Наступил январь. Дипломатические демарши французского правительства. не отличались настойчивостью. Нота, врученная Уилсону и Макмиллану представителям Америки и Англии при де Голле, - осталась без ответа. Безрезультатным оказалось и первое обсуждение вопроса в Консультативной ассамблее.
   Обсуждение это, на которое я отчасти рассчитывал, оказалось удивительно тягостным. Я очень волновался. Ведь я еще не свыкся с положением министра и парламентария. Выступая в Ассамблее, я думал о товарищах, которые во Франции ожидали результатов, о союзных правительствах, которые, как мне казалось, относились к вопросу безразлично. Все это не могло не отразиться на моем выступлении: "Каково было положение во Франции в 1940 году? Всеобщее оцепенение, развалины и у власти гнусный старик, снедаемый честолюбием...
   И все же во Франции, как и в Лондоне, шла своего рода битва за Францию. В этой битве мы не имели союзников. Она, естественно, велась в плане моральном, но кто тогда относился к нам благожелательно? Мы стучали то в одну дверь, то в другую, и все двери закрывались перед нами. Мы начали создавать подпольную печать, которая помогла Франции воспрянуть духом. Все вы принимали в этом участие и знаете, как это было трудно, вы знаете также, что в течение целого года никто не отзывался на наш призыв. Каков же итог?
   Теперь, в 1943 году, во Франции существуют боевые соединения "франтиреров и партизан". Это ударные части, я выражаю им свое глубокое уважение. Есть местности, где сосредоточено более сорока тысяч готовых к действию людей. Все чаще саботируют рабочие, подготовляются забастовки. Созданы полувоенные формирования, в которые входит немалое число дивизий. Имеются подпольные газеты, и их читают миллионы французов.
   Вы скажете, эти итоги блестящи. Увы, должен признаться, что в настоящее время во Франции вооружен, быть может, один боец из двадцати.
   Итак, мы подошли к основному вопросу...
   Вопрос этот может быть решен только правительством, но зависит - к сожалению - не только от французского правительства.
   Война ведется на многих участках, и командующий каждого участка не сомневается в том, что именно он решает исход войны, маршал авиации считает, что выиграет войну бомбардировками Берлина; сановник из адмиралтейства полагает, что победу принесут бои на просторах Атлантики, и т. д. В результате специализированные британские части в настоящее время не могут добиться транспортных средств, необходимых для доставки оружия во Францию.
   Итак, данный вопрос может быть разрешен только правительствами, поэтому я обращаюсь с этой высокой трибуны к союзным правительствам с просьбой заново его изучить. Ибо политика невмешательства чревата серьезными последствиями как для войны, так и для мира.
   Должен добавить: полагая таким образом, и маршал авиации, и адмирал ошибаются. В самом деле, прося у них оружие, мы тем самым обеспечиваем экономию боеприпасов. Приведу лишь некоторые данные. В течение многих месяцев английская авиация подвергала бомбардировке поезда на французской земле. При этом командованию пришлось убедиться в незначительной эффективности действий авиации и одновременно в том, что французские патриоты с меньшими человеческими потерями и с большей экономией средств могут гораздо успешнее проделать эту работу. То же можно сказать и о промышленных объектах и о военных заводах Крезо. Подсчитайте, сколько потребовалось бы самолетов, чтобы добиться результата, которого достигнут несколько человек? Всего един - чтобы доставить этих людей и снаряжение к месту действия.
   Я знаю, что, когда заходит речь о вооружении французского народа, некоторых политических деятелей - и не только за границей, но и во Франции - охватывает тревога. Они думают о революции.
   Я хотел бы сказать этим политическим деятелям следующее. Речь идет не о том, чтобы устроить во Франции революцию. Речь идет о том, чтобы произвести во Франции обыкновенную чистку - и ни небо, ни Англия, ни Америка не помешают этой чистке. Оружием, отобранным у немцев, оружием, отобранным у итальянцев, или голыми руками, но чистка эта будет произведена еще до освобождения.
   Ибо французы не станут жить с предателями.
   И еще я хочу сказать союзникам: чем скорее произойдет эта чистка, тем скорее восстановится порядок".
   Сойдя с трибуны, я встретил в кулуарах генерала де Голля. Он поздравил меня, а затем принялся распекать:
   - Когда являешься членом правительства, нельзя обрушиваться с трибуны на союзные правительства. Вы говорили, как партизан.
