Она чувствовала, что наложенный на лицо Руслана дурацкий грим, и нелепый домашний халат, как и все растерзанное перед дверью тело (она его все себе представляла растерзанным), были не только обманкой для киллера или насмешкой над ним, в той же мере, впрочем, относившейся и к его противной жене, думала Галя. Она чувствовала, что, перейдя к прямому действию, искусство становится смешным, но может этим своим комизмом и воспользоваться, намеренно шутовски переряжаясь. А думала о том, что поступок Руслана становится и для нее прямым примером.
   То решение, которое она пообещала Анне Соломоновне и принятие которого они только что обсуждали, причем Анна Соломоновна подозревала ее в хитрости и двоедушии, окончательно смогла она принять лишь после того, как ей стало все известно о поступке Руслана.
   Хитрость и лицемерие в ее планах еще вчера действительно были. Не желая терять удобства, приобретенные ею в доме Василия, и одновременно наслаждаясь представлением процесса того будущего нераскрывшегося обмана, который сейчас внутри нее уже весь был разыгран от начала до конца, она представляла себя в роли домашнего диссидента.
   В мельчайших подробностях воображала она, развлекая себя, как будет тайком, одна или в сопровождении Василия, который, конечно же, будет молчать, будет бегать в дом мамы Гали, читать запрещенные ей тексты и перебирать фотографии и афиши, уже ею собранные и которые еще появятся. Как под разными предлогами будет бегать из дома на вернисажи и вечера, встречаться с людьми, отвратительными для ее свекрови, и даже разговаривать с ними по телефону, низко нагибаясь над столом и прикрываясь рукой. Но после поступка Руслана все это теряло смысл или приобретало другой, противоположный.
   Выгребая на пол с выделенных ей в доме Василия двух полок в книжном шкафу перевезенную ею сюда часть скопленных сокровищ. Сидя посреди этих куч разрозненных листочков, скрепленных пачек, папок, больших конвертов и совсем маленьких конвертиков, за чем и была застигнута заглянувшей Анной Соломоновной. Та постояла у двери, поняла, что происходит, и тихо вышла, за что Галя ей благодарна. Методически жая, вая, мкая и сая жие дения, она чувствовала такое же вдохновение, какое, верно, испытывает иной автор, сжигая по листочку собственную уже конченную и отредактированную рукопись.
   О радость! О счастье! — закричал он, едва взяв трубку. — Наконец-то слышу твой сладчайший голос, о котором грезил днем и ночью — Ты что, издеваешься? — ночью и днем, вспоминая блестящие, мясные ноздри, подвижные, безвкусные губы и твердый волокнистый, решительно ищущий язык. Не проходило дня, нет, часа, чтобы не говорил я с тобой, не ласкал среди бури моих рвущихся мыслей — Ты заболел? Тебе надо полечиться. — твоих розовых ровненьких бедер, колкого лобка и жадно разверстой ниже горячей щели, из которой с шумом вырывается, с ярким там, как кусочек пламени, язычком, который долго втягивается в нее после акта по мере того, как возбуждение проходит. — Давно бы уж позвонил, раз ты так изнываешь. — О, каким призом моим желаниям была бы встреча наша, столь тщетно жданная мною. — Тогда давай пересечемся. — Увы, нет, любовь моя. Сие невозможно. — Но почему? Почему? — Нам вечно суждено страдать разлученными безжалостной судьбой и напрасно тянуть руки друг к другу, желая обнять, ловя и вновь теряя милый образ. Сие есть жестокий обет, принятый мной и от коего я не волен отступить. Тяжелые узы держат меня. Большеротая, сладкогубая, розовоноздрая, как Эос, дева с бледной вульвой владеет телом моим. — Но ты же меня любишь, я знаю. — Нет, прекрасная, меня тошнит от тебя, от твоих высоких, мясных ноздрей, мелких, подвижных губ и решительного языка. А еще — от розовых бедер, аккуратного лобка и от жадного, яркого язычка, который не сразу втягивается, да, от язычка, пожалуй, больше всего ничего лучше рассветного сна. Тело по-особенному чувствительно к назойливой прохладе, заставляющей машинально кутаться. Но теплее от этого не становится. Даже летом. Даже если бы кто-нибудь заботливо накинул пару шуб. Еще бы! Ведь прохлада не снаружи, а внутри тебя. Но изнутри зябнущее тело находит в этом странное удовольствие, которое хочется продлить. Ему хочется, чтобы эта изматывающая прохлада подольше не заканчивалась. Хочется кутать и кутать себя, подтыкая со