Думаю, заболела, что ли? Но почему же встречает так неприветливо?
   И вдруг Даша резко повернулась ко мне. Я был поражён отчуждённостью, с которой она смотрела на меня.
   — Что с тобой? — удивился я.
   Жена взяла со спинки стула платье:
   — Где ты платье достал?
   Только и всего-то! Я с облегчением вздохнул:
   — Даша, напугала-то ты меня… — и засмеялся. — Не воровал. За свои собственные деньги брал.
   А она смотрит на меня в упор и твердит своё: «Где достал?»
   Я разозлился: из-за какого-то платья такое устраивать. Но взял себя в руки, решил превратить всё в шутку.
   — Не воровал. Не грабил, — прижав ладони к груди, поклонился ей. — Если не веришь, у меня есть живые свидетели.
   — Не кривляйся! Правду говори.
   Мелкие стычки и раньше в семье, конечно, были. Ну, например, с этим говорил не так, того ненароком обидел. Ну что ж, виноват так виноват, признавался в своей оплошности, принимал её замечания. Такие недоразумения рассеивались без следа. Я тебе так скажу: люди, которые живут, не зная разногласий, сплошная тишь да благодать, безразличны друг к другу. Но тогда я понял, что должен сказать ей правду. Поэтому объяснил ей, что платье было принесено со склада.
   Жена ладонью закрыла глаза.
   — Так и знала… А я-то, дура, думала вчера: «Опоздал потому, что в магазине задержался», — пробормотала она и, достав из шкафа платье, положила его на мою кровать.
   Ночью Даша наконец объяснила мне, что произошло. Учительница, которая позавчера стояла вместе с ней в очереди и которая тоже не купила платье, увидев её в обнове, при всех заговорила возмущённо: «Жена тойона… Где уж нам равняться с ней! Только для вида стояла в очереди, ей, видно, платье прямо на дом доставили».
   По щекам Даши текли слёзы.
   — Со стыда хоть сквозь землю провались. Такое ощущение, будто платье горит на мне. Насилу дотянула до большой перемены, потом побежала домой переодеться. Кирик, золотой мой, больше не делай так. Никогда! Давай жить как все люди, не хочу я никаких привилегий, прошу тебя, родной!
   — Да пойми ты, — говорю ей, — председатель райисполкома не имеет свободного времени, чтобы стоять в очередях.
   А она знай себе твердит:
   — Нельзя… нельзя… Чем ты лучше других? Должностью? Должность на это права не даёт, наоборот, обязывает тебя пресекать такое. Нарушая законы, как же ты сможешь требовать, чтобы другие их соблюдали?!
   …Так вот, чтобы вернуть прежний мир да согласие, решил не обращать внимания на её капризы, по-всякому ублажать её старался. Из командировок привозил ей гостинцы, отрез какой на платье, кофточку нарядную, её любимые лакомства, но она как-то перестала радоваться подаркам или делала вид, что всё это её не интересует. Нет, неправильно сказал, что делала вид. Она действительно ничего от меня принимать не хотела. Заимела привычку не надевать купленные мною вещи, не брать в рот мои гостинцы. Дети только лакомились. Живём одной семьёй, где уж тут делить на твоё и моё, но она строго соблюдала этот ею же самой установленный порядок. И у меня нервы есть, и у моего терпенья был предел. Стал раздражителен, вспыльчив. Думал про себя: «Ну, погоди, посмотрим, долго ли ты выдержишь», — посмотреть-то посмотрел, да ничего не высмотрел… До последнего дня нашей совместной жизни так и вела двойное хозяйство.
   Но не думай, что мы ссорились, цеплялись друг к другу, нет! Порой бывали, как в молодые годы, друг к другу ласковыми, нежными, словно жених и невеста, которые встретились после долгой разлуки. Но и в те добрые часы жена вдруг, умолкнув, всматривалась в меня, обжигая внимательным, изучающим взглядом. То целует, а то лежит рядом и молчит, глядя на тёмный потолок комнаты. Однажды, помню, не выдержал я, вспылил: «Вспоминаешь кого, даже слов моих не слышишь?!» Ревность… она такая, даже если ревновать не к кому, ревнуешь к себе прежнему, ведь любила когда-то… Да ладно. Чего уж об этом говорить… Не надоел ли я тебе?