   II. Алжир, 1944 год.
   Прошлое и настоящее
   И в холод, и в жару Алжир всегда покрыт обильной испариной. 11 ноября заседание Комитета было более скучным, чем обычно: выработали две инструкции и четыре постановления. Обсуждалось финансовое положение в Новой Каледонии и работа организаций Красного Креста в освобожденных районах, потом говорили об анофелесе и о новом директоре службы по борьбе с саранчой... В конце заседания де Голль упомянул имя Черчилля. Премьер-министр был болен воспалением легких, и его уже наполовину похоронили. А он отбыл из Каира и находился на пути в Великобританию. По дороге Черчилль остановится в Марракеше, чтобы укрепить здоровье.
   - Он очень слаб. Не думаю, чтобы он снова смог все взять в свои руки. А пока его "подремонтируют" в Марокко. Я выезжаю завтра и встречу его в Марракеше.
   Итак, Черчилль, как боевой линкор, лишившийся огневой мощи, стал на ремонт в док, беспомощность этого грозного союзника могла вызвать чувство снисхождения. Не согласившись сначала с датой встречи, предложенной Черчиллем, и подчеркнув таким образом свою независимость, де Голль теперь готовился встретиться с ним. Однако ни давать Комитету объяснения по этому поводу, ни спрашивать его мнение де Голль не собирался. Он руководствовался лишь собственным вдохновением. Что до комиссаров - включая и комиссара иностранных дел, - то они лишь чиновники, которым надлежит проводить в жизнь его вдохновенные решения.
   Мне тоже предстояло в ближайшее время отправиться в Лондон, откуда попасть во Францию можно было быстрее и где чрезвычайно таинственно плели свою паутину британская и французская разведки. Представлялся случай повидать Черчилля. Я мог ускорить отъезд и, не навязывая де Голлю своего присутствия, которое он, возможно, счел бы неуместным, оказаться в Марракеше одновременно с британским премьером. Я вылетел на следующий день.
   Прежде мне не доводилось встречаться с Черчиллем. Правда, во время тайных поездок в Лондон я сталкивался с людьми, окружавшими его, и испытал на себе уклончивую любезность его секретаря, майора Мортона. Но тогда моя настойчивость не увенчалась успехом. Я знал лишь по портретам его легендарное лицо и слышал по радио его голос, когда, шепелявя и рыча, Черчилль честил "герра Гитлера и его банду разложившихся мерзавцев, обагренных кровью". Кроме того, я слышал, как о нем отзывался де Голль. До меня доходили отголоски их споров и примирений, их вспышек гнева, свидетельствовавших о различии темпераментов. Де Голль - флегматичный, гордый, презирающий людей; Черчилль - полнокровный, несдержанный, обладающий актерским талантом и юмором.
   Во время моих кратких посещений Лондона в 1942 и 1943 годах де Голль, тогда "в единственном числе" представлявший Францию, в мрачных красках изобразил мне глав союзных государств. Шум споров между ними, казалось, заглушал звуки войны и заставлял забыть об опасности.
   Весной и осенью 1942 года интерес к событиям на островах Сен-Пьер и Микелон, к инцидентам в Сирии и Марокко, к престижу и вопросам империи был гораздо больше, чем интерес к известиям о ходе войны. Я вспоминаю июньские ночи 1942 года, когда де Голль убеждал меня совершить кратковременную поездку в Вашингтон, чтобы выступить в защиту его позиций и чтобы там услышали голос Сопротивления. И когда я сказал, что надеюсь на мудрость Рузвельта, де Голль подтолкнул меня к двери со словами: "Помилуйте, Рузвельт лишь лжесвидетель..."
   ... Вспомнил я и июльские дни, а затем конец сентября, когда выведенный из терпения де Голль, видевший в Черчилле врага Франции, готовился покинуть Англию и найти убежище в Экваториальной Африке, а также порвать с коалицией и выйти из борьбы. Дело приняло вполне конкретный и романтический характер, уже подыскивали летчика, самолет и обдумывали, каким образом провести операцию.
   Меморандум, привезенный мной из Вашингтона (где, надо сказать, я встретился с явным пренебрежением к Франции и Сопротивлению со стороны некоторых лиц из Госдепартамента и, в частности, со стороны Государственного секретаря, по имени Берле, у которого было лицо хорька), в известной мере удовлетворил де Голля. Но последовавшее назначение адмирала Старка и генерала Болта американскими представителями при Французском Национальном Комитете и даже дружественная встреча с Черчиллем, состоявшаяся 10 июня, не принесли ему успокоения.
