– Гур! Замолчи, я тебя умоляю…
   – Нет, – Гурьев так стиснул зубы, что огромные желваки вспухли у него на щеках. – Хватит. А если вы не поймете… Если я увижу, что это важно для моей совести и самости – я воевать с ними стану. Воевать, понятно?! Уж не знаю, как это у меня получится. Но, думаю, не слишком плохо.
   – Воевать?!?
   – Да. Потому что нормальную жизнь нельзя просто так отдать этим упырям, кинуть псам под хвост. За нормальную жизнь теперь надо биться не на живот, а на смерть. Ира, ну, хотя бы ты не смотри так на меня и поверь, что я говорю правду! Правду и на этот раз. Потому что я не обманывал тебя никогда. Недоговаривал – каюсь, это было. Но не лгал. Слышишь?!
   – Да, да. Господи, в это невозможно… просто кошмар какой-то. Знаешь… Я люблю тебя, и мне всё равно, что ты думаешь по поводу переписки Энгельса с Каутским. Это правда. Гур… Ты самый лучший на свете, Гурьев. И самый красивый. Тебе кто-нибудь говорил, что ты очень красивый?
   – Мама. И ты. Но женщины склонны к преувеличениям.
   – Ты даже сам не знаешь, какой ты.
   – Почему?
   – Потому что, если бы знал, и не посмотрел бы в мою сторону.
   – Глупости какие, – Гурьев обнял Ирину за плечи. – Идём.
   – К вам?
   – К нам.
   Ирина проснулась оттого, что почувствовала – Гурьев не спит. Она так и не привыкла к жёстким – после родных перин – футонам, на которых спали и Гурьев, и его домашние. Ирина пошевелилась:
   – Гур.
   – Что?
   – Прости меня.
   – Что ты, Ириша?
   – Я ведь всё понимаю. Просто мне очень страшно. Пока не думаешь об этом, кажется, что всё хорошо. Ну, почти. Гур… Понимаешь?
   – Да. Это я понимаю.
   – Наверное, об этом не стоит – сейчас. Но… Ты никогда не думал, – может быть, лучше уехать?
   Гурьев долго молчал. Ирина осторожно потормошила его:
   – Гур?
   – Уехать – куда?
   – В Париж. В Лондон. Куда-нибудь!
   Он снова молча лежал так долго, что у Ирины в груди начал расползаться мертвящий холод. Она готова была разрыдаться, проклиная себя за то, что осмелилась завести этот разговор.
   Гурьев привлёк её к себе:
   – Родители собираются заграницу?
   – Да, – выдохнула Ирина. – Да. Гур, Боже мой… Папу пригласили в институт Пастера. Ты же знаешь, он довольно близко с Алексеем Максимовичем…
   – Знаю.
   – Я сказала, что не поеду.
   – Почему?
   – Я никуда не поеду без тебя. Мне нечего делать без тебя, Гур. Нигде. Понимаешь?
   – И что они сказали на это?
   – Ты знаешь, как они к тебе…
   – Знаю. Это их шанс уцелеть, зайчишка. И твой.
   – Гур!
   – Я не уеду, – Ирина, глядя в его лицо, увидела, как оно затвердело. – Нет. Это моя страна. Её защищал мой дед. Десятки поколений предков моего отца сражались за неё. Это моя земля. Не Париж. Не Лондон. Не Берлин. Я здесь. Пусть эти катятся отсюда ко всем чертям. А вас… Вас я вряд ли смогу как следует защитить. Помнишь, что я говорил? Там, в Питере? Я ошибался. Я не готов. Мне предстоит долгая дорога, и мне придётся идти по ней одному.
   – Вот как, – Ирина отстранилась и села, сжав у горла воротник гурьевской рубашки. Так и не научилась спать без тряпок, подумал Гурьев. Бедная моя девочка. – Значит, ты давно всё решил…
   – Я уже говорил тебе. Ириша. Я тебя люблю.
   – Нет.
   – Да. Ты это знаешь. Но это не всё. Кроме любви, есть долг, честь и Отечество.