   — Нет, нет, рассказывай дальше. — Оготоев закурил. У него уже прошло первое тяжёлое впечатление от встречи с Кириком. И ему было жаль этого враз постаревшего человека и хотелось помочь, сказать что-то облегчающее.
   — Ты не осуждай меня, Трофим. Оглушил я тебя своими бедами, — продолжал Тоскин. — Сам знаешь, что у кого болит…
   — Да что ты, — Оготоев вздохнул. — Не чужие вы с Дашей мне. Если проследить корни наших родов, должно быть, я и Даша хотя и дальние, но родственники, да и мы с тобой столько лет знакомы — не шутка!
   — Поэтому-то тебе и рассказываю. Раньше никому о нашем разладе ни слова не говорил. А знаешь, по району прошёл слух, мол, Даша меня подозревать стала в неверности — ну и развелась. Э-э… пусть говорят что хотят!.. Истрепали имя моё, изгадили. Но близкий мне человек должен знать правду. Я вот рассказываю тебе, и как-то мне легче становится.
   — Не переживай так, Кирик. Я понимаю, как тебе тяжело.
   — А чего мне переживать?! Что я, зазорное что совершил, чтобы стыдиться? Да и Даша у меня хорошая. Только, видишь, чудная она… Другая бы на её месте рада была, что муж такой заботливый да хозяйственный, а она всем недовольна. Ну чем ей плохо жилось — муж человек уважаемый, заметный в районе, дом — полная чаша, дети растут. Ну скажи, Трофим, чего ей не хватало?!
 
   Оготоев слушал Кирика, и ему вдруг припомнилось, как семья Тоскиных переезжала из города в колхоз. Кирик тогда хотел уступить квартиру своему приятелю, с которым он работал в министерстве, молодому парню, агроному. Тот жил с семьёй в небольшой комнате в общежитии. Кирик сам побывал у заместителя министра и заручился его согласием. А председатель месткома профсоюза, не зная об этом, распорядился в их квартиру вселить семью недавно умершего инвалида войны.
   Накануне отъезда Тоскиных в село, когда Даша была дома одна, молодой агроном пришёл взглянуть на «свою квартиру». Вслед за ним явилась и вдова: услышав, что квартира предназначена молодому специалисту, словно онемела и молча стояла у стенки. А парень, смеясь и радуясь, прикидывал вслух, как его семья разместится в этой светлой, уютной квартире. Даша вдруг остановила уже собравшуюся уходить женщину, что-то тихо сказала ей, успокаивая.
   — У тебя сейчас есть время? — спросила Даша у агронома.
   — Есть, а что?
   — Тогда пойдём с нами.
   На дальней окраинной улице они вошли в маленький ветхий домик, подпёртый в нескольких местах брёвнами, — там жила вдова. На полу в комнате возились четверо детей, старший из них схватил мать за руку:
   — Мам, скоро переедем?
   Даша повернулась к стене, где в деревянной рамке висела фотокарточка солдата в пилотке, и стала рассматривать её.
   — Это муж, — сказала женщина. — Прошлым летом умер, вот так теперь и живём.
   Даша обернулась к агроному:
   — Ну, что делать будем?
   А вскоре в освободившуюся квартиру Тоскина переехала вдова с детьми.
 
   — Ну, а потом поссорились мы из-за этой мебели… Если уж захочешь к человеку придраться, повод всегда можно найти.
   Тоскин тяжело поднялся, медленно ступая, подошёл к двери и несколько раз повернул выключатель:
   — Вот смотри!
   Сразу радужно заискрились стекла серванта, и на глади тёмного полированного шкафа отразился свет хрустальной люстры с хрустальными подвесками, с похожими на свечи лампочками. У Тоскина, перехватившего удивлённый взгляд Оготоева, заметно поднялось настроение.