всех сторон, ухаживая за собой и оберегая. Тепло придет позднее, позднее станет жарко, влага обольет шею, и захочется поскорее уже выбраться отсюда, скинуть с себя все. Ни с чем не спутаешь рассветный сон в центре города. Даже если бы тебя привезли уже спящим и оставили тут просыпаться. Таких звуков не может быть на окраине или, например, в современном районе. Где просто нет таких дворов. Где звуки не задерживаются, не застаиваются, не умея выбраться за пределы колодца, образованного стенами. Дворники скребут асфальт. Голуби ворчат то ли от голода, то ли от сытости, то ли от ее предчувствия. Включился и застучал тяжелый лифт. Кто-то вышел и хлопнул. Таких лифтов у нас тоже уже нет. Как-то вдруг начавшееся шарканье, покашливанье, вялые переговоры, из которых вы только отдельные, как будто выкинутые слова — Ты чего тут? — строго спросил высокий широкоплечий парень, слегка нагнувшись, на пустой темной площади. — Да вот, у меня жена, я ее в роддом возил, ответил я. Он осмотрел женские вещи, которые я ему протягивал. Они у меня в руках, какой-то сверток, вероятно, их и привлек. И пошел назад. Люди, только что вышедшие из машины и стоявшие вокруг нее, сейчас же полезли обратно, когда он им что-то объяснил, небрежно махнув рукой. А я домой пешком в два часа ночи. Да все что угодно, затолкать в машину, убить или изнасиловать, увезти далеко. Но никто меня не преследовал. На следующий день, уже после родов, когда я ездил к ней, помню, меня преследовали конфеты, которые ели мужчины. Один, в приемной, с передачей, как и я, сосал карамельку, шурша в кармане бумажкой. Другой — уже в автобусе, развернул, а бумажку выкинул в окно над моей головой. Я ехал без билета, просто забыл.
   Антон, волнуясь, торопился к Богу. И одновременно мешкал, отдаляя встречу. Он и опаздывал из-за этого. Взбираясь на горку, был удивлен великолепием и комфортабельностью основательного строения. Затем — огромным полустеклянным холлом в коричневой плитке и за столом угрюмым консьержем. Витька предупредил, что Бог говорит, приставляя такую штуку к шее, отчего голос выходит механический и невыразительный. Но все равно в Министерстве медицинской промышленности, где дежурил, мешкал, собираясь с духом.
   Да, я слушаю, отозвался однообразный голос робота, и Антон повесил трубку. Так что он для него был все равно неожиданностью.
   Внутренне приготовившись, набрал еще раз, услышал монотонное "да, слушаю" и произнес подготовленную речь о том, что Ваши произведения мы передавали друг другу, говорили цитатами из них и узнавали своих по этим цитатам. Да… да… — отзывался голос, не меняя интонаций, но было понятно, что с каждым разом ему все приятнее все это слышать.
   Дверь открыли чрезвычайно высокий мужчина в клетчатой рубашке и растянутых техасах и рыжеволосая, крашеная или в парике, приземистая женщина. Оба смотрели с напряженной подозрительностью, мужчина — огромными, очень ясными голубыми глазами, с которыми сейчас же захотелось что-нибудь сделать. Успокоившись, что опасности нет, пропустили, посторонившись.
   Тут же объяснили, что они это потому, что кто угодно мог приехать. Ведь все время звонят, молчат или угрожают. Вот и сегодня, он снял трубку, а они там повесили. Кто это был? Прямо перед Вашим. Стареющая Наташа с мятым ртом и припудренным фурункулом на подбородке причесывалась в коридоре, потряхивая великолепными черными блестящими волосами и стараясь обменяться с Антоном в зеркале многозначительными взглядами. Ему сказали, что она была также подругой Зверева и у нее много его картин. Тоже присела рядом.
   Когда разлили бульон, еще ложки не оказалось, и им предложили, гордясь демократичностью, есть одной. А он уступил первую очередь Наташе, гордясь небрезгливостью. Ложку, которую они передавали друг другу, он осторожно старался не трогать губами. Причем очень ясно представлялось, как она побывала у Наташи.
   Называя жену девкой, пришел в хорошее настроение, много каламбурил. А жена Галя — его классиком. Штука, которую привезла ему из Японии верная подруга Бэлка, лежала на столе. Без нее гласные восстанавливались, как в древней письменности, по шумным согласным. Платок на шее из-за сквозняка открывал темную промытую дыру, откуда он и шел. Галя с удовольствием небрежно произносила имя Бэлки. Запомнился еще Вадим Делоне, умерший.