   – Нет, Гур, – голос Ирины дрогнул. – Ничего нет, кроме любви. Когда нет любви, ничего не имеет смысла. Давай распишемся и уедем. А там – делай, что хочешь. Учись, езжай в Японию. И я буду тебя ждать, сколько потребуется. Хоть сто лет. Тебя здесь убьют, Гур. Они тебя убьют, понимаешь?! Никогда не простят тебе, какой ты. Ты сильный, но воевать с ними со всеми не можешь даже ты. Пожалуйста.
   Гурьев молчал. Молчал, смотрел на Ирину – и ему хотелось плакать. Сильнее, чем когда либо прежде. Он понимал, что никуда не уедет. Понимал, что Ирине – не следует здесь оставаться. Понимал, что это – финал, что эта глава его жизни, которая называлась – «ИРИНА», закончилась. Что больше между ними – ничего не будет. Понимал, что никакая женщина – ни Ирина, ни кто-либо ещё – никогда не будет значить для него больше, чем Путь. Его собственный путь. Его карма. Что ж. Быть по сему.
   – Вот, – Гурьев улыбнулся, пошевелился, устраиваясь удобнее, подпёр щёку ладонью. – А ты ломала голову, куда деньги девать. Пока вас соберёшь, поседеешь. Особенно с твоей мамочкой.
   – Мерзавец, – шёпотом проговорила Ирина, и слёзы покатились у неё из глаз. – Гур, какой же ты всё-таки мерзавец. Мальчишка. Хочешь от меня избавиться, да? Ну, и пожалуйста.
   Она ещё долго тихонько всхлипывала у Гурьева на груди, пока не уснула. Ирине снилось, что она летит вместе с ним на огромном цепеллине, а внизу – парижские кварталы, Триумфальная арка и Эйфелева башня. Небо – такое пронзительно-синее, а на Гурьеве – белая, ослепительно белая форма с золотым шитьём, якорями и эполетами. И фуражка с белым околышем.
 

Москва. Май 1928

   Городецкий с размаху хлопнул себя ладонями по вискам, сердито пробормотал:
   – Ничего не понимаю… Чертовщина какая-то!
   – Пойди Бате пожалуйся, – Герасименко воткнул папиросу в массивную, похожую на ендову, бронзовую пепельницу. – Он тебя полечит.
   – И пойду, – буркнул Городецкий. – И пойду.
   Минуту спустя он входил в кабинет к Вавилову. Ну, кабинет – громко сказано. И всё-таки. Остальные сотрудники отдела по борьбе с особо опасными преступлениями размещались все вместе в комнате площадью метров сорок. И только у Фёдора Петровича был выгорожен отдельный закуток, громко именуемый, с подачи Городецкого, «кабинетом», «стены» которого не доходили до потолка.
   – Фёдор Петрович, надо пообщаться.
   – Проходи, сынок, – кивнул Вавилов. – Жалуйся.
   Городецкий вздохнул. Жалуйся – одно из любимых батиных словечек-присказок. А вот как пожалуюсь сейчас, не обрадуешься, подумал он.
   – Давай, Фёдор Петрович, вместе подумаем. А то чем больше я над этой ситуацией ломаю голову, тем больше и больше у меня вопросов.
   – Излагай.
   – Мне такая странная семейка в жизни не попадалась, Батя. Ты посмотри только. Убитая, Уткина Ольга Ильинична – переводчик, справка с места работы – шесть языков, включая японский. Не замужем. И вроде бы не была никогда. Сын носит фамилию Гурьев. Я документы его погляжу ещё, но, судя по рапорту Рудакова, парень вёл себя…
   – Как? В рапорте ничего про это нет.
   – Эмоции к делу не пришьёшь, Батя.
   – Так как?
   – Спокойно очень. Ну, не верю я в самообладание у мальчишки. Понимаешь?
   – Понимаю. Это тоже к делу не пришьёшь.
   – Я и копаю.
   – Это правильно. Копай. Дальше.
   – С ними вместе живёт заведующий домоуправлением Ким Николай Петрович. По документам – кореец. Кто они друг другу – Уткина, мальчишка, кореец? Я прошёл лично по подъездам. Кима этого уважают, как падишаха, ей-богу.
