Единственная красивая площадь в китайском квартале окружена каменными домами, принадлежащими английским, китайским и персидским купцам. В середине ее разведен маленький садик.
   Везде мастерские, где с утра до вечера идет работа, везде лавки. По временам раздаются частые удары гонга, возвещающие продажу с публичного торга, и множество народа толпится около места продажи, и жажда прибыли отражается одинаково в узких блестящих глазах китайца, в спокойной физиономии величавого индийца и в медном взоре хладнокровного англичанина.
   На самом взморье находится новый, еще не достроенный китайский храм. Я заходил в него. Все идолы, деревянные и каменные, привезены из Кантона. Китайские божества имеют свирепый, карающий вид, что вместе со множеством драконов, нарисованных на стенах и составляющих главное украшение фонарей и карнизов, заставляет думать, что китайцы более боятся злобы и мщения своих богов, нежели благоговеют пред их премудростью.
   Стоя на Сингапурском рейде, мы имели случай видеть образцы того, как формируются коралловые острова. На нашем цепном канате и подводной части гребных судов образовалась мало-помалу толстая кора из бесчисленного множества ракушек, а между ними, из звеньев цепи, начинали вырастать маленькие кустики черных кораллов. Дней через пять, как соскабливали эти наросты, они наседали снова. К медной обшивке ракушки не пристают, иначе они бы значительно задерживали ход судов.
   Другое замечательное явление здешних вод – множество водяных змей. Однажды, окачивая борт снаружи, матрос нечаянно зачерпнул змею и выбросил ее на палубу; спинка ее была иззелена-черная, а брюшко голубовато-серебристого цвета. Я сохранил этот экземпляр в спирте.
   Такая же змея ужалила нашего парусника, [4]когда он купался около взморья, где китайские и малайские ребятишки плещутся с утра до вечера. Купаясь, он вдруг почувствовал, что его что-то кольнуло в ногу; он тотчас вышел на берег и начал рассматривать то место, в котором чувствовалась боль.
   Какой-то индиец, проходя мимо, заметил это и, сделав ему знак, привел в свой дом. Там он велел ему лечь, а сам, взяв кокосовую скорлупу, накалил ее докрасна и около четверти часа выжигал укушенное место; потом он натолок серы, смешал ее с золою и затер ранку. Через двадцать минут парусник наш пошел на шлюпку и приехал на транспорт как ни в чем не бывало.
   Английские обитатели Сингапура – почти исключительно купцы или служащие в колониальной админиcтрации, а потому они целый день проводят в конторах и возвращаются в недра своих семейств незадолго до заката солнца.
   Перед обедом, то есть от 6 до 7.30, можно видеть все сингапурское общество катающимся по эспланаде, которая представляет собою что-то среднее между длинной площадью и широкой улицей. Дамы разряжены, затянуты и сидят в своих паланкинах, как куклы, а мужчины, судя по их длинным неподвижным физиономиям, вероятно, еще заняты расчетом барышей или убытков протекшего дня.
   После катания все разъезжаются по домам обедать, Здесь, как и в Англии, обед есть дело важное, церемонное, куда дамы наряжаются, как на бал, а мужчины переменяют платье.
   В Сингапуре, как и во всех английских и американских колониях, аристократические подразделения основаны на цвете кожи: люди чистой европейской крови смотрят свысока на креолов, креолы – на метисов, а те – на туземцев».
7
   Шторм переворачивает душу, штиль вытягивает жилы. Шторм и штиль – два лика Януса, ведающего, как известно, путями сообщений. В Тихом океане, в южных широтах, Янус сонно глядел на «Або».
   Был штиль, тот бесконечный и муторный штиль, который клянут на чем свет стоит. А свет стоит – и это тоже известно – на трех китах. Киты дремали.