   — Нам, когда кочевали с места на место, не до новой мебели было. Имели для себя железные кровати, для детей — топчаны. Были ещё у нас шкафы из досок, пёстрые от стёршейся краски. Были старые скрипучие стулья — вот-вот развалятся. Сам понимаешь, наверно… Когда Даша прикрывала нашу мебель разными накидками с узорами да кружевами, нам казалось, что неплохо она выглядит.
   Прошлой весной — ну да, Первого мая — были в гостях у второго секретаря райкома. Это новая здесь семья, приехали они из соседнего района. Жена его тоже учительница. Они позапрошлым летом в Москве купили гарнитур импортной мебели с гнутыми ножками, медными украшениями, сверкающий полировкой. По всему видно было, очень понравилась Даше эта мебель. Но она, надо сказать правду, никогда не завидовала людям. И детей растила независтливыми. Когда из гостей возвращались, я спросил:
   — Понравилась мебель?
   А она сдержанно так сказала:
   — Ничего, неплохая…
   Вижу: говорит не то, что думает. Ведь завидовала она! Завидовала! Сущая правда это! В гостях, сидя за столом, украдкой бросала взгляд на сервант, шкафы, и еле заметно зарумянивались её щеки.
   Конечно, завидовала. Что греха таить, и я завидовал. Тогда я впервые заметил, как убого, как бедно выглядит наше жилище. Даша, наверное, догадалась о моих мыслях, сказала с улыбкой:
   — А шкаф, сделанный руками моего отца, всё равно лучше.
   Сказано это было, чтобы успокоить меня.
   «Не хуже других, ещё лучше, чем они, обставлю свою квартиру», — дал я себе зарок той ночью.
   В начале лета отправился я в Якутск. Там, правда с большим трудом, добился в «Холбосе»выделения нашему району среди прочих дефицитных товаров и двух гарнитуров мебели производства центральных фабрик. В середине лета их и привезли в район. Председатель райпо знал о том, что это я добился нарядов на гарнитуры, поэтому сразу доложил мне. Я дал распоряжение один гарнитур доставить мне на квартиру. Ясное дело, стоимость оплатил до одной копейки. «Второй — на ваше усмотрение», — распорядился я. Тот гарнитур он, говорили, взял своей дочери. Конечно, и он имел право на это: ветеран, давно работал в торговле.
   Радость моих была велика. Радовались и Даша, и дети. Хотя наша мебель была не чета той импортной, но, конечно, не шла ни в какое сравнение со старой. Старые шкафы, кровати вынесли в сарай.
   Но вот через два-три дня начали расползаться разные слухи. В такой деревне, как вот этот райцентр, сплетни подобны палу, пустившемуся по прошлогодней сухой траве. О чём говорил днём с соседом на улице — вечером знают все… — Тоскин в гневе ударил кулаком по столу: — Сволочи!.. Ну, короче, разнёсся слух, что председатели райсовета и райпо присвоили мебель, предназначенную для премирования лучших доярок. Дальше — больше. Повсюду судачат, дескать, такие мы и сякие… Будто других тем нету. Эти сплетни доходят и до райкома партии. Первым секретарём райкома работал тогда очень мягкий, спокойный пожилой человек. Этой зимой вышел на пенсию, переехал в город, получил квартиру в каменном доме. Анастатов Кузьма Никитич. Знаешь его, может?
   — Незнаком лично, но знаю понаслышке. Говорили, слишком уж он осторожный, сам ничего не решал, ждал, что начальство прикажет.