   – Не боятся?
   – Это и удивительно, Батя. Дворники – гренадёры. Чистота везде – слушай, тебе надо самому на это посмотреть. Живёт эта троица на чердаке. Втроём, больше никого. Ну, и… Ты читал, что Колумб про эту квартиру пишет?
   – Читал я, читал. Занятно. Не повторяйся. Давно этот Ким там заправляет?
   – С восемнадцатого года. Приехали они из Питера. Практически сразу Кима комендантом назначили. Это не один дом, четыре, просто под одним номером – стена к стене, колодцем.
   – И везде так?
   – Как?
   – Чистота и порядок.
   – Абсолютно.
   – Интересно. А жильцы? Сплетни какие?
   – Вот, Батя. Сплетен нет. Николай Петрович – царь, бог, отец родной. Нет перебоев с водой, с отоплением, с канализацией. Слесаря трезвые.
   – Это как? – Вавилов, кажется, впервые за всё время разговора по-настоящему удивился – не зажёг новую папиросу от предыдущей. – Сан Саныч, ты это о чём?
   – Об этом самом. Образцовое хозяйство. Хоть сейчас на доску почёта. Да и висит, конечно.
   – Был у районного уже?
   – Обижаешь, Батя.
   – Ты рапорт когда напишешь?
   – Когда Скворушка выйдет, – покаянно хмыкнул Городецкий. И добавил – с нарочитой плаксивостью в голосе: – Ну, Батя…
   – Я ундервуд для кого у начальства выпрашивал? – грозно сдвинул брови Вавилов.
   – Ну, Ба-атя…
   – Ладно, ладно, – Вавилов всё-таки закурил. – Дело ясное, что дело тёмное. Мальчишку вызвал?
   – Вызвал. На послезавтра. А сегодня вечерком хочу нагрянуть туда. Посмотреть, откуда ножки растут. Богомол прикроет.
   – Что по налётчикам?
   – Да ничего пока, – зло дёрнул головой Городецкий. – Этот, которого Уткина подколола. Батя, такой удар – это надо точно знать, куда бьёшь. Удар потрясающий просто. На шпильке – другая кровь тоже. Больницы и морги я опросил, но пока отчёты пришлют…
   – По острому предмету?
   – Редкая штука. Я ничего похожего никогда не видел. Литературу поглядел. Японки такие шпильки в традиционную причёску встраивают. В умелых руках и в ближнем бою – гроб с музыкой. А это ещё и старинная работа. Дерево, кость. Одним словом, Батя, это дело – наше. Особое. Повезло, что Колумб дежурил.
   – Понятно. Сколько их было, мы пока не знаем.
   – Минимум трое и лихач. Одного Уткина уложила, второго точно ранила. Может, и третьего. Ох, и непростая дамочка. Со стилетом в сумочке. Или в волосах. А?
   – Да. Непростая. Так ведь я же от тебя не требую результат мне сей минут выдать, Варяг. Думай.
   – Я думаю. И чем больше я думаю, тем меньше ясности. Ты смотри, Батя. Много ты знаешь женщин её возраста и образа жизни, которые, попав в такую переделку, способны на что-нибудь хоть отдалённо похожее?
   – Нет.
   – И я нет. Почему не закричала? Как успела вытащить спицу эту? И не просто вытащить.
   – Ну, они тоже, судя по всему, не подготовились. Много, много вопросов, Варяг. И у тебя, и у меня. Так что с мальчишкой и с этим Кимом надо побеседовать, конечно, сначала на их территории. А там поглядим. Это ты правильно решил. Иди, соберись. И я подумаю.

Москва. Май 1928

   Гурьев посмотрел в глазок-перископ, устроенный так, что снаружи его было невозможно заметить, и распахнул дверь:
   – Проходите.