   Выйдя с Антоном на балкон, она с неожиданной вдруг доверительностью шептала: Ходит и ходит сюда, чего ей надо? Вокруг него всегда было полно баб, как пчелы, я всегда знала. — Косясь на торопливо укладывающую хозяина на диван Наташу. — Когда умрет, Вы мне должны будете обязательно помочь разобрать его архив, до которого будет очень много честно пыталась после Татьяниной смерти, когда почувствовала себя свободной. Но, верно, я так устроена, что когда с мужчиной, моя душа сейчас же поднимается над нами, взлетает и смотрит оттуда на то, что он делает со мной. А я тем временем ничего не чувствую. — И с женщиной так же? — Нет, с женщиной всегда по-другому. Не знаю почему, — от-ве-ча-ет Ле-на. Она теперь жила в двух комнатах, в третью не заходила никогда. Она была заперта всегда. Там останавливался отец, когда сбегал из своей новой семьи. В одной комнате среди лежащих, стоящих впритык друг к другу или вдруг валящихся со стеллажей картин разных размеров закопана скрипка. В другой — под прислоненными или положенными сверху большими нависающими картинами погребено фортепьяно.
   Туфта.
   Когда я дописывал этот эпизод с девушкой Галей, то вдруг ясно понял, что все это время делал не то. Вот о ком надо было мне по-настоящему писать. Тогда у меня бы получилась настоящая традиционная психологическая повесть, как у Дафны Дюморье. Ну, может быть, в следующий
   Когда все собрались в том количестве, что садиться уже некуда, а для разговора о деле еще рано (игра, перебрались, в, приглашенные, полным ходом, комнату, большую, ломберные столы)
   — Нет, я так не думаю.
   — Ну есть же для этого хорошее русское слово.
   — И она так всегда.
   — Разве его не было? Я не заметил.
   — Потому и не заметил.
   — в лифте, машине или просто идя по улице.
   — В конце концов представь себе финансистов или промышленников, которые, собравшись, собираются же они когда-нибудь
   — Вы имеете в виду «повесть»? Конечно. В «романе» есть что-то иноземное, немецкое.
   — oder oder
   — Разве ее не было тогда? Я не заметил.
   — о любви к прекрасному, о первой любви или о виде вымершего животного.
   — Я думаю, что любой психически здоровый человек может писать стихи.
   — Это невозможно.
   — Ну не хотелось ли нам давно, чтобы по радио или телевидению выступил пожилой бородатый диктор и прочитал по бумажке, например: Челябинский тракторный отхуячил наконец пятилетний план в четыре долбаных года, — говорил Дон Кихот Вадим Петрович, тревожно блестя глазами и озирая присутствующих. При его словах все оживились, задвигались, улыбаясь и оглядывая друг друга.
   — Но в конце концов все равно же получился роман.
   — К сожалению.
   — И им все, заметьте, сходит с рук.
   — Так прямо и говорит?
   — Нет.
   — Есть еще другой хороший немецкий составной союз: oder… entweder. Что означает…
   — Мне, например, неинтересно, что думает Яркевич про рубль.
   Входит Яркевич.
   — Рецензия есть всегда переписывание текста, это надо честно признать.
   — Хотя до сих пор иногда упорно зову ее повестью.
   — Но не всякий же становится поэтом. Поэт — тот, кто говорит в стихах: я поэт, и больше ничего. Для этого он их и пишет.
   — Я даже думаю, что ничего про рубль он и не должен думать.
   — А тогда про что?
   — Потому что очень хочется.
   — Стихи больше ничего не говорят. А другой — чтобы самовыражаться. Дьявольская разница.
   Яркевич говорит о том, что либеральное сознание, которое до сих пор все определяет в России, окончательно скомпрометировало себя и у нас, и на Западе, стало наконец всем понятно, что либералы не могут решить ту сумму социальных, политических и психологических проблем, которую накопил ХХ век, и о том, что только какой-то очень мощный радикальный стиль может оказаться адекватен всему происходящему и на Западе, и у нас.
   — Например, он закончил роман
   — Да, и что же?
   — Это гордыня считать, что я могу понять текст. Воспринять — да, то есть воспроизвести.
   — Переписать?
   — Нет.
   — Другой, конечно, не поэт?
   — Конечно.
   — неважно, кому он понравился. Или пишет. Значит, у него есть своя его версия.