   — Хы… Кто это тебе сказал? Много хорошего, доброго сделал он на своём долгом веку. Наказывать — да, действительно, не любил крутых мер, не по нутру ему было. Из-за этого мы иногда не находили общего языка. Слишком уж был мягкотелый. С людьми говорил так, будто просил прощенья. Даже когда надо было за дело строго наказывать, Анастатов всё твердил: «Ну, молодой, образумится, исправится», — и предлагал самую незначительную меру взыскания. За время нашей с ним работы из партии был исключён лишь один человек — и то по моему настоянию. Не знал он, ну, хотя бы как руководитель, что такое давать острастку. Поэтому при нём всю работу райсовета, райкома — без хвастовства — тянул я один. Это благодаря мне мы несколько раз брали Красное знамя республики. А награды и грамоты нашим колхозникам и совхозным рабочим?! Да они, по существу, должны были благодарить меня! Каждую кампанию я метался по району, распоряжался, ругался, кричал на отстающих и добивался всё-таки выполнения плана. А Анастатов ценил меня, считался со мной. Даже людей с работы снимал, если я настаивал на этом. Мои распоряжения при людях он никогда не отменял, никогда публично мне не противоречил. Лишь порой, после какого-нибудь особенно горячего заседания, где я высказывался резко, говорил задумчиво, когда оставались одни: «Кирик, ретив ты… Лезть напролом тоже нельзя. Не горячись…» Короче, с Анастатовым работали вместе в согласии да мире, и работали бы, наверно, и дальше так… Этот-то Анастатов вызывает меня в райком и спокойно, тихо спрашивает:
   — Говорят, ты купил мебель?
   Я всё, как было, рассказал ему и добавил в крепких словах, что следует проучить распространяющих сплетни, чтобы впредь неповадно было другим…
   А Анастатов, как будто не слыша этих моих слов, повторял одно и то же:
   — Нужно остерегаться людской молвы… Не давать людям повода для подобных разговоров…
   Хорошо ему было так рассуждать. Жил Анастатов вдвоём с женой, не нуждались они ни в чём, да и много ли двум старикам надо?!
   Я опять ему про наших завистников толкую, а он вдруг повернулся ко мне и опять стал перевёртывать, как оладьи на сковородке, своё:
   — Ты молод, не всё предвидишь… Советую тебе, Кирик Григорьевич, быть осмотрительней. Недобрая молва, как сорная трава, растёт-разрастается…
   Я усмехнулся про себя: «Плевать на бабьи пересуды!»
 
   — Но, Кирик, при чём здесь зависть и сплетни, Анастатов тебе о другом говорил, — перебил Тоскина Оготоев.
   Тоскин махнул рукой:
   — Да ладно вам всем учить меня! Скажи лучше, чаю хочешь?
   — Спасибо, не надо.
   — Тогда, может, рюмочку?
   — Нет, нет, — Оготоев замотал головой.
   Тоскин налил себе из чайника чёрную, как дёготь, заварку, отхлебнул глоток и провёл ладонью по лицу.
   — Постой, что рассказывал-то? А-а, как в райком ходил. Мне там оправдываться не пришлось. Сам наступал, требовал, чтобы наказали сплетников. После такого разговора с Анастатовым пришёл домой в приподнятом настроении. Открыл дверь — тишина. Позвал жену — не отвечает. Сидит в спальне за столом, проверяет тетради. Дочка, приготовив мне ужин, юркнула в свою комнату. Сижу и гадаю: «Дети, что ли, рассердили мать? Похоже, сын напроказил». Тут заходит в эту вот комнату Даша и садится напротив меня за стол, вот где ты сидишь. Смотрит на меня и молчит.
   — В школе что случилось?
   Молчит.
   У меня сразу пропал аппетит. Когда я уже встал из-за стола, наконец открыла рот:
   — Подожди, мне надо с тобой поговорить.
   «Ах, вот что! Оказывается, не дети — я провинился. Оттого в квартире такая настороженная тишина. Теперь во что будет тыкать меня носом?» — думал я.
   — Гарнитур где взял?
   — Не взял, а купил.
   — Знаю, что купил…
   — Знаешь, так и всё! — вспылил я. — Ещё о чём допрашивать будешь?
   — Гарнитуры эти для премирования лучших доярок…
   — Кто это тебе сказал?
   — Все люди говорят…
   — Знаешь, как это всё называется — пустая болтовня!