   Политика генерала Спирса, представителя Черчилля в Сирии и Ливане, казалось, имела своей целью разжигание ставшего анахроничным колониального соперничества и укрепление британского господства на Ближнем Востоке путем удаления нас из этих стран. Подобная политика досаждала де Голлю, как незаживающая рана. И досада эта носила тем более личный характер, что именно генерал Спирс увез де Голля в июне 1940 года на своем самолете в Лондон и тем самым предрешил его дальнейшую судьбу.
   В спорах де Голля и Черчилля правда часто была на стороне первого. Несмотря на предательство и поражение, де Голль должен был заставить признать права Франции, защитить свои прерогативы и представлять державу, уже не существовавшую. Однако методы, которыми он при этом пользовался в силу его гордости, одиночества и пренебрежения к людям, оказывались каждый раз скомпрометированными. Для де Голля Франция была мифологической абстракцией. Он услышал впервые ее голос в июне 1940 года. Де Голль плохо знал свой народ, и проявления его воли пугали генерала, как пугало впоследствии Сопротивление и восстание. Не народ вдохновлял его, откровение снизошло к нему свыше. Он как отец обладал правом распоряжаться малолетними детьми. И без того напряженные отношения с союзниками, которые все подчиняли стратегии и которым было не до любезностей, омрачались склоками между французами, находившимися в Великобритании и Америке. Интриги эмигрантов, дрязги в различных службах... Увы! Даже люди проницательные, правильно оценивавшие де Голля, все ?ке ошибались, давая возобладать личной неприязни над необходимостью являть перед всем миром национальное согласие, что было единственной возможностью заставить союзников, да и весь мир прислушаться к голосу Франции.
   Рядом с де Голлем Черчилль производил впечатление здорового, хитрого кота, возвеличенного еще неприкосновенной империей и британским народом, вверившим ему свою судьбу. Он по-своему любил Францию, анахроническую, дворянскую Францию, как любят утонченное кушанье, он прикидывался то взволнованным, то откровенным до грубости (всегда оставаясь в нужных для него границах) и легко проливал слезу. Пускаясь на свои коварные уловки, он никогда не терял из виду конечную цель: добиться, чтобы история Британской империи и его собственная стали неотделимыми одна от другой.
   Но обо всем этом я имел сначала лишь смутное представление, и только возвращение во Францию в 1942 году, жизнь среди друзей, которые постоянно подвергались опасностям, простота товарищеских отношений в Сопротивлении помогли мне освободиться от тягостного чувства и оценить, отрешившись от всех теневых сторон, значение высокомерных слов одного и оздоровляющих вспышек гнева другого. А в 1944 году надо было, не обращая внимания на поединок двух властителей, сосредоточить все усилия на решении основной задачи: доставки оружия во Францию.
   В ту ночь в Оране, куда я случайно попал, вылетев для встречи с де Голлем и Черчиллем, лежа в бараке, кишевшем блохами, я перебирал все это в уме.
   III. Марракеш, 14 января 1944 года.
   Черчилль
   Марракеш был транзитным аэропортом трех континентов: Америки, Азии и Африки. С ним мог сравниться лишь Престуик, где дежурные офицеры появлялись в зале ожидания каждые полчаса и объявляли: "Пассажиры, следующие в южном направлении...", "Пассажиры, следующие в западном направлении..." Я приземлился в Марракеше тринадцатого вечером. Во дворце Бахия давался большой обед.
   Попав в Марракеш или Марокко, вы внезапно оказывались в феодальной стране. Здесь ничто не напоминало о войне и о связанных с нею лишениях и.тяготах: жизнь била ключом, великие мира сего разыгрывали очередное представление. Единственной приметой времени были бесчисленные самолеты, которые то прилетали, то улетали, перевозя пассажиров, возвращавшихся с фронтов войны.
   На обеде скучающий де Голль клонил свою длинную спину то к одному собеседнику, то к другому. Осторожные вопросы, которые задавали женщины в вечерних туалетах и мужчины в мундирах (чиновники французской гражданской администрации Марокко), создавали впечатление, будто листаешь учебное пособие по истории Крымской войны. Некоторая неловкость царила в тот вечер среди вечерних туалетов и парадных мундиров, которые предпочли бы видеть на месте де Голля генерала Жиро - более достойного генерала, с их точки зрения.
