В тот момент я был настолько поражен услышанным, что не смог проронить ни слова. Когда мы шли к главному зданию института, мне удалось шепотом спросить у Соланж Дюваль: «Зачем вы сочинили эту историю?» Она ответила: «Умоляю вас, Жан, повторите мой выдумку! К чему навлекать лишние неприятности на бедного Жака? Ведь он просто был не в себе!» Я не нашелся что ответить и подумал: в конечном счете Соланж права, потеря сарайчика с граблями — не такое уж несчастье, а из людей никто не пострадал. Я направился прямо в комнату Жака и с удивлением обнаружил, что он уже в постели и притворяется спящим. Вернувшись к себе, я отдался размышлению о происшествии, которое могло бы закончиться трагически. Видимо, Жак с гнусными намерениями затащил девушку в сарай, стоявший в безлюдном уголке парка. Мое неожиданное появление спутало его карты. В ярости он чуть не убил меня и сбросил лампу на землю, чтобы поджечь сарай. Учуяв запах дыма, он выскочил и запер нас с Соланж на ключ, чтобы мы сгорели заживо. Таким образом, ровно за десять лет до убийства, совершенного на борту «Де Грасса», Жак Вотье уже делал попытку уничтожить сразу двоих…

При этих словах раздался хриплый, нечеловеческий вопль, от которого у присутствующих кровь застыла в жилах. Подсудимый, выпрямившись во весь свой огромный рост, выбросил вверх руки и потряс пудовыми кулачищами, затем рухнул на свое место меж двумя стражами.

— Имеет ли подсудимый что-либо сказать? — обратился председатель суда к переводчику. Спустя несколько секунд тот ответил:

— Нет, господин председатель. Он ничего не говорит.

Председатель суда объявил перерыв в заседании.

Когда члены суда удалились, в зале вновь поднялся возбужденный гул. Мэтр Вуарен не скрывал своего удовлетворения. Виктор Дельо поспешно нацарапал несколько слов на клочке бумаги, затем, впервые за все время процесса, обратился к своей соседке:

— Милая Даниелла, сбегайте на почту и отправьте эту телеграмму в Нью-Йорк… Разберете мой корявый почерк? Тогда вперед! Как раз успеете вернуться к концу перерыва.

Выходя из зала, девушка оглянулась: старый адвокат забился в уголок на скамье защиты, которую она только что покинула, и, слегка запрокинув голову, полузакрыл глаза за стеклами очков: это была его излюбленная поза для раздумий…

Разлепив веки, Виктор Дельо заговорил с переводчиком:

— Дорогой директор, как бы вы ответили, если бы я заявил, что Жак Вотье не убивал Джона Белла?

— Боюсь, дорогой мэтр, вам трудненько будет заставить суд в это поверить… Только если вы предъявите ему настоящего убийцу…

— Попробую это сделать, — безмятежно ответил адвокат. — Все будет зависеть от ответа на коротенькую телеграмму, которую я попросил отправить в Нью-Йорк…


Телеграмму приняли без задержек, и девушка заняла свое место рядом с наставником в тот самый момент, когда к решетке подходил первый свидетель, представленный защитой: женщина лет пятидесяти с еще не утратившей стройности фигурой, одетая в строгий, но изысканный черный костюм.

— Мадам, суд просит вас призвать на помощь все ваше мужество и рассказать о своем сыне Жаке… — сказал председатель. — Вы не можете не понимать, что свидетельство матери имеет особо важное значение, тем более в данном случае, когда ваша дочь и ваш зять выступили с показаниями на стороне обвинения…

— Я знаю, господин председатель, — ответила Симона Вотье хриплым от волнения голосом.

— Суд слушает вас…

3

Свидетели защиты

— Господин председатель, мне пришлось собрать все свои силы, чтобы прийти на суд над моим маленьким Жаком… Прежде всего я должна признать, что мой сын, до крайности нервный и впечатлительный, по-видимому, вовсе не чувствовал себя счастливым первые десять лет своей жизни, которые провел под родительским кровом. Мое истерзанное материнское сердце чуяло, как он угнетен. А ведь мы с мужем делали все, чтобы хоть как-то скрасить существование нашего несчастного ребенка! Только после того, как все наши попытки воспитать его окончились неудачей, мы решили вверить его Институту Санака. Отъезд Жака привел нас в отчаяние, но меня утешала надежда, что господину Роделеку удастся вырвать мое последнее дитя из власти беспросветной ночи.