   — Всего-навсего "ни… ни", я знаю. Ни то, ни другое.
   — Почему ты так думаешь?
   — Но он же нам и ближе всего.
   А мне всегда хотелось, чтобы диктор обратился: Дамы и господа… Нет, судари и сударыни мои… Нет, все-таки просто: господа! И сказал про что-нибудь очень изысканное, а не тракторный, — подумала Галя. А я и не знал, что она собирается приходить.
   — По крайней мере, в моем понимании.
   — Вот про это. Только это и может быть интересно.
   — Нет.
   — Так-таки в мире нет случайности?
   — Да.
   — И это переписывание может продолжаться бесконечно.
   — Я думаю, что если бы кто-нибудь сейчас вышел и сказал: а я хочу, чтобы диктор говорил не «отхуячить», — говорил «куколка» Левушка, — а, например, «грезы» или «развиднелось», — то он был бы тогда настоящий диссидент. — Но никто не обратил внимания.
   — Признаюсь, это единственный перформанс, который меня увлек.
   — И его лучшее произведение, — сказал Глеб, как отрезал.
   — К которому он, судя по всему, долго готовился.
   — Это будет очень интересный проект. Вы все там сможете напечатать все, что посчитаете важным, — участвует с пола Татьяна. Название ее журнала — или альманаха, что сейчас кажется одним и тем же, — мне кажется претенциозным.
   — Да он жил, чтобы его совершить.
   — Вы хотите сказать, он для этого здесь появился?
   — Нет.
   (Но я-то знал, зачем он на самом деле здесь появился.)
   — Вот когда наконец постмодернисты победят кругом
   А я всегда думала, что тогда и говорить о постмодернизме, думала Галя, будет выглядеть прямо по крайней мере комично, если кругом сплошной постмодернизм, то его нигде нет.
   — Вообще-то получается так, что, сколько бы ты ни рвал повествование, оно все равно восстанавливает свое единство.
   — Ну тут уж ничего не поделаешь.
   — даже о промышленности вообще или соответственно о вообще деньгах, а планируют реальные будущие сделки и операции. Это можно было бы обобщить и применить к литературе так: они говорят о технологии. Их разговор технологический.
   — De nada.
   — А Вы попробуйте расположить фрагменты в тексте произвольно, то есть это кажется, что произвольно.
   — Представьте: мы все на верблюдах в какой-нибудь очень далекой жаркой стране или в пустыне Сахаре. Мне кажется, что нам это всем очень надо, — участвует Вика.
   — Я Вам больше скажу, это его действие
   — Как строить как я строю сюжет или возможен ли в современном произведении пейзаж в моем произведении или уличная (массовая) сцена. Это же очень интересно.
   — Я думаю, что невозможен.
   заставляет меня пересмотреть отношение к перформансу вообще.
   — Или реплики — как будто были перепутаны и не на своем месте. А потом все равно они как-то там устанавливают, как надо, между собой логические связи. То есть нам кажется, что будто бы так и задумано.
   — Конечно, раз есть серьезный его вид, возвращающий трагедию.
   Невнимательно прислушиваясь, я думал о том, что, хотя все и выяснилось (хотя за вчерашний день все и выяснилось) хотя все и выяснилось в этой истории за вчерашний день все вчера и выяснилось в этой истории о том, (что на самом деле произошло) что в действительности произошло с Русланом, мы ни на йоту не продвинулись в постижении причин поступка Руслана (в понимании) в постижении причин, побудивших (вынудивших, приведших) Руслана я думал о том, что все объяснения поступка Руслана: несч. любовь, собств. открывш. бездарность (осознание собств. б-сти) собственная бездарность и неустроенность (приехал издалека и проч.) — выглядят слишком жалкими слишком жалкие, чтобы ради них затевать все это, пусть и сумбурное, повествование.
   — Или ее отменяющий.
   — То есть ты хочешь сказать, что
   — Нет.
   — написать нелогичное, случайное повествование невозможно.
   — Несколько сюжетных линий, много героев из всех этих рассказов. Одни только возникают, а другие продолжаются или даже сходятся в конце. Представьте себе сборник рассказов, который будет романом в моем смысле.
   — Не будет, — возражает, поежившись, Татьяна.
   — Я думаю, что если бы кто-нибудь сейчас вышел и сказал
   — Отсутствие риска, вот что.
   — Не думала об этом никогда.
   — он был бы настоящим диссидентом.