   После обеда де Голль отвел меня в сторону. Он не хотел распространяться о своих переговорах с Черчиллем: "...Премьер очень утомлен, это уже закат... Да, да, он согласен что-нибудь предпринять. Но доверять им нельзя... Завтра утром мы сделаем смотр войскам, это доставит ему удовольствие..." Я вновь услышал разочарованный тон, которым де Голль говорил со мной всегда, когда речь заходила о Рузвельте, Черчилле, об англичанах и американцах.
   Он ушел, размашисто шагая вдоль факелов, апельсиновых и лимонных деревьев.
   * * *
   Рано утром я отправился на смотр, которому надлежало увенчать медовый месяц Черчилля и де Голля. В 9 часов с маленького деревянного помоста у пыльной ленты дороги генерал и премьер-министр смотрели, как проходят войска.
   Черчилль прибыл в открытой машине. Насупившись и втянув голову в плечи, он ринулся на помост, растолкав бурнусы и мундиры. Рукопожатие, которым обменялись оба великих мужа, напоминало рукопожатие Александра и Наполеона в Тильзите. Черчилль пренебрег стулом, который поставили для него на случай, если он почувствует недомогание. Я смотрю на обоих великих мужей. Де Голль, как всегда, выше своей судьбы. Его с важным видом оберегает Палевски. Массивный Черчилль напоминает пресс-папье. Хотя премьер-министр и не совсем оправился от болезни, он по-прежнему круглый и плотный, а де Голль - длинный и рыхлый. До конца смотра Клеманс и Мери Черчилль не спускали с премьера преданных глаз, иногда косясь на стул, на который они хотели бы его усадить.
   На следующий день в 10 часов генерал улетел, а меня пригласили на виллу "Тэйлор" - резиденцию английского премьера. На террасе я увидел семью Даффа Купера, дружбой которого я очень дорожил (Дафф Купер, посол в Алжире, был миротворцем в спорах двух великих мужей), Макмиллана, кажется возвращавшегося, из Египта в Англию, Клеманс и Мери Черчилль. Диана Купер, несмотря на свою соломенную шляпу и вуалетку, словно сошла с портрета Россетти.
   Зима стояла мягкая, как май в Иль-де-Франс. Адъютант провел меня через полутемный зал. Открылась дверь. Черчилль лежал в постели с сигарой во рту. Сиделка поднялась и вышла. Комната была маленькая, белая и голая, как больничная палата.
   Смутившись, я запнулся на первых же английских словах. Мне хорошо запомнились все подробности встречи с премьер-министром и он сам - таким, каким я его тогда увидел: анфас бульдога, череп, покрытый редкими тонкими волосами, полные руки, живые глаза на неподвижном, помятом лице. Черчилль походил и на новорожденного и на старика. Он выбрасывал короткие фразы одновременно через нос и через рот. Могло показаться, что он перескакивает от одной мысли к другой, но на самом деле он хорошо знал, куда клонит.
   Восстановить в памяти его мысли и слова нетрудно - достаточно пробежать длинные телеграфные отчеты о наших беседах, которые я тогда посылал. Черчилль удовлетворен переговорами с де Голлем; он восторженно отзывается о генерале и о миссии, которую тот взял на себя. Однако в телеграмме сказано: "Черчилль с горечью добавляет, что со времени занятия Сирии генерал постоянно выказывает острую неприязнь к иностранцам и агрессивную враждебность по отношению к нему, Черчиллю.
   Д'Астье отвечает, что в Великобритании сделали все возможное, чтобы вызвать у генерала и французских руководителей чувство собственной неполноценности. Он напоминает о неудачах, которые потерпели англичане, опираясь на призрачные правительства Греции, Польши, Югославии, и добавляет, что к единственному правительству, сохранившему глубокие связи со своим народом, Черчилль проявил наименьшее расположение".
   Черчилль не малодушен: он не спорит по пустякам и не боится признавать свои ошибки. Он занимательнее де Голля, который изрекает истины как некое откровение. Черчилль идет на уступки, лавирует и снова принимается за свое: "Эх, если бы в июне сорокового года мне удалось вывезти из Франции Манделя!.. Когда, наконец, де Голль перестанет быть таким несносным и оставит свои каверзы? Можно прийти к соглашению по всем вопросам, кроме этой нелепой "чистки"..."