— Таким образом, вы полностью доверяли господину Роделеку?

— Поначалу — да… После года разлуки я приехала в Санак навестить сына. Свидание состоялось в приемной института. Господин Роделек с восхищением рассказывал о способностях моего сына. Как я была счастлива! И вот показался Жак… Он сильно преобразился: мало того, что вырос, раздался в плечах, но и держался прямо, с гордо поднятой головой… Я удивилась той легкости, с какой он направился в мою сторону, ни секунды не колеблясь и не пользуясь тросточкой, словно видел меня или слышал мой голос. Поступь его была почти как у нормального ребенка — спокойной и уверенной. Неужели этот подросток был тем самым беспомощным малышом, который еще год назад не мог сделать и шагу, не наткнувшись на какое-нибудь препятствие?

Обливаясь слезами, я прижала его к груди, но он вдруг начал вырываться из моих объятий. Он отвернулся от своей матери! Я чуть не лишилась рассудка. Господин Роделек поспешил мне на помощь: он взял руки Жака в свои и стал чертить на них знаки, повторяя для меня их смысл: «Послушай, Жак! Ведь тебя хочет обнять твоя мама, которую ты так долго ждал и о которой я тебе часто рассказывал…» Лицо моего сына оставалось непроницаемым. Потом он повернулся и выбежал из приемной. Я стояла, не в силах вымолвить ни слова, и господин Роделек сказал: «Не сердитесь на Жака, мадам! Он еще не совсем хорошо осознает свои действия… Он совершенно не знал вас, мадам, когда жил дома! Дайте мне возможность его переубедить… Когда вы в следующий раз окажете нам честь своим визитом, то увидите, что сын любит вас. Это очень чувствительная душа; для него первый непосредственный контакт со своей матерью, о которой я ему столько говорил и которую он ждал с волнением, смешанным с чуточкой боязни, явился настоящим потрясением… Дома он даже не подозревал о существовании такого понятия — „мама“… Теперь знает. Сейчас, наверное, плачет где-нибудь в уголке. После вашего отъезда я попытаюсь его утешить. Обещаю вам, что сегодня вечером он не заснет, пока не помолится за вас…»

Я поверила его словам и уехала, несколько приободрившись. Шли годы… Каждый год я регулярно навещала Жака, радуясь его успехам. Однако он встречал меня все так же холодно. После того, как Жак сдал второй экзамен на бакалавра — ему в то время было девятнадцать лет, — я спросила, хочет ли он вернуться жить в наш дом. Он наотрез отказался. Господин Роделек дал мне понять, что для Жака предпочтительнее остаться еще на некоторое время в Санаке, где он сможет полностью сосредоточиться на обдумывании романа, публикация которого может открыть перед ним блестящее будущее. Имела ли я право мешать карьере сына? Я уступила и на этот раз, с тревогой ожидая выхода книги в свет: три года спустя она была наконец напечатана.

— Что вы думаете об этом произведении, мадам? — спросил председатель суда.

— «Один в целом свете» — прекрасный роман. Я испытала большую гордость за сына при виде его имени на витринах книжных магазинов.

— Виделись ли вы, мадам, с вашим сыном после публикации его романа?

— Нет. К моей материнской гордости примешивалась обида на сына за то, что он даже не выслал мне экземпляр… Тем не менее я отправила ему письмо с поздравлениями: он не ответил. Тогда я решила еще раз съездить в Санак. В поездке меня сопровождал знакомый журналист, который хотел взять у Жака интервью. В тот раз я испытала самое большое унижение, какое только может выпасть на долю матери: Жак отказался увидеться со мной, но согласился принять журналиста! Я была вне себя… Господин Роделек вышел в приемную и объявил о решении сына в выражениях, которые не оставляли мне никакой надежды. Не утруждая себя выбором слов, он заявил, что было бы весьма желательно, чтобы мы с Жаком, во избежание тягостных и бесполезных сцен, более не вступали в непосредственный контакт. Добавил, что мой сын уже достиг совершеннолетия, завоевал известность и скоро встанет на ноги. Ему, Ивону Роделеку, удалось найти Жаку верную спутницу жизни в лице Соланж Дюваль, которая будет служить моему сыну гораздо более надежной опорой, нежели его семья. Напоследок он сказал, что его роль наставника окончена и он рассчитывает исчезнуть из жизни Жака, как только тот женится.