   Да, да, горячо думала Галя. Безнаказанность — вот что делает современную литературу неинтересной. Ведь грози им смерть от собственного произведения, хотя бы публичная экзекуция, то тогда бы и стиль или сюжеты сделались поувлекательнее.
   — отправиться туда всем вместе, а потом это описать каждый по-своему. Как сейчас, чтобы каждый говорил-говорил свое. Я знаю, я договорюсь, где, — говорила Вика. — Напечатаем книгу.
   — То есть это только кажется, будто это рассказы.
   — Такие опыты соединения текстов посредством (имени) сюжета?
   — Нет.
   — только тогда с литературой произойдет что-либо решительно нового, — решительно заканчивает Глеб, а Татьяна переползает на новое место.
   — Я подумаю об этом.
   — Не правда ли?
   — То, что происходит для меня в произведении, все равно же всегда не то, что, возможно, происходило в нем для его автора.
   — Но это же неправда.
   — Разве их не было тогда? потому что я не видел.
   — Потому и не видел.
   — "Очередь".
   — преследовать, я знаю, кто сможет с тобой поговорить. А мой самострел по-прежнему лежал в сумке.
   Подталкивая сзади в спину, обещали, что будут учить меня. А я — что готов с ними хоть сейчас выйти. Вот хорошее место и не видит никто, произнес один, когда мы немного отошли. Достав из сумки самострел, я направляю его на них. Ах, вот ты как, удивленно сказал другой, вытащил пистолет и снес мне полголовы.
   — Не знаю, зачем это тебе нужно.
   — То есть для меня этот вопрос вообще закрыт, раз я не знаю.
   — Разумеется, нет.
   — Понимаете, открытие, что так тоже можно, было для меня очень важным, потому что сначала я не знал, — убеждал кого-то Женя Попович, — я двигался ощупью. И вдруг Ваш герой оказывается не Вами, то есть это конечно, но таким Вами, о котором говорить неприлично. И Вы в другой раз никогда не станете.
   — Вряд ли ее можно назвать молодой. Просто фотография.
   — Сейчас скажу, когда это было.
   — Но я-то этого еще не знал. Тут открытие невероятных пластов психики.
   — Тут он мне впервые понравился в этом его халате.
   — Ты забыл замечательные усики.
   — Нет, не вспомню уже.
   — Да все что угодно. Любой текст может быть продолжением или ответом на реплику, это все равно. Раз сами восстанавливаются логические связи.
   — А мы потом думаем, что так и должно было быть. Но это же обман.
   — А литература всегда обман, — поворачивается Попович, и все чувствуют себя неловко после такого его трюизма.
   — Стихи — это просто предварительный сжатый набросок. Одни его могут развернуть, другие нет.
   — Но, может быть, мы все-таки обратимся к тому, ради чего нас всех мы пришли (пригласили), — поспешно и с некоторым раздражением пытается спасти положение Генрих.
   — То есть ты хочешь сказать, что они ей всегда предшествуют.
   — Имплицитно. Любое прозаическое произведение можно свести (вернуть, низвести) к стихам, но не наоборот.
   — Хоть в лифте, хоть в машине. Ей это все равно. Или просто идя по улице.
   — Но в таком случае меня больше интересует второй нечаянный участник действа. Он с пистолетом. Вот он поднимается по лестнице
   — как хотел, чтобы он был бы написан. Но вместо 100 страниц по лени выдаю шесть, вот и все.
   — Я думала, думаю, буду думать, что, оставляя свою записную книжку, и чуть ли не заложенную, он вспомнил обо мне в эти последние часы. Он же знал, что мы приедем.
   Руслан подумал, что план подняться и стать с ним вровень не удался, раз виновных все равно же не нашлось, а это сам все устроил и опередил опять.
   А Галка моя, сикушка, думала, что Сара, как она называла про себя Анну Соломоновну, опять права, это действительно болезнь. Их болезнь в том, что они не могут остановиться в этих разговорах, которые все равно никогда не придут (не приведут) ни к чему, ни к смерти, ни к преступлению или другому такому же решительному.
   Если раньше они только украдкой
   Если раньше они только украдкой поглядывали на меня, то теперь откровенно уставились, как будто выжидая. Я встал в кресле, как на трибуне, отстранив Татьяну, и произнес одну из своих хорошо подготовленных речей.