   Перескакивая от одной мысли к другой, лая с наигранной яростью, заставляющей обеспокоенную сиделку приоткрывать дверь, и потрясая потухшей сигарой, он развивает свои тезисы о "чистке".
   Для него существуют лишь две категории французов: те, что хотят победы Германии, и те, что ее не хотят. Ему наплевать на то, что последние заняли выжидательную позицию, на то, что они ведут двойную игру и даже заигрывают с Германией. Они - орудие, которым он может воспользоваться, как пользуется нами, чтобы довести войну до победного конца. "Соображения морального порядка", а также последствия, которые скажутся на нации в результате такого двусмысленного поведения, выше его понимания. Наплевать ему и на то, что народ будет введен в заблуждение и обманут этими интригами, что он не сумеет избрать правильный путь. Ведь Черчилль не верит в то, что людям дано понять и осмыслить ход истории, которую, по его мнению, решают в крупной игре и хитросплетениях лишь сильные мира сего.
   С некоторым удивлением выслушиваю я его заявление о том, что присоединение Северной Африки в 1940 году оказалось бы менее выгодным, чем в 1942. Одним махом он отпускает грехи тем, кто отказался от борьбы в колониях, потом расшаркивается перед теми, кто, по его словам, "заморозив Африку", сохранил ее съедобной до 1942 года. Должно быть, он наслушался высказываний крупных французских пораженцев ("немцы пройдут через Испанию, возьмут Гибралтар, Африка для них будет открыта"), потому что, удивляя меня отсутствием воображения, принимает их доводы, как закон. Внезапно он спохватился и поправился: "Но путь, избранный вами, - путь чести. Всегда правы те..."
   За этим неопределенным высказыванием скрывается вполне определенная цель. Черчилль хочет, чтобы мы освободили недавно арестованных Пейрутона, Буассона и Фландена. Буассон, говорит он, оказал большие услуги американцам во время их высадки во Французской Западной Африке. Пейрутон оказал незначительные услуги англичанам в Тунисе, Фланден воспротивился посылке экспедиционного корпуса, отправлявшегося для подавления Свободной Франции в Африке. Действия Буассона, открывшего огонь по французам в Дакаре в 1940 году и помешавшего их попытке присоединить Дакар к Свободной Франции; действия Пейрутона, который, будучи министром внутренних дел, положил начало борьбе с Сопротивлением; действия Фландена, который в бытность министром иностранных дел в правительстве Петэна послал свою знаменитую телеграмму Гитлеру, - все это принесло вред одной лишь Франции. Черчилль дает понять, что в его правительстве есть люди, причинившие Франции гораздо больше неприятностей. Однако ему виднее, вред или пользу нанесли они тем самым его стране, Англии. "Д'Астье настаивает на том, что вопрос о чистке чреват опасными последствиями: между Сопротивлением в самой Франции и его представителями за рубежом может произойти разрыв, если последние проявят слабость. Черчилль отвечает, что мы в полном праве провести чистку, если она не коснется видных деятелей, в отношении которых были приняты известные обязательства".
   Когда я замечаю, что подобное вмешательство в наши внутренние дела создает опасный прецедент, и когда мы упоминаем о Петэне, Вейгане, Дериене, Черчилль восклицает: "Делайте с ними, что хотите... можете их расстрелять... Но если вы осудите Буассона, Фландена и Пейрутона, Рузвельт порвет отношения с Комитетом и я последую его примеру".
   После этой яростной вспышки я получаю наконец возможность заговорить о помощи Сопротивлению во Франции. Черчилль успокаивается:
   - Если речь идет о том, чтобы драться, то по этому вопросу мы договоримся скорее, чем о чистке. Заседание Ассамблеи - яркий тому пример. Вы совершенно справедливо нападали на нас, поднимая вопрос о доставке оружия во Францию. Это военный вопрос, и вам окажут необходимую помощь.
   - Уже полтора года нас кормят обещаниями. Однако маршал воздушных сил Гаррис не предоставляет нам ни летчиков, ни самолетов, чтобы сбросить оружие на парашютах.
   - Гаррис поступит так, как я ему скажу. Приходите ко мне, когда будете в Лондоне...
