступает к решающей для эпохи проблеме, вокруг него собирается община единомышленников. Все силы, все нетерпеливые надежды на то, что науки позволят облагородить нравы и возвысить род людской, сосредоточились для них, наконец, в этом человеке: он или никто, думают они, способен снять чудовищное напряжение, накопленное временем.
   Одна только литературная слава давала Эразму в начале шестнадцатого века невиданное доселе могущество. Будь он более смел, он мог бы диктаторски воспользоваться им. Но действие - не его стихия. Эразму дано лишь прояснять, но не формировать, лишь подготавливать, но не исполнять. Не его имя начертано на знамени Реформации, другой пожнет то, что он посеял.
   Величие и ограниченность гуманизма
   Между сорока и пятьюдесятью годами Эразм Роттердамский достигает зенита славы. Ни имя Дюрера, ни имя Рафаэля, Леонардо, Парацельса или Микеланджело не произносится в духовном космосе того времени с таким благоговением, ничьи труды не распространяются в столь бесчисленных изданиях, ничье влияние не сравнимо с влиянием Эразма.
   Эразм - воплощение мудреца, "optimum et maximum" - "самый лучший и самый высокий", как прославляет его Меланхтон * в своей латинской оде. Он непререкаемый авторитет в науке, в поэзии, в делах светских и духовных. Его превозносят как "doctor universalis" 1, как "князя науки", "отца исследований" и "защитника истинного богословия", его называют "светочем мира", "пифией Запада", "vir incomparabilis et doctorum phoenix" 2. Никакая похвала не считается для него чрезмерной. "Эразм, - пишет Муциан *, превосходит человеческую меру. Он божествен, и его следует поминать в благочестивых молитвах как святого", а у другого гуманиста, Камерария *, находим: "Им изумляется, его воспевает и превозносит каждый, кто не хочет прослыть чужаком в царстве муз. Кому удается выудить у него письмо, тот обретает славу и празднует великий триумф. Удостоившийся же поговорить с ним поистине блажен в этом мире".
   1 Универсального ученого (лат.).
   2 Мужем несравненным и фениксом ученых (лат.).
   Действительно, все наперебой добиваются расположения недавно еще безвестного ученого, который когда-то едва поддерживал свое существование уроками, посвящениями и прошениями, который унижался, чтобы получить от сильных мира сего скудную подачку. Теперь они сами, обхаживают его, а это славное зрелище - видеть, как земная власть и деньги вынуждены служить мысли. Император и короли, князья и герцоги, министры и ученые, папы и прелаты подобострастно соревнуются за право залучить его к себе: император Карл, повелитель обоих миров *, предлагает ему место в своем совете, Генрих VIII зовет в Англию, Фердинанд Австрийский - в Вену, Франциск I - в Париж, из Голландии, Брабанта, Венгрии, Польши и Португалии идут заманчивейшие приглашения, пять университетов спорят за честь видеть его на своих кафедрах, три папы пишут ему почтительные письма. В его комнате громоздятся добровольные дары богатых почитателей, золотые кубки и серебряная посуда, ему шлют возы вина и драгоценные книги - все манит, все зовет его, чтобы его слава умножила их собственную. Умный, скептичный Эразм вежливо принимает все эти дары и почести. Он позволяет себя одаривать, позволяет себя славить и чествовать, даже с охотой и явным удовольствием, но купить себя не дает. Он позволяет служить себе, но сам ни к кому на службу поступать не намерен. Непоколебимый в отстаивании внутренней свободы, неподкупный художник, без чего невозможно никакое моральное влияние, он знает, в чем его сила. Глупо отпускать свою славу в странствие от двора к двору - пусть лучше, как звезда, сияет спокойно над его собственным домом. Эразму давно уже нет надобности ни к кому ездить - все едут к нему. Базель благодаря ему становится духовным центром мира. Ни один человек, заботящийся о своей репутации, не упускает случая, оказавшись здесь проездом, засвидетельствовать свое почтение великому мудрецу, ибо разговор с Эразмом был чем-то вроде посвящения в рыцари культуры, визит к нему (как в восемнадцатом веке к Вольтеру, а в девятнадцатом к Гете) - свидетельством благоговения перед символическим носителем невидимой духовной власти. Чтобы заполучить в книгу для памятных записей его собственноручную подпись, самые знатные дворяне и ученые пускаются в многодневное паломничество. Кардинал, племянник папы, после трех безуспешных геопыток пригласить Эразма к себе на обед не считает для себя зазорным разыскать его в грязной типографии Фробена. Письмо от Эразма переплетают в парчу и показывают благоговейно, как реликвию, друзьям. Рекомендация метра, словно Сезам, открывает все двери. Даже Гете и Вольтер не обладали в Европе такой властью, даваемой единственно духовным авторитетом.
   Сейчас даже трудно до конца понять это несравненное положение Эразма: ни творчество его, ни личность не могут этого объяснить. Для нас это умный, гуманный, многосторонний и многообразный, интересный и притягательный, но отнюдь не захватывающий, преобразующий мир мыслитель. Однако для своего века Эразм был больше, чем литературное явление, он был символом самых сокровенных духовных устремлений. Каждая эпоха, ищущая обновления, воплощает свой идеал в конкретной фигуре. Дух времени словно избирает какого-либо человека, чтобы наглядней выразиться в нем. Эта потребность времени на какой-то миг со всей полнотой выразилась в Эразме, поскольку идеалом нового поколения стал "uomo universale" 1 - человек многогранный, многознающий, свободно глядящий в будущее. В гуманизме время славит отвагу мысли, новую надежду. Впервые духовная власть оказывается выше наследственной. Силу и быстроту этой переоценки ценностей доказывает тот факт, что земные властители добровольно подчиняются этой новой власти. Разве не символично, когда Карл V, к ужасу своих придворных, склоняется, чтобы поднять кисть, которую уронил сын пастуха Тициан, когда папа, послушный грубому приказу Микеланджело, покидает Сикстинскую капеллу, дабы не мешать мастеру, когда принцы и епископы вместо оружия вдруг начинают коллекционировать книги, картины и рукописи? Тем самым признается главенство творческой мысли и возникает убеждение, что художественные творения переживут время.
   1 Человек универсальный (итал.).
   Знаменосцем этого нового умонастроения время избирает Эразма "антиварвара", борца против отсталости и косности, провозвестника гуманности, грядущего содружества граждан мира. С высоты сегодняшнего дня нам, пожалуй, кажется, что ищущий, великолепный, боевой, фаустовский дух столетия несравненно ярче воплотился в других, более глубоких типах "uomo universale" - в Леонардо и Парацельсе. Но именно те свойства, из-за которых в конечном счете рухнуло величие Эразма: его ясность (часто слишком прозрачная), его нежелание забираться чересчур глубоко, его деликатность в ту пору составляли его силу. Время инстинктивно сделало верный выбор: всякое обновление мира, его коренная перепашка начинается исподволь. Эразм - символ тихо, но неудержимо действующего разума. На какой-то дивный миг Европа сплочена гуманистической мечтой о единой цивилизации, о мировом языке, мировой религии, мировой культуре, которые положат конец извечным роковым распрям, и эта незабываемая попытка знаменательно связана с именем Эразма из Роттердама. Ибо его идеи, желания, мечты в тот час завладели Европой, и в том, что этот искренний порыв к окончательному единению и примирению Запада остался лишь быстро забытым эпизодом в писанной кровью истории нашего общего отечества, состоит его и наша драма.