   Городецкий шагнул через порог, представился, быстро, со знанием дела огляделся. Гурьев увидел, что следователь удивлён. Удивлён – слишком обтекаемое слово. Удивился и Гурьев, что умудрился вовремя укрыть от внимания гостя. Городецкий был старше Гурьева лет на семь-восемь, если не меньше, атлетически, очень пропорционально сложен, хотя и не мог соперничать с Гурьевым ростом, а одет так, как милиционеры, даже очень и очень серьёзные, не одеваются. Не умеют и не могут себе такого позволить. На Городецком был костюм из английского сукна, сорочка с очень ровным воротничком и правильно подобранный галстук, на ногах сияли надраенные, словно только что от чистильщика, ботинки, а на голове – опять же английское кепи. Он снял головной убор и движением, которое Гурьев с уважением отметил и оценил, повесил кепи на вешалку. У следователя оказались иссиня-чёрные прямые волосы, расчёсанные на косой пробор, жёсткое, породистое лицо воина неведомо в каком колене и невероятные малахитово-зелёные глаза, цепко-настороженные и острые, как скол слюды. Но, вот странно, ни сам следователь, ни завораживающие его глаза не становились от этого менее привлекательными. Ух ты, подумал Гурьев. На кого же это нас вышвырнуло? Такому зверю лучше бы не попадаться. А уж злить его и подавно не стоит.
   В голове у Городецкого творилась самая настоящая буря. Он почти уверился в том, что понял, куда попал. Конечно, всего я сразу не прокачаю, да мне и не позволят – сразу, подумал он. Вот уж действительно, – не было счастья.
   Увидев неслышно возникшего чуть позади гурьевского плеча Мишиму, Городецкий постарался исполнить поклон так, как, по его разумению, это следовало сделать:
   – Конничи-ва, Николай-сан. Простите, пожалуйста, не знаю вашего настоящего имени. Ну, да это не так уж и важно.
   Очень глупо, подумал Гурьев. А ещё сыщик называется. Сразу же выдал, что знает и понимает куда больше, чем ему следовало бы по чину. Глупо, на самом деле. Теперь сэнсэй ни за что не станет ему доверять. А что станет делать? Манипулировать? Ну, с этим, пожалуй, может легко и не получиться.
   Мишима слегка поклонился в ответ и проговорил без улыбки:
   – Не стану притворяться, что никогда не слышал, как здороваются по-японски. Тем более – Ольга Ильинична была переводчиком. Здравствуйте, товарищ Городецкий. Пожалуйста, присаживайтесь к столу. Чаю?
   – С удовольствием, – Городецкий улыбнулся, словно выстрелил. Улыбка у него была замечательная. Вот барышни с ног падают, подумал Гурьев. Без всякой зависти, – скорее, восхитившись.
   Городецкий ещё раз огляделся. Добирает детали, решил Гурьев. Ну-ну. Давай-давай. Городецкий выложил руки на стол – руки, привычные к боевой работе, это тоже было отлично видно:
   – Я не стану вас соболезнованиями напрягать, Яков. Скажу лишь вот что. Мне безумно жаль терять таких людей, как ваша мать. Настоящих воинов всегда не хватает.
   – Спасибо, – Гурьев сфокусировал взгляд на переносице Городецкого, и это помогло ему окончательно взять себя в руки. – Можно просто Гур и на «ты». Пока мы не Лубянке.
   – Я веду это дело и доведу его до результата, – продолжил Городецкий. – Кстати, Лубянка – это ГПУ. А мы на Петровке квартируем. Конечно, на Олимпийские игры я теперь не поеду. Ну, ничего. На следующие, Бог даст, вырвусь.
   – А какой спорт? – Гурьев опешил, но взял себя в руки.
   – Современное пятиборье. Мой отец в двенадцатом взял серебро. В сорок шесть лет. Четыре года назад в Париже я был девятым. В этом году я тоже взял бы серебро. Это точно, – Городецкий вздохнул. – Ладно, извините за лирику.
   Мишима принёс чай – не зелёный, а чёрный, байховый, специально для редких гостей. Пока он расставлял приборы, висела неизбежная пауза. Наконец, ритуальная часть завершилась, и Городецкий, отхлебнув ароматный напиток, поставил стакан в подстаканнике на стол:
   – Ничего не хотите мне важного рассказать? А, Гур? Или вы, Николай Петрович?