— Что вы ответили господину Роделеку по поводу женитьбы вашего сына?

— Чтобы на мое согласие он не рассчитывал. К несчастью, мое мнение не играло особой роли: Жак уже достиг совершеннолетия. Я вернулась в Париж и лишь полгода спустя получила от господина Роделека уведомление о том, что брачная церемония назначена на следующую неделю! Мой сын даже не удосужился сам написать о своем решении…

За все пять лет, что прошли после свадьбы, я так ни разу и не получила весточки ни от сына, ни от невестки, ни даже от господина Роделека! Лишь по чистой случайности я узнала об отъезде молодых в Соединенные Штаты. Мое материнское сердце жестоко страдало от того, что они уехали, не попрощавшись, но я подумала, что господин Роделек, возможно, прав и мой бедный мальчик нашел счастье. Я уже начала свыкаться с этой мыслью, как вдруг будто обухом по голове: читаю в газете, что мой сын обвиняется в убийстве! Узнав, когда прибывает «Де Грасс», я нашла в себе силы поехать в Гавр, но там мне не разрешили поговорить с сыном… Он прошел в нескольких метрах от меня, сквозь толпу застывших в ужасе пассажиров, не подозревая, что мать его — здесь, на пристани, готовая изо всех своих слабых сил помочь ему во вновь обрушившемся на него отчаянии…

Голос Симоны Вотье прервался: перед судом была теперь лишь несчастная мать — вся в слезах, она судорожно ухватилась за барьер, чтобы не упасть. Виктор Дельо подошел ее поддержать.

— Если хотите, мэтр, — сочувственно произнес председатель суда, — мы можем на некоторое время прервать заслушивание свидетеля.

Но тут Симона Вотье выпрямилась и выкрикнула, глотая слезы:

— Нет! Я не уйду! Я скажу все! Я пришла сюда затем, чтобы защитить моего сына от всех, кто его обвиняет… от всех тех, кто причинил ему зло и кто является истинным виновником… Он не убивал! Это невозможно! Он невиновен! Мать не может ошибиться… Даже если в детстве он и был немножко грубым, это еще не причина, чтобы стать убийцей! Я знаю, здесь все ополчились против него, потому что судят по внешним признакам, но это ничего не доказывает! Умоляю вас, господа судьи, оставьте его! Освободите его! Отдайте мне! Я увезу его… буду охранять, клянусь вам! Наконец-то он будет только мой… Никто никогда не услышит о нем…

— Поверьте, мадам, суд понимает ваши чувства, — сказал председатель Легри, — но попытайтесь найти в себе силы ответить на последний вопрос: удалось ли вам увидеть сына, пока он находился в заключении? И поведал ли он вам что-нибудь важное?

— Нет, я не виделась с ним: Жак не пожелал этого… Бедный мальчик! Он так и не понял, что я желаю ему только добра…

Последние ее слова потонули в горестном вздохе. Симона Вотье повернулась к скамье подсудимых, где переводчик продолжал дословно воспроизводить на неподвижных руках подсудимого, лежащих на ограждении, все сказанное его матерью.

— Умоляю вас, господин переводчик, — сказала она, — скажите ему… Мать умоляет его защищаться, ради нее, ради чести нашей фамилии, ради памяти отца… Мать прощает ему безразличие, что он выказывал по отношению к ней с самого раннего детства… Умоляю тебя, Жак, сын мой, подай знак, все равно какой! Просто протяни ко мне руки…

— Отвечает ли подсудимый? — спросил председатель суда у переводчика.

— Нет, господин председатель.

— Суд благодарит вас, мадам…

Судебные исполнители буквально унесли Симону Вотье, провожаемую взглядами публики.

Даниелла разглядывала подсудимого, не в силах оторвать от него глаз, будто завороженная этим чудищем с ничего не выражающим взглядом. Она спрашивала себя, мог ли Вотье, хоть в краткий миг своего существования, проявить человечность и показаться кому-либо симпатичным. И в самом деле, девушке было нелегко разобраться в переплетении противоречивых чувств, которые внушал ей подсудимый.