   Но у Валентина с сестрой недолго была опять любовь. Первое сентиментальное настроение после смерти Толика быстро прошло. Валентин вернулся к жене, которая никому в семье не нравилась. Он и раньше от нее то уходил, то возвращался. Но теперь ее сын стал взрослым, переселился из дома. Отношения наладились, потому что и он, и она стали слишком старыми для прежних конфликтов. Вышел в отставку, чаще видался с сестрой, наезжая, когда умерла мать. Делили имущество. Сестра упрекала.
   — Ты же не понимаешь, как это все было, — показывала она одну из простыней, которую собиралась резать надвое, — когда мы вот, вот с ним таскали ее в туалет, а она садилась из рук, — показывала она простыней на сына.
   — Я не знал.
   — Конечно, не знал, если ты два раза в год звонил. Или приедешь, повертишься и только тебя и видели.
   — Я присылал деньги.
   — Да твои деньги. Это деньги, что ты посылал?
   — Я не знал, что вы ее перевезли. Это вы, вы ее уморили тем, что перевезли сюда из привычной обстановки.
   — Так какое же ты тогда имеешь на это все право?
* * *
   Это была его третья жена. Первая, Майя, общая любимица, умерла от вторых родов вместе с ребенком. С тонкими бровями, которые вы-щи-пы-ва-ла щип-чи-ка-ми. Мама рассказывала, как при-са-жи-ва-лась перед ней у зеркала, тогда еще девочка, и спра-ши-ва-ла: "А зачем ты это делаешь?" — "Чтобы были еще тоньше," — от-ве-ча-ла Май-йя. Молоденький лейтенант Ва-лен-тин бегал по больнице с пи-сто-ле-том и ис-кал вра-ча, а он прятался у сестер. Та самая бабка тогда приехала, они шли с Толиком из дет-ско-го са-да, в окно выглянула знакомая де-воч-ка и кри-кну-ла: "Толик, знаешь, что твоя мама умерла?" — "А, не говори глупости," — отмахнулся рукой То-лик. Потом сводила его на кладбище, ничего, копается, цветы сажает, верно, знал уже, рас-ска-зы-ва-ла мне бабка.
   На второй женился, поддавшись на уговоры матери. И оказалось тоже очень удачно. Но сначала некрасивая, пухлая и очень добрая Тамара долго ходила к ним в дом, готовила для обоих, с Толиком гуляла, прежде чем Валентин наконец решился. Ее я уже застал, но помню ее только с уже забинтованными, ставшими еще толще, ногами, как она все время их трогала, сидя и к ним нагибаясь, бинты. Она любила рассказывать, как Толик впервые назвал ее мамой. Его перед этим долго все уговаривали. Раз они лежали на диване, а Толик сначала долго мычал: «Ммм» да «ммма» — что такое. Хотя я уже знала, в чем дело. Жду, что дальше будет, рас-ска-зы-ва-ла Та-ма-ра. Валентина отправили на два года служить в Алжир, и семья с ним. Привезли оттуда машину «Волгу», нейлоновые рубашки, а у Тамары по ногам пошли нарывы, от которых врачи не знали верного средства.
   Детство мое пришлось на "старый город". На один из двух рядышком стоящих доходных домов конца века. Им полагалась лепнина вокруг подъездов и в квартирах у оснований потолков, щедро широкие лестницы, просторный тяжелый лифт, казавшийся лишним и искусственным образованием, и проч.
   Оба некогда принадлежали то ли баронессе, то ли балерине, то ли они были сестрами. Баронессой она была по мужу. После революции бежала, забрав с собой сестру-балерину, или же та осталась и впоследствии затерялась среди новых людей. Театральную карьеру ей пришлось бросить тоже.
   Я еще помню, как через стенку от нас жили дедушкины две сестры, старые девы. Когда дед с бабкой также куда-то съехали, мы остались одни, в бывшей зале с заклеенными обоями дверями во все стороны. Два высоких окна выходили на сквер, вокруг которого вил кружево трамвай.
   В это окно в 17 году юный дедушка смотрел, прячась от выстрелов, на происходящее внизу сражение красногвардейцев с кем-то. Впрочем, в эти рассказы я не верил никогда.
   Я очень рано понял, что не такой, как все остальные. Хотя мои родители все время старались внушить, что я не то что обычный, а просто иногда появляются такие, как я, в этом нет ничего особенного, я просто один из иногда появляющихся видов людей.
   Внушать мне все это казалось нетрудно, оттого что с соседями мы жили почти совсем дружно. Они сочувствовали родителям, опекали меня, все время со мной заговаривали и ласкали. Например, по праздникам мы собирались за общим столом, который ставили в кухне.