   Гигантская зыбь, безветрие. Океан – как выпуклое стекло, по стеклу течет расплавленное солнце. При любой температуре штилевать не радость. А уж коли зной под сорок, отвесный, сплошной, без продыха зной, а вода за бортом – под тридцать, то и вовсе пытка, И не сон, и не бодрствование, и не дело, и не безделие, а какое-то мутное существование: пересохшая глотка, дряблые мышцы, чугунная голова, зудящая красная сыпь по всему телу. И ей-же-ей, Алексей Иваныч истину молвил: «Коли в аду есть наказание особенного рода для осужденных на вечную муку моряков, то вряд ли найдется что-нибудь тягостнее скуки и утомления, от которых мы страдали во время плавания в Тихом океане до широты 25 градусов северной и долготы 143 градуса восточной от Гринвича».
   Но вот мало-помалу потянул ветер.
   «Або» полз вверх, к норду, а ртутный столбик термометра, тускло поблескивая, сползал вниз. Команда ободрилась, задышала вольнее. Скоро камчатский роздых Ну а потом? Потом, конечно, безмерная дорога. Дорога, уходящая к мысу Горн, в Атлантический. Но на той дороге благодатные Сандвичевы острова, богатые припасами гавани Южной Америки. Да и вообще «потом» – это «потом», и нечего загадывать.
   В середине сентября транспорт достиг Петропавловска. От Кронштадта (если сушей) было тысяч тринадцать верст. Но Камчатка – это отечество, это берега родины. Иные, не похожие на балтийские, плоские – нет, в сопках и вулканах, мглистые, важно-суровые, – но берега отечества.
   И первым приветом – вода. Ключевая! Чистейшая! Свежая! Господи, живая вода после вонючей жижи в судовых бочках Петропавловск напоил водою, угостил зеленью, рыбой, молоком – всем, чем богат, тем и был рад.
   Камчатские недели, как Масленица, как Пасха, как Святки, – праздник. Понятно, моряки работали корабельные работы, и опять возились с парусами, рангоутом, бегучим такелажем, и опоражнивали трюмы, и везли в порт поклажу, грузы, припасы. И однако – праздник. Потому что кронштадтцев принимали в каждом доме и в каждом доме потчевали домашним. Потому что улыбались им дружески, родственно. Потому что слышалась родная речь. Потому что вновь окружало то, что почти не примечаешь дома и что нежит после долгой, тяжелой разлуки.
   Капитан Юнкер распустил павлиний хвост. Не блистал в морях, блистал на балах, по-камчатски сказать – вечерах.
   Андрей Логгиныч вольготно расположился у старинного приятеля и сослуживца, теперешнего начальника Камчатки Страннолюбского. Андрей Логгиныч сладко ел, горько пил и волочился за местной красавицей, некоей Е. Ф. Кокетка водила за нос господина Юнкера, а господин Юнкер, в свою очередь, водил за нос господина Страннолюбского.
   Бедняга каждый день наведывался на «Або»: когда ж извлекут из трюма его собственность – рояль, вино, сундуки с гардеробом? Черт побери, нет и нет. А ведь любезный друг Андрей Логгиныч деньги вперед получил и уверяет, что все исполнил, все купил.
   Страннолюбский мог ждать до второго пришествия. Денежки плакали: любезный друг давным-давно просадил их. Давным-давно, еще во Питере. А накануне отплытия, улыбаясь, спрашивал Бутакова: «Ничего не забыто?» И Бутаков, ни о чем не догадываясь, отвечал: нет, не забыто. А господин Юнкер про себя ухмылялся. Нынче, в Петропавловске, он притворно хмурился. Что за притча?! Куда девались рояль и прочее?
   Другой бы со стыда сгорел, а капитан Юнкер извернулся подлой уверткой. Бога не боясь, побожился. Так, мол, и так. Бутаков и К* нарочно, из-за неприязни к нему, командиру, «забыли» вещи в Кронштадте. Поверил Страннолюбский, нет ли, но внезапно охладел к офицерам.
   Бутаков с товарищами прослышал о бомбе господина Юнкера. Честь была задета. Однако прямых обвинений не последовало, и офицеры терялись, как поступить. Не побежать же крест целовать, убеждая Страннолюбского в своей невиновности.