   — Живём-то среди людей, как можно не считаться с их словами?!
   — Ты мне верь, Даша, ложь это. Я сам в городе добился от «Холбоса» нарядов на мебель.
   — Для кого? Для себя и для председателя райпо, что ли?
   — Да не для кого-нибудь конкретно, а вообще добился!
   — Тогда, выходит, люди правду говорят: предназначено было для доярок. А вы отняли у них, пользуясь своим положением.
   — Ложь!
   — Нет, не ложь! Нынче победителям соревнования даже автомашины дают. — Даша посмотрела на меня долгим взглядом. — Кирик, ты почему не хочешь понять меня?! За шкафы и кровати поступиться совестью — ведь это ужасно! Стыдно смотреть людям в глаза, перед учениками стыдно!..
   — Гарнитуры никому не были предназначены, их привезли для свободной продажи. Даша, почему ты не веришь мне?!
   — Ну, ладно, пусть так. Но почему именно вы должны были купить их?
   — Председатель райпо — старый работник торговли. В этом году выходит на пенсию, а это… как бы в подарок.
   — Себе не взял, передал дочери…
   — Это его дело, кому отдать.
   — Хорошо. А ты? Ты-то?
   — Что же, председателю райсовета нельзя купить мебель?
   — Нет, можно. В магазине очередь на мебель по записи. Мы — четвёртые. Я сегодня проверила.
   — Какая была очередь, меня не интересует.
   — Тогда зачем составляется очередь?
   — Для обычного населения.
   — «Население»… А ты кто? «Руководящий тойон»? — Даша усмехнулась. — Ты хоть понимаешь, какой человек должен быть руководителем? С чистой совестью, чтобы мог служить примером. Он должен быть первым прежде всего в труде… А ты?..
   Ну, и дальше в таком роде. Стала учить меня, как первоклассника. Тут уж совсем меня взорвало:
   — Не болтай! Для одного себя купил, что ли? Детям, тебе! Слышишь ты, тебе-е!
   — Не нужно мне ничего этого, Кирик! Проживём и со старой мебелью, зато спокойно.
   — Ну уж нет! И не надейся, что уступлю! В последнее время ты очень уж ершистая стала. Терпенью моему приходит конец. Если не нравится тебе в этом доме, можешь уходить!
   Я замолчал — сам был не рад своим словам. У Даши задрожали губы, и она, обхватив руками голову, выскочила в коридор.
   Гнев, досада ослепили меня, но мертвенная бледность, залившая лицо Даши, её словно во тьме потонувшие глаза заставили меня опомниться. Потом уж, немного успокоившись, я стал ругать себя за свои злые слова… Выгнать жену из дому. Дашу… В пылу гнева не слышишь себя, не думаешь, чем это может кончиться. Русские правду говорят: «Сказанное слово — не воробей, пустишь — не поймаешь».
   Ну вот, назавтра Даша притащила из сарая свою железную кровать, рядом с ней поставила старый шкаф, сделанный руками её отца.
 
   Тоскин, как будто припоминая что-то, прищурил глаза. Затем вздрогнул, словно очнувшись ото сна, взглянул на Оготоева и схватился за чайник:
   — Совсем остыл. Будешь?
   Оготоев неопределённо пожал плечами.
   — Пойду согрею… А ты, может, немного отдохнёшь там, на моей кровати?
   Тоскин ушёл на кухню.
   Оготоев встал, разгибая застывшую спину — ну и холодина же в доме! — потянулся и направился в спальню. Там стояли две кровати из нового гарнитура. «Значит, железную кровать Даша взяла с собой», — подумал Оготоев и наклонился над низко висящей фотокарточкой. Перед ним было молодое, полное жизни лицо Даши.
   «Какая мягкость, какая доброта и в то же время такая непреклонность в глазах», — подумал Оготоев.