   Уже больше двух часов продолжается эта беседа. За дверью выказывают нетерпение. А Черчилль непринужденно говорит: "Скажите де Голлю, что мне надоели его булавочные уколы. Я просил прислать сюда де Латтра де Тассиньи, а он запретил де Латтру являться ко мне". Я отвечаю, что со времени инцидента с Жиро де Голль не без основания остерегается союзников и того, как они используют некоторых генералов.
   - Жиро - порядочный человек, и не я это выдумал. Это сказал генерал Жорж, с которым я в большой дружбе. Я хотел бы, чтобы он состоял при мне.
   Черчилль объясняет мне, почему он любит Жоржа и ненавидит Вейгана. В июне 1940 года Вейган настаивал на том, чтобы Черчилль оказал поддержку французам, выделив двадцать пять эскадрилий истребителей. "Если б я дал ему самолеты, я бы, наверно, проиграл битву за Лондон и войну. Между тем Вейган уже тогда задумал начать переговоры о перемирии. Генерал Жорж открыл мне правду и посоветовал не давать ему истребителей. Я никогда этого не забуду..."
   Дверь на этот раз распахивается, и входит пилот премьер-министра. Черчилль бросает сигару и привстает, опираясь на свои короткие руки. Он в голубой пижаме. Пора лететь.
   IV. Лондон, январь 1944 года.
   Столица
   После Марокко, далекого края феодальных традиций, Лондон производил впечатление столицы ввергнутого в войну мира, столицы, которая все время под угрозой и в которой смешались остатки полдюжины обезглавленных столиц. Пятнадцатичасовой ночной перелет от Марракеша до Престуика скучен. Никакой другой способ путешествия не заставит вас почувствовать так сильно, что вы не человек, а посылка. Перед отправкой на "Дакоте" людей, сидящих в затылок друг другу, привязывают к железным сиденьям. Спереди и сзади у них вырастают горбы парашютов.
   На заре мы увидели острова Силли, затем окутанную туманом Ирландию и, наконец, Престуик, где сотни людей ожидали отправления в Америку, Африку и Австралию. Стоял густой туман, поэтому самолеты из Престуика не летали в сторону Лондона. Мы прекрасно доехали на поезде, но уже спускалась ночь и с нею такой плотный белый туман, что, казалось, вокзал стоит на краю пропасти. Ни один пешеход, ни одна машина не рисковали проникнуть в этот мир, где не существовало ни тротуаров, ни мостовых до тех пор, пока ваше тело не ударялось о скользкие камни. Как все стада мира во время непогоды, стадо на вокзале в Эйстоне было покорно и терпеливо. Так же покорны и терпеливы стада на вокзалах Престуика, Марселя, Лиона, но им меньше приходится хитрить и ожидание для них не так тревожно.
   Какой бы он ни был, мы все же любили Лондон. Если в противоположность Парижу в нем нет простора и гармонии, то в нем чувствуются неизменные гостеприимство и приветливость, хотя терпение его начинает иссякать.
   В течение двух лет Лондон был столицей побежденных государств: Голландии, Бельгии, Норвегии, Польши, Франции. Здесь собирались короли и королевы со своими маленькими дворами, штабами, министрами и войсками, сюда прибывали республиканские правительства. Достаточно было пройти пятьсот метров, чтобы из Польши попасть в Голландию или от Спаака к де Голлю. Солдаты разных стран, брюнеты и блондины, маленькие и высокие, одеты были одинаково - в сукно цвета вялой травы, это была походная форма, battle-dress. Отличала солдат друг от друга лишь маленькая нашивка на рукаве - Греция, Франция, Чехословакия - и успехи у англичанок, которые все еще не пришли в себя, обретя вдруг свободу и открыв, что свет не сошелся клином на Британских островах и что есть еще обычаи, кроме британских.
   В январе 1944 года Лондон изменился: "Меньше опасности, меньше драматизма, меньше упрямого терпения. Все заполонившие американцы отодвинули на задний план маленькие живописные нации"{4}. Обмундирование цвета хаки, их плоские фуражки, их чувство превосходства и ребячливость, их громкая, характерная речь и шумное опьянение бесцеремонно вторглись в жизнь Лондона. Не без хвастовства они полагали, что беспорядочными налетами наведут порядок в неисправимой Европе. Они держали себя как спасители, и это было несносно. Заранее пресыщенные благодарностью, мы жаждали увидеть их в бою.