   Сердце кипело давно, теперь – клокотало. Малейшего повода оказалось бы достаточно для прямого резкого столкновения. И повод явился.
   Повадливый на хитрости господин Юнкер все чаще подумывал, какой методой утаить растрату казенных сумм. Посреди петропавловских увеселений капитан изыскал способ простейший. А ну-ка, велю-ка внести в шнуровые книги несуществующие расходы. Шнуровые книги – документ официальный, господину Юнкеру требовались чужие руки, дабы умыть свои.
   Андрей Логгиныч, не моргнув глазом, призывает корабельного доктора Исаева, приказывает «списать» энную сумму – надо заметить, значительную – на лекарства и прочие медицинские нужды. Доктор отказывается. Андрей Логгиныч этого не любит. Не хочет «списывать» клистирная трубка? Отлично! «Спишем» клистирную трубку! И тотчас отдает письменное распоряжение: доктора Исаева из команды исключить.
   Однако стоп! Всему есть предел. Господа офицеры встали стеною: не дадим доктора в обиду. А ежели доктора высадят в Петропавловске, то и они все высадятся в Петропавловске. Понятно?! Господин Юнкер опешил, попятился, не осмелился перечить.
   Отныне все определилось бесповоротно: с одной стороны – капитан, с другой – команда, от старшего офицера Бутакова до последнего матроса.
   Но «Морской устав» непреложен. А значит, сколь ни кляни капитана, сколь ни презирай, но подчиняйся во всем: два пальца к фуражке и короткое: «Есть». Во всем подчиняйся, и в сроках отплытия тоже.
   Отплытие… Вот как раз тут-то охотно подчинились бы лейтенанты Бутаков и Бессарабский, мичманы Шкот, Голицын, Фредерикс. [5]Зима катила в глаза, надо было убираться из Авачинской губы до ледостава. А Юнкер мешкал. Юнкер знал, каково достанется экипажу на длинном переходе из Петропавловска… Он даже наедине с собою страшился думать о том пункте, где «Або» положит якорь. Собственно, не о пункте как таковом, но о длительности перехода без стоянок и почти вез провизии.
8
   На Камчатку шли – мучил зной и штиль. От Камчатки шли – мучили стужа и штормы. Шли на Камчатку в надежде на отдых. Не обманулись. Шли от Камчатки в надежде достать свежие припасы на Сандвичевых островах. Обманулись.
   Не то чтобы обманулись, а господин Юнкер надул. Можно сказать, на кривой объехал желанные острова. Так расположил курсы, чтоб миновать архипелаг. (Да и зачем было Андрею Логгинычу вести туда корабль, коли без денег ничем не раздсбудешься, а в казенном сундуке лишь тараканы водились!)
   После Никобар в Индийском океане моряков косили тропическая малярия и брюшная горячка. [6]Матросы сгорали, облитые смертным потом, в жестоком жару; больных приканчивали кишечные кровотечения. После Камчатки – в Великом, или Тихом, – на стонущий в штормах корабль рухнула страшная болезнь, бич мореходов и узников, защитников осажденных крепостей и бирюков северных становищ: скорбут, цинга.
   Настоящие капитаны (по камчатскому выражению: д ошлые) всегда бдительно надзирали, чтобы на судне не иссякали соки разнотравья, репа и капуста, брусника, редька, всякий овощ. Овощами и фруктами можно было бы обзавестись на Сандвичевых островах, там они гроши стоили. Но транспортом «Або» командовал не капитан, а промотавшийся барин. И на транспорте «Або» скорбут принял ту ужасную форму, которую доктор Исаев называл «молниеносной пурпурой». И вот уж опять наскоро отпевали мертвецов. Истощенных, кожа да кости, покрытых жуткими пятнами.
   Десятилетия спустя бывший мичман «Або» Павел Яковлич Шкот содрогался, вспоминая те дни, когда над кораблем разносились словно бы не удары рынды, а звон кладбищенского колокола.