   Там, на берегах бурной Татты, где впервые увидел он свет, родня Даши — Даайи, как её называли тогда, славилась прямотой и правдивостью. В давние времена была, говорят, в их роду удаганкаКыталыктаах, служительница добрых божеств — айыы. Жаловала она людей счастьем и благополучием, ясным взором отводила от них напасти. Радость рождения нового человека, любовь молодых, разжигающих новый очаг, и славящий приход изобильного лета великий кумысный ысыах — на всё отзывалась она песнями. И от дивного голоса её зеленела пожухлая хвоя на лиственнице, на голых зачернелых ветвях берёзы лопались свежие почки, а опустелые осенние поля покрывались зелёной отавой. Когда начиналось знойное лето, предтеча голодной зимы, сохли на корню травы, леса горели, люди приходили к Кыталыктаах: «Отведи беду, проси защиты у верховных божеств — айыы!»
   И алела заря, и взбиралась удаганка на вершину каменистой сопки, стоявшей у края обширного, не охватить взором, синеющего в мареве елового аласа, вся в белой как снег одежде, протяжно пела, простирая руки к восходящему солнцу, гибко кланялась ему. И на самую середину аласа, на широкую гладь озера, переливающегося в рассветных лучах, опускались девять белых журавлей. Взмахивая блестящими крыльями, наклоняя головы на гибких длинных шеях, переступая стройными ногами и чуть касаясь поверхности воды, затягивали они песню чудесную, не слыханную раньше ни одним человеком с плоскими ушами, затевали танец свой журавлиный, не виданный раньше ни одним человеком с чёрными глазами. В тот же день, после третьего удоя, начинался, говорят, обильный дождь и лил не переставая несколько дней, и земля-матушка не в силах была впитать всю влагу, исходила водой, говорят.
   Так жила она средь людей. И красива, нежна была, — как берёзка ранней весной. Так жила она средь людей, и была она всем сестрой, и любой, кто помнил о ней, совершить на земле не мог даже самое малое зло.
   Так жила она в том краю… Век за веком там воды несёт своенравная Татта-река, прорываясь сквозь скалы и горы. В тех горах глубоки теснины, и в ясный день таится в них тьма.
   …И вот глухой осенней порою у Арбанды, главы их рода, умерла жена. И вдруг поползла страшная весть: старик решил принести в жертву маленькую девочку Дугуй, чтобы она прислуживала его жене на том свете. Люди знали из старинных преданий, что некогда почтенные старейшины родов в день прощания с этим срединным миром брали с собой любимого коня в полной сбруе, повелев захоронить его стоя, чтобы вдеть ногу в стремя под чужим небом. Но принести в жертву невинное дитя…
   Услышав эту чёрную весть, Кыталыктаах вскочила на коня и поскакала к родителям девочки — старикам Логлойо. Застала она их в глубокой печали, с тёмными, как земля, лицами.
   — Отец наш, властелин наш приказал…
   — Не подчиняйтесь!
   — Говорят, так решили небожители айыы.
   — Ложь, не отдавайте дитя!
   — Заберут же…
   — Не отдавайте — и всё! Пусть прольётся кровь того, кто жаждет крови! — так сказала им Кыталыктаах и помчалась к Арбанде.
   Подъехав к его юрте, рукоятью волосяной махалки дробно застучала по главной коновязи, стоящей посреди широкого подворья.
   «Какой дерзкий глупец посмел нарушить тишину моей печали?» — прохрипел Арбанда и, тяжело переваливаясь, вышел из юрты, но, увидев разгневанную удаганку, размяк, как сало, растопился, как масло:
   — О, сестричка дорогая… дитя добрых божеств, разве проедешь мимо несчастного, задавленного горем… — И на прямой, как стрела, вопрос Кыталыктаах ответил: — О-о, оклеветали меня двуногие. Запомни, доченька, в этом срединном мире нет более лживого существа, чем человек. Приезжай, доченька, через три дня, поможешь вознестись светлой душе жены моей в верхний мир.
   Успокоенная удаганка вернулась домой.
   А назавтра громом ударила страшная весть: Арбанда хоронит свою жену, принося в жертву невинное дитя.
