Выпив черносмородинной, он посмотрел на рюмку.
   — Не успеешь пригубить, а рюмка уж и пуста! Так-то и мы. Живем, живем, да и помрем. Ох, хороша была бы жизнь, ежели б червончики по свету катились да в мошне у нас зацепились.
   Он стал весел и милостив. Когда Нанета пришла с прялкой, он ей сказал:
   — Ты, верно, устала, — брось свою пеньку.
   — Чего там, мне скучно будет! — ответила служанка.
   — Бедная Нанета! Хочешь черносмородинной?
   — Вот от черносмородинной не откажусь: барыня ее делает получше аптекарей. У них она вроде лекарства.
   — Они чересчур много сахару в нее кладут, весь запах пропадает, — сказал добряк.
   На другой день семья собралась в восемь часов к завтраку и впервые явила картину полного, естественного согласия. Несчастье быстро сблизило г-жу Гранде, Евгению и Шарля. Нанета и та, сама того не ведая, чувствовала заодно с ними. Они вчетвером становились одной семьей. Что до старого винодела, то, насытив свою корысть и уверившись, что вертопраха он скоро спровадит, оплатив ему дорогу только до Нанта, он стал почти равнодушен к его присутствию в доме. Он предоставил обоим детям, как он называл Шарля и Евгению, делать, что им вздумается, под надзором г-жи Гранде, так как вполне доверял ей во всем, что касалось нравственности и религии. Планировка лугов и придорожных канав, посадка тополей у Луары, зимние работы на фермах и в Фруафоне всецело занимали его.
   И тогда для Евгении началась весна любви. С той ночной сцены, когда она отдала свое сокровище Шарлю, и сердце ее последовало за сокровищем. Соучастники общей для них тайны, они обменивались взглядами, выражавшими взаимное понимание, которое углубляло их чувства, усиливало их единение, душевную близость, ставило их обоих, так сказать, над обыденной жизнью. Разве не дозволяло им родство не скрывать нежности в звуках голоса и ласки во взглядах? И Евгения с наслаждением усыпляла страдания кузена детскими восторгами зарождавшейся любви. Нет ли пленительного сходства между первоначальной порою любви и жизни? Разве не баюкают ребенка тихими песнями, с нежностью глядя на него? Разве не рассказывают ему чудесных сказок, позлащающих для него грядущее? Не простирает ли над ним надежда лучезарные свои крылья? Не плачет ли он попеременно слезами радости и горя? Не ссорится ли он по пустякам — из-за камешков, из которых пытается построить себе шаткий дворец, из-за пучка цветов, забываемых, едва они срезаны? Не жадно ли ловит он время и торопится идти вперед по пути жизни? Любовь — наше второе превращение.
   Детство и любовь были одно для Евгении и Шарля: то была первая страсть со всеми ее ребячествами, тем более ласкавшими их сердца, что они повиты были печалью. С рождения своего эта любовь таилась под траурным крепом и оттого только стройнее сочеталась с провинциальной простотой этого полуразвалившегося дома. Обмениваясь с кузиной несколькими словами у колодца в безмолвном дворе, гуляя в садике, сидя вдвоем до захода солнца на замшелой скамье, когда оба говорили друг другу полные значения пустяки или, словно под сводами церкви, молчали, внимая тишине, царившей между оградой и домом, — Шарль понял святость любви: ведь его великосветская дама, его дорогая Анета познакомила его только с бурными ее тревогами. Ныне он расставался с парижской страстью, кокетливой, суетной, блестящей, ради чистой и истинной любви. Ему мил был этот дом, нравы которого не казались уже смешными. Он выходил из своей комнаты рано утром, чтобы несколько минут поговорить с Евгенией, пока Гранде придет выдавать провизию, а когда шаги старика раздавались на лестнице, он убегал в сад. Мнимая преступность этого утреннего свидания, остававшегося тайной даже для матери Евгении и якобы не замечаемого Нанетой, придавала невиннейшей в мире любви прелесть запретных радостей.