   «Мы выдержали ряд штормов, в продолжение которых не имели теплой пищи, так как разводить огонь в камбузе не было возможности, и питались сырой солониной и остатками сухарей… Снег валил, очищать палубу от него недоставало силы, и потому на палубе снегу постоянно было по колено, с рей и парусов падали глыбы снега. К этому нужно прибавить, что как офицеры, так и команда опять начали болеть; пришлось снова стоять на три, а часто и на две вахты. Сухого платья не было; обогреться негде и нечем; берегли только одну перемену сухого платья, которую надевали после смены с вахты; вступая же снова на вахту, надевали опять мокрое; по палубе протянуты были постоянно леера, без которых ходить было невозможно. В кают-компании и матросской палубе было мокро и душно от закрытых и задраенных люков… Да, плавание было вполне ужасное. Кажется невероятным, как мы могли перенести такие бедствия. Кажется, что это был сон, так как плавание на злополучном транспорте „Або“ превосходит всякое вероятие».
   Не увидев Сандвичевых островов, несчастные подчиненные господина Юнкера не увидели ни чилийского Вальпарайзо, ни перуанского Кальяо. Господин Юнкер гнал все дальше, все дальше.
   Покойники, зашитые в парусину, с балластиной в ногах, падали в пучины. Иеромонах осип от погребальных молитв. Не люди – шаткие тени цеплялись за ванты.
   Чудом прорвались сквозь вздыбленный, пенящийся, ревущий пролив Дрейка, чудом обогнули мыс Горн, чудом выскочили в Атлантический.
   Сто тридцать восемь дней и ночей осталось за кормою. Четырнадцать с половиною тысяч миль (от Петропавловска) осталось за кормою. И мертвецы, мертвецы, мертвецы. Могилы без холмика, без креста.
   Вы, может быть, скажете, что славный мореход Лазарев Михаила Петрович прошел за сто тридцать восемь суток от Рио-де-Жанейро до Сиднея. А сподвижник Крузенштерна, известный Юрий Федорович Лисянский сто сорок два дня безостановочно шел из Кантона в Портсмут. Ваша правда, читатель!
   Но то были настоящие капитаны, навигаторы высокого класса и подлинные, на деле отцы-командиры: ни единой души не сгубили, корабли глядели молодцами.
   А наш транспорт? Всю команду поразил скорбут! Живые были не живы, а полумертвы. В Рио не хватило сил закрепить паруса. Обрезали их ножами как ни попадя, и они рухнули на липкую, грязную палубу.
   В Бразильский порт господин Юнкер явился не потому, что сердце разрывала жалость, а душу изъела горечь. Отнюдь нет. В Рио был русский посланник. У посланника господин Юнкер надеялся попросить взаймы.
   Посланник Ломоносов ужаснулся виду своих земляков. Он не отказал господину Юнкеру. И не отказался принять от господ офицеров официальный рапорт с жалобой на господина Юнкера. Андрей Логгиныч, сжав зубы, промолчал. Ничего-с, он сведет счеты с господами офицерами. Сведет в Петербурге. А в Рио он промолчал.
   Два месяца «Або» не мог сняться с якоря. Рио, как и Сингапур, был морякам «Або» лазаретом. И как во все минувшие недели, доктор Исаев не знал покоя, хоть и сам едва держался на ногах.
   В июне корабль поставил залатанные паруса и пустился отмерять новые сотни миль. В комнате, под крышей, нетрудно скользить указательным перстом по приятной голубизне географической карты. В домашнем тепле и сытости без труда произносишь и пишешь даты, расстояния, названия приморских городов Портсмут, Копенгаген… Вообразите, однако, что было на душе исстрадавшихся моряков, когда слух господина Юнкера опять усладился мелодическим звоном серебра и золота. В Копенгагене Андрей Логгиныч – да не будет ему земля пухом – закрутился, как и два года назад, в вихре удовольствий. Знакомый роскошный отель, собутыльники, дым коромыслом.