   Кыталыктаах, схватив бубен, мигом примчалась к аласу Арбанды. Но уже свершилось всё — одни кострища чернеют. Люди разошлись. Только несчастные Логлойо застыли, словно каменные изваяния, над свежей могилой.
   Пронзительно закричала Кыталыктаах — так закричала, что с середины великого озера столб воды взметнулся к самым облакам. Рванула уздечку, вздыбила своего белого коня и вмиг очутилась на вершине каменистой сопки. И там, где раньше звучали её благопожелания, теперь, взывая к небожителям, выкрикивала она острые, как лезвие ножа, слова проклятия. День и ночь, ночь и день. На третий день, когда заходило ржаво-багровое солнце, Арбанда со сведённым судорогой лицом упал в чёрную глину посреди своего подворья. С той поры исчезла Кыталыктаах…
   Оготоев, когда видел стройную, гибкую Дашу, её улыбчивое, чистое, как летнее утро, лицо, не раз вспоминал эту легенду. Порой он, подшучивая, называл Дашу длинным, как говорится, с гривой и хвостом, именем: Кыталыктаах Даайыс…
 
   — Трофим, иди сюда, что ты там рассматриваешь? — Тоскин принёс чайник в столовую и налил чай в стаканы.
   — Карточку Даши. Оставила тебе…
   — Да нет, это я… после переснял, с маленькой.
   Оготоев подошёл к столу, посмотрел на часы.
   — Как поздно! Скоро двенадцать.
   — Ну что ж, что поздно, — невозмутимо ответил Тоскин, — теперь неизвестно, когда ещё встретимся. А встретимся, вряд ли развяжется мой язык, как теперь. Если надоел, скажи прямо — не обижусь. Уже наслушался, перевидел всякого-разного, не привыкать…
   — Кирик, что за слова… Рассказывай.
   — Ну, тогда выговорюсь до конца. — Тоскин вилкой подцепил из консервной банки шпротину, не жуя, проглотил и со стуком бросил вилку на стол. — Не думай, Трофим, что наговариваю на Дашу. Эх, если бы так… На беду, всё это правда. Я рассказываю как было, ни убавляя, ни прибавляя. Я тоже не ангел, есть у меня недостатки, и люди говорят, что есть… Но живут же некоторые женщины даже с пьяницами, драчунами, не разводятся. Ну да ладно, это оставим… Когда человека разлюбят, словно другими глазами глядят на него. В последнее время каждое моё движение, всё во мне стало противно Даше. Всякий пустяк — другая бы даже не заметила — превращает в повод для новых размолвок.
   Прошлой весной как-то приходит ко мне сокурсник по Тимирязевской академии Аян Тугуновский. Прежде мы с ним были друзьями. Первого его с Дашей познакомил, она ещё училась тогда. Он мне сказал: «Кирик, женись, такая один раз встречается». Ну вот, работали мы оба в Якутске, потом — в разных районах. Друг о друге узнавали от людей. Аян, не знаю почему, нигде прижиться не мог: то увольняют, то уходит по собственному желанию. Переезжал с места на место.
   Три года назад в Якутске вдруг вечером встречаю его на улице. Одет небрежно, осунулся и даже постарел. Шагнул ко мне, улыбаясь, шутя, толкнул в грудь. А мне не до шуток — времени нет: спешу в гости к одному очень ответственному товарищу, он прошлой весной у нас охотился на уток, так и познакомились.
   — Где-нибудь приземлимся, выпьем по рюмке, вспомним время золотое, — предложил Аян. — Или ты спешишь?
   — Прости, Аян, не могу, дела…
   — Тогда завтра?
   А на завтра намечено было у нас совещание, а вечером мы наметили, так сказать, неофициальную встречу.
   — Жаль, конечно, но завтра тоже не смогу, — сказал я.
   Аян вдруг вспылил:
   — А ты не жалей! — И, пристально вглядевшись в моё лицо, неожиданно выкрикнул, как будто выплюнул: — П-шёл!