   После завтрака, когда Гранде отправлялся осматривать свои земли и предприятия, Шарль оставался с матерью и дочерью и переживал еще неведомые ему наслаждения, протягивая руки, чтобы разматывать нитки, глядя на их работу, слушая их болтовню. Простота этой жизни, почти монастырской, открывшей ему красоту этих душ, не ведавших мирской суеты, живо его трогала. Он думал, что такие нравы невозможны во Франции, и допускал существование их только в Германии, и то лишь в преданиях да в романах Августа Лафонтена[26]. Вскоре Евгения сделалась для него идеалом гетевской Маргариты, но еще непорочной. День ото дня его взгляды, его слова все сильнее увлекали бедную девушку, и она с восхищением отдалась течению любви; она хваталась за свое счастье, как пловец за ивовую ветку, чтобы выбраться из потока и отдохнуть на берегу. Но разве горе не омрачало уже самых радостных часов этих быстролетных дней? Каждый день какой-нибудь случай напоминал им о близкой разлуке. Так, три дня спустя после отъезда де Грассена старик Гранде повел племянника в суд первой инстанции: Шарль должен был подписать отказ от отцовского наследства с той торжественностью, какую провинциалы придают подобным делам. Страшное отречение! Своего рода отступничество сына. Шарль побывал у нотариуса Крюшо, чтобы засвидетельствовать две доверенности — одну на имя де Грассена, другую — на имя приятеля, которому он поручил продать свою обстановку. Затем надо было выполнить формальности для получения заграничного паспорта. Наконец, когда прибыла простая траурная одежда, выписанная Шарлем из Парижа, он призвал сомюрского портного и продал ему свои, теперь ненужные, костюмы. Этот поступок особенно понравился папаше Гранде.
   — А вот теперь ты похож на человека, который собирается сесть на корабль и хочет разбогатеть, — сказал Гранде, увидя Шарля в сюртуке толстого черного сукна. — Хорошо, очень хорошо!
   — Уверяю вас, сударь, — ответил ему Шарль, — что я сумею быть таким, как подобает в моем положении.
   — Это что такое? — сказал добряк, смотря загоревшимся взглядом на пригоршню золота, которую показал ему Шарль.
   — Сударь, я собрал запонки, кольца, все лишние вещи, какие у меня есть и могли бы что-нибудь стоить, но, никого не зная в Сомюре, я хотел просить вас нынче утром…
   — Купить у тебя это? — сказал Гранде, прерывая его.
   — Нет, дядя, указать мне честного человека, который бы…
   — Давай мне все это, племянник. Я схожу наверх, оценю и вернусь сказать тебе, что это стоит, с точностью до одного сантима. Золото в ювелирных изделиях, — сказал он, рассматривая длинную цепочку, — от восемнадцати до девятнадцати каратов.
   Старик протянул свою ручищу и унес золото.
   — Кузина, — сказал Шарль, — позвольте предложить вам эти две застежки, они могут вам пригодиться — скреплять ленты у кистей рук. Получается браслет. Теперь это очень модно.
   — Принимаю без всяких колебаний, — сказала она, бросив на него понимающий взгляд.
   — Тетушка, вот наперсток моей матери. Я бережно хранил его в своем дорожном несессере, — сказал Шарль, преподнося г-же Гранде красивый золотой наперсток, предмет ее десятилетних желаний.
   — Благодарности моей даже и выразить невозможно, племянничек, — сказала старушка, и у нее на глаза набежали слезы. — Вечером и утром к моим молитвам я буду прибавлять самую усердную за вас — молитву о путешествующих. Когда я умру, Евгения сохранит вам эту драгоценность.
   — Все стоит девятьсот восемьдесят франков семьдесят пять сантимов, племянник, — сказал Гранде, отворяя дверь. — Но, чтобы избавить тебя от хлопот по продаже, я отсчитаю тебе эту сумму… в ливрах.
