Е. – Мне не трудно сделать выбор; я презираю все эти мерзкие измышления, и даже самого этого Бога, к которому до сих пор меня тянула слабость или неведение, и который теперь для меня – лишь предмет отвращения.
   С.А. – Поклянись, что более о нем не думаешь, и никогда к нему не обратишься и не воззовешь ни разу в жизни, и не изменишь своего решения никогда.
   Е. (бросаясь на грудь мадам де Сент-Анж) – Ах! Я клянусь в этом в твоих объятиях! Мне не трудно понять, что все, что ты требуешь – для моего же блага, что ты не хочешь, чтобы подобные бредни когда-либо смутили мой покой!
   С.А. – Разве могут у меня быть иные причины?
   Е. – Однако, Далмансе, мне кажется, к рассуждениям о религии нас привел анализ добродетелей? Вернемся же к ним. Разве в этой религии, какой бы смехотворной она ни была, не существует некоторых предписанных ею добродетелей, чей культ мог бы способствовать нашему счастью?
   Д. – Ну что ж! Рассмотрим. Уж не непорочность ли это, Евгения, добродетель, которую повергают в прах ваши глаза, хотя все остальное в вас – истинный образец? Станете ли вы чтить обязанность сражаться со всеми движениями природы? Пожертвуете ли вы всеми ими пустой и смехотворной чести никогда не проявить слабости? Будьте честны и ответьте, милый друг: надеетесь ли вы обрести в этой абсурдной и опасной чистоте души все наслаждения ей противного порока?
   Е. – Нет, клянусь честью, она мне не нужна; я не чувствую ни малейшей склонности быть непорочной, но напротив, сильную предрасположенность к пороку; однако, Далмансе, милосердие, благотворительность – не могут ли они составить счастье некоторых чувствительных душ?
   Д. – Прочь добродетели, вызывающие лишь неблагодарность, Евгения! Не заблуждайся, милый друг: благотворительность – скорее порок гордыни, чем истинная добродетель души; ближним всегда помогают из кичливости, но не из одного стремления к добрым делам; и если поданная милостыня не разрекламирована со всею помпой, это представляется величайшею бедой. А также, не воображайте, Евгения, что такие действия оказывают лишь чаемое благотворное влияние: я считаю, что это величайшее мошенничество; он приучает бедняка к помощи, отнимая у него волю; он перестает трудиться, надеясь на ваше милосердие, а когда оно исчезает, становится вором или убийцей. Со всех сторон я вижу поиски средств устранения нищенства, и в тоже время, все вокруг только и делают, чтобы его умножить. Вы хотите, чтоб в комнате не было мух? Так уберите же оттуда сахар, их привлекающий! Вы хотите, чтобы во Франции не было бедных? Не подавайте милостыни, а главное – закройте свои богадельни. И тогда человек, рожденный в нищете, лишившись опасных источников существовования, соберёт все свое мужество, все полученные от природы способности, чтобы подняться из положения, в котором был рожден; и не будет более досаждать вам. Уничтожьте, разрушьте без всякой жалости те отвратительные приюты, где бесстыдно собираете все плоды беспутства бедняка, ужасные клоаки, каждый день извергающий в общество мерзостный рой этих новых созданий, уповающих только на ваш кошелек. Для чего, спрашиваю я, так заботливо поддерживать жизнь таких существ? Мы что, боимся, что Франция останется без жителей? Ах! Нечего бояться.
   Один из главнейших пороков нашего общества – слишком большое население, а в то, что такой избыток – во благо Государства, просто трудно поверить. Эти неисчислимые полчища людей – подобны лишним паразитирующим ветвям, которые, существуя за счет ствола, в конце концов изнуряют дерево. Вспомните, ведь всегда, когда население страны превышает объем средств существования, страна чахнет. Посмотрите повнимательней на Францию, вы увидите, что с ней именно это и происходит. Каков же результат? Известно. Китай, который мудрее нас, на поддается на удочку заиметь слишком большое население. Там нет приютов для позорных следствий разврата: их вышвыривают вон, как остатки пищеварения. Там нет богаделен: их в Китае не знают. Там все работают: там все счастливы; ничто не ослабляет волю бедняка, и каждый может, как Нерон, сказать: «Что такое бедность?»