   – Вы спрашивайте, Александр Александрович, – улыбнулся Мишима. – Мы ответим, если сможем. Тайн у нас нет.
   – Вы думаете, я знаю, что спрашивать? Я ведь не показания ваши снимать пришёл. Я рапорт нашего сотрудника прочёл и понял, что мне с вами требуется если не подружиться, то взаимопонимание наладить. Чем теснее, тем лучше. Вы ведь бойцы, я тоже. Но я ещё и сыскарь, и неплохой, кстати. Так что я вполне представляю себе, что с вами, по крайней мере с обоими сразу, мне не справиться. Поэтому лучше нам вместе держаться. Что скажете?
   Ну, нахал, усмехнулся про себя Гурьев. С кем это ты справляться собрался? С Нисиро-о-сэнсэем? Наглец, да и только.
   Но Мишима, кажется, вовсе не счёл Городецкого бахвалом:
   – Мне не очень нравится слово «боец». У него коммерческий привкус.
   – Простите, – Городецкий вздохнул. – Помогите мне, пожалуйста. А я помогу вам.
   – Почему вас так интересует мамино дело? – наконец подал голос Гурьев. – Что в нём такого особенного?
   – Тебе обязательно требуется обстоятельный ответ? Или всё-таки обойдёмся без прощупывания?
   – Не обойдёмся, – Мишима сделал Гурьеву невидимый для Городецкого знак помолчать. – А вы в милиции давно работаете, Александр Александрович?
   – С двадцать первого, – Городецкий чуть придвинулся, облокотившись на стол одной рукой, другой взялся за ручку подстаканника, но пить почему-то не стал. – Смешная история приключилась. Ехал с барышней на извозчике, а грабителям срочно потребовался транспорт. Будь я один, может, и уступил бы. Но, поскольку я был с дамой, никаких особенных вариантов не просматривалось. Пришлось немножко подраться. Ну, а там и мои будущие коллеги подоспели.
   – Действительно, очень смешная история, – не стал возражать Мишима. – Гур?
   – Давно так не веселился, – Гурьев поднял стакан с чаем и посмотрел через него на Городецкого. – Вы извините, Александр Александрович. Я… То есть мы, конечно, – мы не очень понимаем, к чему весь этот спектакль. Вы надеетесь получить от нас какие-то сведения, могущие пролить свет на обстоятельства дела? Полагаю, вы ошибаетесь.
   – Я не верю в случайности. Случайностей вообще не бывает. Только карма, – Городецкий сделал паузу, ожидая реакции на употреблённое слово, мало кому известное в СССР, и, не дождавшись, повернул голову в сторону Гурьева: – В происшедшем с твоей матерью, Гур, случайностей тоже нет.
   – Вряд ли нам известно больше, чем вам.
   – Вы знаете больше, – тихо произнёс Городецкий. – Я тоже обязан это знать. Я привык делать свою работу на «отлично». Я профессионал. А это не привычное ограбление из-за десятки в сумочке. Если вы скажете мне, что пропало, мы сможем размотать клубок.
   – Вы не боитесь?
   – Чего?!
   – Не знаю, – Мишима улыбнулся. – Чего-то ведь вы наверняка боитесь. Например, того, куда нас может привести клубок, когда размотается.
   – Нет. Этого я не боюсь. Не боюсь, хотя опасаюсь. У меня есть веские причины для опасений. Но боюсь я другого. Я боюсь, что вы мне не верите. Я понимаю, почему. Но вы ошибаетесь. Причём оба. Ну, Гур… Ладно. Но Вы, Николай Петрович? Вы же должны видеть – я не играю.
   – Я вижу, – Мишима выпрямился. – Мы вас внимательно слушаем, Александр Александрович.