   На побережье Луары выражение «в ливрах» означает, что экю в шесть ливров должны приниматься за шесть франков, без вычета.
   — Я не смел вам это предложить, — ответил Шарль, — но мне было бы противно торговать своими драгоценностями в городе, где вы живете. Стирать свое грязное белье надо у себя дома, говорил Наполеон. Очень вам благодарен за вашу любезность.
   Гранде почесал за ухом; минута прошла в молчании.
   — Дорогой дядя, — продолжал Шарль, тревожно глядя на него, словно боялся задеть его щепетильность, — кузина и тетушка соблаговолили принять от меня на память скромные подарки; благоволите и вы принять запонки, мне уже ненужные: пусть они напоминают вам о бедном малом, который и в далеких краях будет думать о тех, в ком отныне — вся его семья.
   — Мальчик, мальчик, не надо так разорять себя… Что у тебя, жена? — сказал Гранде с жадностью, оборачиваясь к ней. — О, золотой наперсток!.. А у тебя, дочурка? Так! Бриллиантовые застежки!.. Ладно, беру твои запонки, мальчик, — продолжал он, пожимая руку Шарлю. — Но… ты позволишь мне… оплатить твой… да, твой проезд в Индию? Да, я хочу оплатить тебе проезд. К тому же, видишь ли, мальчик, оценивая твои драгоценности, я подсчитал только вес золота, а может быть, удастся кое-что выручить и на работе. Так решено! Я дам тебе полторы тысячи франков… в ливрах. Мне Крюшо одолжит, ведь у меня в доме медного гроша нет, разве только Перроте раскачается и заплатит просроченные деньги за аренду. Да, да, зайду-ка я к нему!
   Он взял шляпу, надел перчатки и вышел.
   — Значит, вы уедете? — сказала Евгения, бросая на Шарля взгляд, выражавший и печаль и восхищение.
   — Так надо, — ответил он, опуская голову.
   Уже несколько дней, как у Шарля появились манеры, осанка, вид человека, глубоко удрученного, но сознающего всю тяжесть лежащих на нем важных обязанностей и черпающего новое мужество в своем несчастье. Он не вздыхал более, он стал мужчиной. И Евгения лучше чем когда-либо оценила характер кузена, когда он спустился сверху в одежде из толстого черного сукна, которая очень шла к его побледневшему и сумрачному лицу. В этот день обе женщины надели траур и пошли с Шарлем в приходскую церковь, заказав там отслужить панихиду за упокой души Гильома Гранде.
   Во время второго завтрака Шарль получил письма из Парижа и прочел их.
   — Ну, как, вы довольны своими делами, братец? — тихо сказала Евгения.
   — Никогда не задавай таких вопросов, дочь, — заметил Гранде. — Какого черта! Я не рассказываю тебе о своих делах, — зачем же ты суешь нос в дела твоего брата? Оставь мальчика в покое.
   — О! У меня нет никаких тайн, — сказал Шарль.
   — Та-та-та-та-та! Племянник, да будет тебе известно, что в коммерческих делах надо держать язык за зубами.
   Когда влюбленные остались одни в саду, Шарль сказал Евгении, уводя ее на старую скамью, где они сели под ореховым деревом:
   — Я не ошибся в Альфонсе, он отнесся ко мне как истинный друг, устроил мои дела толково и добросовестно. Все мои долги в Париже уплачены, вся обстановка моя выгодно продана, и он сообщает, что, по совету одного капитана дальнего плавания, употребил оставшиеся у него три тысячи франков на покупку всякого хлама — европейских диковинок, из которых извлекают большую выгоду в Ост-Индии. Он послал мои тюки в Нант, где грузится корабль на Яву. Через пять дней, Евгения, нам придется проститься, может быть, навсегда или по крайней мере надолго. Мой товар и десять тысяч франков, которые мне посылают двое друзей, — начало очень скромное. Вернуться раньше нескольких лет и думать нечего. Дорогая кузина, не связывайте свою жизнь с моей; я могу погибнуть, может быть, вам представится хорошая партия…
   — Вы меня любите? — спросила Евгения.