   Капитан наверняка зазимовал бы в датской столице, к вящему удовольствию содержателей отеля и рестораций, но тут, к огорчению господина Юнкера и к великой радости его подчиненных, в Копенгагене задымил пароход «Камчатка». Превосходным ходоком, недавно сошедшим со стапелей, командовал Иван Иваныч Шанц.
   Шанц, уроженец Швеции, вот уже два десятилетия состоял в русской службе. То был боевой моряк, участник средиземноморского похода, блокады Дарданелл. И не только боевой, но и дальновояжный, обогнувший землю на транспорте «Америка».
   Иван Иваныч знал нравственные «достоинства» Андрея Логгиныча. Шанц нагрянул в отель и тряхнул за грудки Юнкера. Не без крепких выражений, усвоенных в русской службе, швед выставил ультиматум: марш в Кронштадт, а не то на буксире утащу!
   Должно быть, у Ивана Иваныча при всей его крутости (на сей раз вполне праведной) была еще и легкая рука: никогда попутные ветры с такой резвостью не несли «Або», как на переходе из Копенгагена в Кронштадт.
   Поздним октябрьским вечером 1842 года трехмачтовый парусный корабль смутно обозначился на малом рейде.
9
   Верь не верь приметам, а несчастия не кончились вместе с концом путешествия.
   Перво-наперво господин Юнкер посадил офицеров под арест, а сам поспешно убрался в Петербург. Замысел был прост: броситься в ноги заступнику и покровителю светлейшему князю Меншикову да и взвалить на подчиненных напраслину еще большую, нежели в Петропавловске. Официальную и справедливую жалобу, принесенную посланнику в Бразилии, выставил он бунтом, учиненным во время плавания. За таковое грозил суд.
   И точно, Бутакова и Бессарабского, Шкота и Фредерикса поодиночке «приглашали» к главному командиру Кронштадтского порта, в ведении которого состояли чиновники военно-судной комиссии.
   Главным командиром был тогда знаменитый Фаддей Фадееич Беллинсгаузен, открыватель Южной земли. [7]Бьюсь об заклад, адмирал ни на миг не усомнился в честности офицеров «Або», как и в бесчестности капитана «Або». Но адмиралу не хотелось выносить сор из избы. Негодуя на Юнкера, он настаивал, чтобы офицеры подписали проклятые шнуровые книги.
   Тем самым хоть и покрывалось казнокрадство, но зато офицеры избавлялись от законников-крючкотворов. Подписать шнуровые книги? Да ведь это бесчестье! Нет! Пусть асессоры, аудиторы, презус – все это крапивное семя. Пусть суд! Нет, они не подпишут!
   Беллинсгаузен так и доложил Меншикову. Сколь ни могущ был светлейший, но и ему, любимцу государя Николая Павлыча, не хотелось выносить сор из своего ведомства. И светлейший спрятал дело под сукно. Военно-судной комиссии не пришлось скрипеть перьями.
   Однако и строптивым офицерам не пришлось надеть крест, положенный за «кругосветку». Оставалось лишь пожимать плечами: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» И долго еще ощущать себя опальными.
   Ну-с, а господин Юнкер, его высокоблагородие, отродясь не слыхавший, что такое благородство? Напомню читателю о «Русском художественном листке». В нем (за какой год, убей, не могу сообразить) мелькнула карикатура на бывшего моряка в полицейском мундире.
   Под рисунком было объявление: «Все части света обошел, лучше 2-й Адмиралтейской не нашел».
   Андрей Логгиныч не тотчас променял морской мундир на полицейский. Он еще немало куролесил. Мотал казенные денежки и одалживался у консулов за границей. Может, при неизменном покровительстве светлейшего и в адмиралы бы угодил, но однажды (в отсутствие Меншикова) прогнали-таки господина Юнкера в шею.
   Юнкер, как кот, умел падать на четыре лапы: заполучил доходное местечко пристава в одной из частей города Санкт-Петербурга, во 2-й Адмиралтейской. И зажил, что называется, своим среди своих.
   1971