   Городецкий несколько секунд молчал, словно собираясь с мыслями. А когда заговорил, Гурьеву пришлось сделать над собой невероятное усилие, чтобы не сжать кулаки:
   – Ваш дом похож на Ноев ковчег, Николай Петрович. Вы выстроили его, как крепость посреди Москвы, чтобы самым дорогим для вас людям – Гуру и Ольге Ильиничне – было, где укрыться от бури. Но вы – ещё и человек с принципами, человек благородный в самом главном смысле этого слова, а потому не жадны и не мелочны. Здесь, в этом доме, нашлось место для всех в нём живущих. Не жилплощадь, а место. Здесь, в этом доме, есть коммуналки, и очень мало отдельных квартир, – как везде. Но здесь нет войны всех против всех, превращающей жизнь людей в ад. Нет страха, нет ненависти. Есть уважение и выручка, честь и достоинство. Здесь, в вашем доме, как в Ноевом ковчеге, нашли убежище все, – лишенцы и пролетарии, старые и малые, русские и эстонцы, татары и евреи, женщины и мужчины. Все. Здесь, в вашем доме, живет вся Россия. Только у этой России самое главное получилось. Не будь я сыщиком, я, возможно, ничего этого не увидел бы. Или не понял, увидев, как не видят или не понимают очень многие, даже те, кто живёт в вашем доме каждый день много лет подряд. Как не замечают счастья, пока не явилась беда. Я не спрашиваю вас, как вам это удалось. Удалось – здесь, в столице, в самом сердце Советского Союза. Удалось именно вам. Ваш дух стал тем стержнем, на который смогли опереться все остальные. Поэтому я здесь. Я прошу помощи.
   – Помощи – в чём? – Мишима был спокоен, и только Гурьев понимал, что Городецкий произвёл на сэнсэя должное впечатление.
   – Перво-наперво – в расследовании.
   – Спрашивайте.
   – За чем охотились бандиты?
   – Гур, покажи, пожалуйста, товарищу Городецкому рисунок.
   Гурьев привык доверять Мишиме. Сэнсэй не может ошибиться. Но ведь так не бывает? Он послушно поднялся и вернулся с рисунками кольца – вид снизу, сверху, справа и слева, аксонометрия, – протянул их Городецкому. Тот долго рассматривал изображения, и лицо его делалось всё более мрачным.
   – Давно у вас эта вещь?
   – Всю мою жизнь, – Гурьев вкратце изложил семейную историю. – Что-то знакомое?
   – Нет. Не в этом дело.
   – А в чём?
   – Вы можете не говорить, Александр Александрович, – мягко вступил Мишима. – Пока вы не произнесли того, что хотите сейчас сказать, нам ещё не поздно разойтись. У нас своя война, у вас – своя. Не спешите.
   – Я не могу ждать. Эта война касается всех, Николай Петрович. И меня, и Гура, и Вас. Всех. И ещё тысячи и миллионы людей.
   – Разве ваш отец не был среди победителей?
   – Победителей нет. Есть побеждённые. Побеждены все. Будут побеждены все, даже те, кто сегодня считает себя победителем. Так вот, я не настолько глуп, чтобы числить себя победителем, хотя я пока что и не побеждён. И я готов к тому, что не увижу победы, надеясь и рассчитывая победить. Что касается меня, то я буду драться до последнего. А вы?
   Что происходит, сэнсэй, мысленно завопил Гурьев. Кто этот человек, что он делает здесь?! Как он может быть здесь, ведь он – оттуда?!
   – Вы не могли бы, Александр Александрович, прояснить нам свою позицию? – Мишима просто лучился любезностью. – Нам всем будет легче, если мы оставим язык иносказаний, намёков и басен. У наших стен нет ушей, я слежу за этим со всей тщательностью.