   — О да, очень! — ответил он с глубокой выразительностью, обличавшей глубину чувства.
   — Я буду ждать, Шарль. Господи! Отец у окна, — сказала она, быстро отстраняя кузена, который придвинулся было, чтобы обнять ее.
   Она убежала под арку ворот, Шарль пошел за ней, увидя его, она отошла к лестнице и отворила дверь, потом, не вполне сознавая, куда идет, Евгения очутилась возле чулана Нанеты, в самом темном месте коридора; тут Шарль, шедший за нею, взял ее за руку, привлек к сердцу, обнял за талию и нежно прижал к себе. Евгения не противилась более, она приняла и подарила поцелуй, самый чистый, самый сладостный и самый беззаветный из всех поцелуев.
   — Дорогая Евгения, кузен лучше, чем брат: он может жениться на тебе, — сказал ей Шарль.
   — Да будет так! — вскричала Нанета, отворяя дверь своей конуры.
   Влюбленные в страхе спаслись бегством в зал, где Евгения снова взялась за рукоделье, а Шарль принялся читать литании пресвятой деве по молитвеннику г-жи Гранде.
   — Так-то! — сказала Нанета. — Мы все молимся.
   С тех пор как Шарль объявил о своем отъезде, Гранде засуетился, желая внушить всем, что он относится к племяннику с большим участием; он выказывал большую щедрость во всем, что ничего ему не стоило, взялся приискать упаковщика и, заявив, что этот человек запросил слишком дорого за ящики, захотел во что бы то ни стало сделать их сам, пустив для этого в ход старые доски; он вставал спозаранку, стругал, прилаживал, выравнивал, сколачивал планки и соорудил прекрасные ящики, куда и уложил все вещи Шарля; он взялся сплавить их на судне вниз по Луаре, застраховать и отправить, когда придет время, в Нант.
   После поцелуя в коридоре часы бежали для Евгении с ужасающей быстротой. Временами она хотела отправиться вместе с кузеном. Кто познал самую неотступную из страстей, длительность которой с каждым днем сокращает возраст, время, смертельная болезнь, те или иные роковые условия человеческой жизни, — тот поймет муки Евгении, часто она плакала, гуляя в саду, теперь слишком для нее тесном, так же как и дом, и двор, и город: она заранее уносилась в широкий простор морей.
   Наконец наступил канун отъезда.
   Утром, в отсутствие Гранде и Нанеты, драгоценная шкатулка, где находились два портрета, была торжественно помещена в единственном запиравшемся на ключ ящике поставца, где лежал также пустой кошелек. Водворение этого сокровища не обошлось без обильных слез и поцелуев. Когда Евгения спрятала ключ на груди, у нее не хватило духу запретить Шарлю поцеловать место, где он теперь хранился.
   — Ему уже отсюда не уйти, друг мой.
   — Так и сердце мое всегда будет здесь.
   — Ах, Шарль, это нехорошо, — сказала она с некоторым недовольством.
   — Разве мы не муж и жена? — ответил он. — Ты дала мне слово, прими же мое слово.
   — Твой! Твоя навеки! — раздалось одновременно.
   На земле не бывало обета более целомудренного: душевная чистота Евгении на мгновение освятила любовь Шарля.
   На следующий день утренний завтрак прошел грустно. Несмотря на раззолоченный халат и шейный крестик, подаренный Шарлем Нанете, она прослезилась, свободно выражая свои чувства.
   — Бедненький молодой барин в море идет. Да сохранит его господь!