   Е. (мадам де Сент-Анж) – Друг мой, мой отец думает абсолютно так же, как сударь: он за всю свою жизнь свою не совершил ни единого благодеяния. И не перестает бранить мать за те деньги, что она тратит на это. Она раньше состояла в Обществе матерей, в Филантропическом обществе: не знаю уж, в чем она только не участвовала; он заставлял её уйти отовсюду, пообещав намного уменьшить ей пансион, если она ещё раз решится на подобные глупости.
   С.-А. – Нет ничего более смешного и одновременно более опасного, Евгения, чем все эти ассоциации: это им, да ещё бесплатным школам и богадельням мы обязаны ужасным потрясениям, которые переживаем сейчас. Никогда не подавай милостыни, дорогая моя, умоляю тебя.
   Е. – Не бойся; отец уже давно потребовал от меня того же, и благотворительность привлекает меня достаточно мало, чтобы из-за нее нарушить его приказ… движения моего сердца и твои желания.
   Д. – Не станем же разглагольствовать о той мере чувствительности, что мы получили от природы: слишком распространять её – значит уничтожить совсем. Какое мне дело до несчастий других!! Неужто мне не хватает своих собственных, чтобы печалиться ещё и о чужих! Пусть очаг чувствительности возжигает одни лишь наслаждения! Будем чувствительными ко всему, что им благоприятствует, и абсолютно глухими ко всему остальному. Из такого состояния души проистекает некое подобие жестокости, которая не всегда так уж неприятна. Невозможно ведь вечно делать зло. Лишившись доставляемого им удовольствия, уравновесим по крайней мере ощущения небольшою пикантной злостью никогда не делать добра.
   Е. – Ах! Боже! Как воодушевляют меня ваши уроки! Мне кажется, теперь меня легче убить, чем заставить сделать какое-нибудь доброе дело!
   С.-А. – А что-нибудь плохое ты так не готова сделать?
   Е. – Молчи, соблазнительница; я отвечу на это лишь когда ты закончишь меня наставлять. Мне кажется, судя по всему, что вы мне говорите, Долмансе, на земле нет ничего более безразличного, чем совершать добро или зло; ведь только наши вкусы и темперамент достойны уважения?
   Д. – Ах! Не сомневайтесь, Евгения, эти слова – порок и добродетель – дают нам лишь исключительно частные представления. Нет ничего, что, каким бы необычным оно вам ни казалось, было бы поистине преступным; и нет ничего, что могло бы зваться добродетельным. Все зависит от наших нравов и климата, в котором мы проживаем; то, что здесь преступление, в каких-нибудь нескольких сотнях лье отсюда – уже добродетель, и добродетели другого полушария могут вполне соответственно быть преступлениями для нас. Нет единого безобразия, которое не было бы обожествлено, и ни единой добродетели, которая не была бы заклеймена. Из этих чисто географических различий рождается наше пренебрежение уважением или презрением людей, смешными или и легкомысленными чувствами, над которыми мы должны подняться, так, чтобы даже без всякого страха предпочесть их презрение, если только стоящие нам этого поступки дают нам хоть какое-то наслаждение.
   Е. – Однако, мне, кажется, должны существововать достаточно опасные, жестокие сами по себе поступки, которые всеми рассматриваются как преступные, и в качестве таковых наказываются во всех концах света?
   С.-А. – Таких поступков не существует, их нет, любовь моя, даже воровство, кровосмешение, убийство, или отцеубийство таковыми не являются.
   Е. – Как! Такие ужасы могут быть как-то оправданы?
   Д. – Мало того, они почтенны, увенчаны славою, рассматриваются как благо, в то время как в других местах – человечность, искренность, благотворительность, целомудрие – все наши добродетели, наконец, – рассматриваются как чудовищные пороки.
   Е. – Прошу вас, объясните мне все это; я требую краткого анализа каждого из этих преступлений, и прошу, чтоб вы начали объяснение с вашего мнения о распутстве девиц, а затем – о неверности жен.
   С.-А. – Ну что ж, слушай, Евгения. Не нужно и говорить, что едва покинув чрево матери, девица принуждена стать жертвою родительской воли, и оставаться таковой до последнего своего вздоха. Но в век, когда свободы и права мужчин так заботливо были умножены, юные девушки не могут более оставаться рабынями своих семей, поскольку власть этих семей над ними всегда была абсолютной химерой. Послушаем же мнение природы на столь интересную тему, и пусть законы животного мира, наиболее к природе приближенные, послужат нам в этом примером. Разве у животных отцовский долг простирается далее первых чисто физических отправлений?