   Городецкий отложил рисунок. Когда он заговорил, голос его едва не звенел от еле сдерживаемой ярости:
   – Тогда – ориентирую: идет лихорадочный сбор… сграбвсего, что можно продать за твердую иностранную валюту, чтобы эту валюту раздать через Коминтерн братским коммунистическим партиям во всем мире для устройства мировой революции. Ну, и на индустриализацию там, остаточки. И началось это отнюдь не вчера, как вы можете догадаться. Тонны картин, предметов старины, книг, даже коллекционные вина из ливадийских подвалов или паюсная икра – всё идет в дело. Они вскрывают могилы, и даже не стесняются говорить об этом. Музеи и сокровищницы церквей пускай и весьма глубоки, но отнюдь не бездонны. Жители государства тоже имеют на руках ценности. Иногда – довольно значительные. Как в вашем случае, например. Естественно, что в такой мутной водице плавает много чего, и можно неплохо поживиться… Всё награбленное радостно покупают. Те, кого ограбят потом, то есть богатые граждане и гражданки иностранных держав. Процесс идет с нарастающей интенсивностью уже много лет, и вышепоименованные граждане и гражданки вошли во вкус. Они теперь желают отдавать свои денежки на великое дело мировой революции не только за то, что предлагают им наши вожди по собственной инициативе. Они делают заказы. За определённые, хорошо известные в иностранных державах и давно вожделенные предметы выкладываются кругленькие суммы полновесным золотом. Выглядит это просто. Ценитель прекрасного обращается в советское торгполпредство и говорит: вожделею, мол, то-то и то-то. Ему отвечают: нет проблем, господин хороший! Сколько дадите? Дают примерно в два-три раза меньше настоящей цены, но, поскольку добра у господ советских много, они обычно не мелочатся. Краденое ведь всегда стараются сплавить поскорее. Известное дело, деньги нужны сейчас. А туда товарищи заявятся позже и легко доберут своё. Если им не помешать.
   Гурьев так стиснул челюсти, что мышцы едва не свело судорогой. Мишима сидел, закрыв глаза, и на его лице царило выражение полной отрешённости. Гурьева это обмануть не могло – он знал, что сэнсэй не пропустил ни единого звука. Городецкий, переведя взгляд с лица Мишимы на Гурьева, продемонстрировал волчий оскал желтоватых от табака, но оттого не менее красивых, крупных зубов:
   – Ориентирую дальше. Идёт торговля не только предметами роскоши и произведениями искусства. Идет торговля людьми. Заложниками, членами семей «бывших», «контрреволюционных элементов». Есть посредники. Некий американский господин Гаммер [121], например. Некоторых заложников ставят к стенке, чтобы всё выглядело как можно убедительней. Вы спросите, при чём здесь я? С удовольствием отвечу. Я – сотрудник отдела по борьбе с особо опасными преступлениями. Вышеупомянутые действия всесоюзной коммунистической партии большевиков и ее подразделения – Общесоюзного Главного Политического Управления, а так же их пособников вроде господина Гаммера – квалифицируются по статьям Уголовного уложения Российской Федерации, как грабеж, разбой, хищение народной собственности и личного имущества граждан в размерах, не имеющих прецедента в истории. В связи с этим мною, командиром следственно-розыскной части отдела по борьбе с особо опасными преступлениями Главного управления рабоче-крестьянской милиции города Москвы Городецким, принято к производству настоящее расследование. А поскольку попутно совершается невероятное количество тяжких преступлений, непосредственно связанных с делом об ограблении России бандой ВКП(б) – ОГПУ, работы будет столько… Небо с овчинку покажется.
   Тишина длилась и длилась. И когда Гурьеву показалось, что конца ей не будет, Мишима открыл глаза:
   – Боги будут свидетелями, – мы уклонялись от схватки, сколько могли. Но вы, вероятно, правы. Теперь война пришла и постучалась в нашу дверь. Сама. В чём карма? Принять бой и погибнуть? Что ж. Мы готовы.
   Городецкий заговорил снова:
   – Я знаю, что вам обоим, как и мне, далеко не все равно, что делается и что будет. И вы – не одни. Знаете, когда-то я тоже думал, что я – один, и самое лучшее, что я могу сделать – это прислониться спиной к стене и отбиваться до последнего… Но вышло иначе. Мы собрали команду. Настоящую команду, которой я верю больше, чем себе, хотя и небольшую. Пока. И нам нужны еще люди. Каждый, кто понимает, что и как следует делать, дорог нам всем вместе и каждому в отдельности. Только вместе мы – сила. А шипеть из щели и сжимать дулю в кармане – что в этом толку?! Надо драться. Нет выхода, иначе… Весь мир поставят на колени. Нигде не скроешься. Нигде.