   В половине одиннадцатого вся семья отправилась проводить Шарля до нантского дилижанса. Нанета спустила пса, заперла ворота и взялась нести дорожный мешок Шарля. Все торговцы старой улицы высыпали на порог своих лавок, чтобы поглядеть на это шествие, к которому присоединился на площади нотариус Крюшо.
   — Смотри не заплачь, Евгения, — сказала ей мать.
   — Ну, племянник, — сказал Гранде в подъезде гостиницы, целуя Шарля в обе щеки, — уезжаете бедным, возвращайтесь богатым; вы найдете честь отца целой и невредимой. За это отвечаю вам я, Гранде. И тогда от вас самих будет зависеть, чтобы…
   — Ах, дядюшка, вы смягчаете горечь моего отъезда. Это лучший подарок, какой вы могли мне сделать!
 
   Не понимая, что говорит старый бочар, которого он прервал, Шарль поцеловал его, оросив слезами благодарности его дубленую физиономию, а в это время Евгения жала изо всех сил руку кузена и руку отца. Только нотариус улыбался, дивясь хитрости Гранде: он один его понял. Четверо сомюрцев, окруженные несколькими зрителями, оставались возле дилижанса, пока он не тронулся; а когда он исчез на мосту и стук колес слышался уже в отдалении, винодел сказал:
   — Скатертью дорожка!
   К счастью, только нотариус Крюшо услышал это восклицание. Евгения с матерью пошли на то место набережной, откуда могли еще видеть дилижанс, и махали белыми платками; в ответ на это и Шарль замахал платком.
   — Мама, мне хотелось бы на одну минуту обладать всемогуществом бога, — сказала Евгения, когда платок Шарля исчез из глаз.
 
   Чтобы не прерывать течения событий, происходивших в семье Гранде, необходимо забежать вперед и бросить взгляд на операции, какие производил добряк в Париже при посредстве де Грассена. Месяц спустя после отъезда банкира в руках Гранде были государственные облигации на сто тысяч ливров ренты, купленные по курсу в восемьдесят франков. Даже сведения, полученные из счетных книг после его смерти, так и не пролили ни малейшего света на уловки, подсказанные ему недоверчивостью, никто не узнал, к каким же способам он прибегнул, чтобы оплатить и получить эти облигации. Нотариус Крюшо полагал, что Нанета, сама того не зная, явилась верным орудием переправки денег. В эту пору служанка отлучалась на пять дней под предлогом какой-то уборки в Фруафоне, как будто добряк способен был что-нибудь запустить в своих владениях. Что касается дел торгового дома Гильома Гранде, то все предположения бочара осуществились.
   Французский государственный банк, как знает всякий, располагает самыми точными сведениями о крупных состояниях в Париже и в департаментах. Имена де Грассена и Феликса Гранде из Сомюра были там известны и пользовались уважением, воздаваемым тузам финансового мира, которые опираются на огромные незаложенные земельные владения. Поэтому прибытия сомюрского банкира, приехавшего, как говорили, для достойной ликвидации дел парижской фирмы Гранде, было достаточно, чтобы избавить тень покойного негоцианта от позора протеста векселей. В присутствии кредиторов были сняты печати, и нотариус приступил к составлению по всем правилам описи наследства. Вскоре де Грассен собрал кредиторов, и они единогласно избрали ликвидатором сомюрского банкира совместно с Франсуа Келлером, главою богатой фирмы, одним из главных заинтересованных лиц; ликвидаторов наделили всеми полномочиями, необходимыми для того, чтобы спасти и честь семейства Гранде и интересы кредиторов.
   Кредитоспособность сомюрского Гранде, надежда, вселенная им в сердца кредиторов при посредстве де Грассена, облегчила соглашение, — среди кредиторов не оказалось ни одного несговорчивого. Никто не думал списывать сумму долга по счету убытков, всякий говорил:
   — Сомюрский Гранде заплатит!
   Прошло полгода. Парижане оплатили находившиеся в обращении векселя умершего и хранили их в своих бумажниках: первый результат, которого хотел достигнуть бочар. Через девять месяцев после первого собрания ликвидаторы уплатили каждому кредитору сорок семь за сто. Эта сумма была выручена от проведенной с величайшей точностью продажи процентных бумаг, движимого и недвижимого имущества и вообще всего, принадлежавшего покойному Гильому Гранде. Ликвидация руководствовалась самой безукоризненной добросовестностью. Кредиторы с удовлетворением признали достойную удивления, бесспорную честь фамилии Гранде. Когда эти хвалы получили соответственное распространение, кредиторы потребовали остальные деньги. Им пришлось писать коллективное письмо Гранде.
   — Дожидайтесь! — сказал бывший бочар, бросая письма в огонь. — Терпение, дружки!
   В ответ на предложения, содержавшиеся в письме, сомюрский Гранде под предлогом проверки счетов и уточнения положения дел по наследству потребовал, чтобы кредиторы сдали на хранение к одному нотариусу все имеющиеся у них векселя, дававшие право на наследство его брата, с приложением расписок по уже произведенным уплатам. Вопрос о сдаче на хранение повел к неисчислимым трудностям.
   Вообще кредитор — разновидность душевнобольного: сегодня он готов пойти на полюбовную сделку, завтра он непримирим, неумолим; пройдет немного времени — он опять становится кроток. Сегодня жена у него в хорошем расположении духа, у маленького прорезались зубки, все в доме спокойно, — он не согласен уступить ни одного су. На другой день идет дождь, он не может выйти на улицу; он грустен, соглашается на все, что может привести к скорейшему окончанию дела; послезавтра он требует гарантий, а в конце месяца этот палач угрожает предъявить векселя ко взысканию. Кредитор похож на того воробья, которому маленьким детям предлагают насыпать соли на хвост. Однако кредитор сам применяет этот образ к векселям, по которым ничего не может получить.
   Гранде отлично изучил все колебания, которым подвержены настроения кредиторов; его расчеты целиком оправдались на кредиторах брата. Одни из них пришли в ярость и наотрез отказались сдать документы на хранение. «Славно! Славно!» — думал про себя Гранде, читая письма, которые писал ему по этому поводу де Грассен. Другие соглашались сдать векселя на хранение, но при непременном условии должного обеспечения прав заимодавцев, включая и право потребовать объявления должника несостоятельным. Снова завязалась переписка, в результате которой сомюрский Гранде согласился на все требуемые условия. На основании этой уступки покладистые кредиторы уломали кредиторов несговорчивых. Сдача на хранение совершилась, но не без пререканий.
   — Этот хитрец, — говорили кредиторы де Грассену, — издевается над вами и над нами.
   Через год и одиннадцать месяцев после смерти Гильома Гранде многие коммерсанты, увлеченные деловой сутолокой Парижа, забыли о векселях Гранде или вспоминали о них, только чтобы сказать себе:
   — Я начинаю думать, что сорок семь процентов — это все, что я тут вытяну.
   Бочар рассчитывал на могущество времени, которое он называл «добрым малым». В конце третьего года де Грассен написал Гранде, что добился от кредиторов согласия вернуть векселя при условии, что им уплатят еще десять процентов оставшегося долга фирмы Гранде в два миллиона четыреста тысяч франков. Гранде ответил, что нотариус и биржевой маклер, банкротства которых были причиной смерти его брата, — живы, и им бы следовало быть подобрее; надо их расшевелить, чтобы вытянуть из них сколько-нибудь и уменьшить сумму долга.
   К концу четвертого года долг был надлежащим образом сведен к миллиону двумстам тысячам франков. Возникли переговоры между ликвидаторами и кредиторами, между Гранде и ликвидаторами; они длились шесть месяцев. В конце концов, усиленно понуждаемый кончить дело, сомюрский Гранде на девятом месяце этого года ответил ликвидаторам, что племянник его, Шарль Гранде, составивший себе состояние в Ост-Индии, заявил ему о намерении уплатить долги отца полностью; сам он не может взять на себя убыточную для кредиторов частичную расплату, не посоветовавшись с племянником, и ждет от него ответа. В середине пятого года кредиторы еще не давали хода протесту векселей благодаря словечку полностью, бросаемому время от времени великодушным бочаром, а тот посмеивался в бороду и приговаривал: «Уж эти парижане?..» не иначе как с хитрой улыбкой и с бранным словцом. Но кредиторов ждала судьба, неслыханная в истории торговли. Когда события, описываемые в этой повести, заставят их снова появиться, они окажутся в том же положении, в каком без малого пять лет держал их Гранде. Как только курс облигаций государственной ренты поднялся до ста пятнадцати франков, папаша Гранде продал их и получил из Парижа около двух миллионов четырехсот тысяч франков золотом, которые присоединились в его бочонках к шестистам тысячам франков сложных процентов от облигаций.
   Де Грассен оставался в Париже, и вот почему: прежде всего, он был избран депутатом, а кроме того, ему опостылела скучная сомюрская жизнь, и он, отец семейства, влюбился в Флорину, одну из самых хорошеньких актрис театра герцогини Беррийской. Домашние дела банкира осложнились. Не стоит говорить о его поведении: в Сомюре оно было признано глубоко безнравственным. Его жене посчастливилось выхлопотать раздел имущества, она достаточно разумно вела дела сомюрской конторы, продолжавшей работать под ее именем, и заделала брешь, произведенную в ее состоянии безумствами де Грассена. Крюшотинцы так ловко ухудшили и без того ложное положение соломенной вдовы, что она очень неудачно выдала замуж дочь и должна была отказаться от планов женить сына на Евгении Гранде. Адольф уехал в Париж к отцу и, говорят, сделался там большим повесой. Крюшо торжествовали.
   — Ваш муж с ума сошел, — говорил Гранде, давая г-же де Грассен ссуду под надежное обеспечение. — Мне вас очень жалко, вы — славная женщина.
   — Ах, сударь, — отвечала бедная дама, — кто мог думать, что в тот день, когда Грассен отправился по вашим делам в Париж, он шел к своему разорению?
   — Призываю небо в свидетели, сударыня, я до последней минуты делал все, чтобы не допустить этой поездки. Господин председатель хотел во что бы то ни стало заменить его, и если ваш муж так стремился в Париж, то мы теперь знаем, ради чего.
   Таким образом, Гранде ничем не был обязан де Грассену.
   Во всяком положении на долю женщины достается больше горя и страданий, чем на долю мужчины. У мужчины — сила и возможность проявлять свои способности: он действует, движется, работает, мыслит, он предвидит будущее и в нем находит утешение. Так поступал Шарль.
   Женщина же остается на месте. Одна со своей скорбью, от которой ничто ее не отвлекает, она спускается до дна разверстой пропасти, измеряет ее и нередко заполняет своими обетами и слезами. Так поступала Евгения. Она познала свою судьбу. Чувствовать, любить, страдать, жертвовать собой — вот что всегда будет содержанием жизни женщины. Евгении суждено было быть женщиной во всем, но не знать женских утешений. Согласно превосходному выражению Боссюэ[27], «если б собрать воедино мгновения счастья, как гвозди, рассеянные по стене, они не могли бы наполнить когда-нибудь горсть ее руки». Горести никогда не заставляют себя ждать, и для нее они наступили очень скоро. На другой день после отъезда Шарля дом Гранде принял свой обычный облик для всех, кроме Евгении, — для нее дом вдруг опустел. Без ведома отца она решила оставить комнату Шарля в том виде, в каком он покинул ее. Г-жа Гранде и Нанета охотно согласились участвовать в этом невинном заговоре…