Внешность нового свидетеля была весьма необычной. Высокого роста, сутуловатый, он был закутан в сутану, полы которой, расходясь книзу, открывали взору концы штанин и огромные черные башмаки с окованными железом квадратными носами. Единственным светлым пятном на этом черном одеянии были голубые брыжи. Венчик седых волос обрамлял румяное, в красных прожилках лицо, на котором выделялась пара глаз стального цвета. Весь его облик дышал доброжелательностью и застенчивостью, и с первого взгляда можно было понять: этот старец принадлежит к разряду тех прекраснодушных существ, что склонны с самого детства видеть вокруг себя только хорошие стороны людей и явлений и закрывать глаза на их изнанку. Неловкий, с принужденным видом стоял он подле решетки и, не зная, куда девать свои большие крестьянские руки, вертел в них черную фетровую треуголку:

— Ивон Роделек, родился третьего октября 1875 года в Кимпере, директор Института святого Иосифа в Санаке.

— Господин Роделек, расскажите суду о своем воспитаннике Жаке Вотье.

— Семнадцать лет тому назад я приехал за ним в Париж, чтобы увезти в Санак. Жака я нашел в его комнате, окна которой выходили во внутренний дворик. Когда я вошел туда, он сидел за столом: единственным проявлением жизни были лихорадочные движения рук — они беспрестанно поворачивали лежавшую на столе тряпичную куклу. Пальцы пробегали по очертаниям игрушки с жадностью, которую, казалось, никогда не удастся насытить… Прямо перед ним сидела девочка чуть старше его, малышка Соланж, и ее выразительный взгляд был прикован к замкнутому лицу Жака, будто стремясь вырвать у него тайну. С первой же встречи мне показалось, что все нежные словечки, которыми Жака когда-либо награждали, сходили только с дрожащих губ Соланж. Его же губы оставались безжизненными. Это придавало ему облик звереныша. Комната была небольшой, но очень чистенькой: я понял, что Соланж заботливо поддерживает в ней порядок. Несчастный мальчуган также имел опрятный вид: на его школьном костюмчике не было ни пятнышка. Лицо и руки его были чисто вымыты.

Я сел за стол между двумя детьми, чтобы поближе рассмотреть малыша… Вначале я попытался раздвинуть его сомкнутые веки, однако при прикосновении моих рук он вздрогнул и резко отстранился, издав ворчание. Но я не отставал, и его недовольство перешло в необузданный гнев: он вцепился руками в крышку стола, затопал ногами, его сотрясала нервная дрожь… Девочка пришла мне на помощь, приложив свои маленькие пухлые ручки к лицу Жака и принявшись его гладить. Это прикосновение возымело самое благотворное действие на ее товарища: он моментально успокоился… По всему было видно, что она очень любит Жака. Я спросил у девочки: «Он тебя любит?» «Не знаю, — с грустью ответила она; — Он же не может сказать мне об этом». Тогда я объяснил Соланж, что настанет день, когда ее друг сумеет выразить свои мысли и чувства, и добавил: «Тебе приятно будет услышать, как Жак говорит, что ты его лучшая подруга?» «Зачем вы говорите о том, чего не может быть? — с грустью ответила девочка. — Что верно, то верно: он относится ко мне лучше, чем ко всем другим. Он не любит, чтобы кто-нибудь другой гладил его по лицу». «Даже его мама?» «Даже она», — понурясь, ответила Соланж. Испугавшись, что проговорилась, она недоверчиво спросила:

— А вы кто, месье?

— Я? Просто отец большой семьи. У меня триста детей!

— И вы их всех любите?

— Ну да!

Маленькая Соланж, видимо решив, что мне можно довериться, принялась объяснять, как она сумела научить Жака уйме всяких вещей и как им удается очень хорошо понимать друг друга.

— Они все считают Жака чокнутым. Это неправда! Я-то знаю, что он очень сообразительный!

— Как тебе удалось это узнать?

— Мне помогла Фланелька…

— Кто такая Фланелька? — удивленно спросил я.

— Моя кукла. У него не было никаких игрушек, вообще ничего, чем он мог бы заняться…

— Значит, ты больше не играешь со своей куклой?

— Мне больше нравится играть с Жаком. Это важнее: ведь больше никто не хочет с ним играть… Я даю ему куклу, а потом время от времени забираю ее назад… Он очень привязан к Фланельке: когда хочет с ней поиграть, просит у меня. Для этого я придумала такой знак: он нажимает указательным пальцем мне на ладонь правой руки. Это означает: «Дай куклу», — и я даю. Когда я хочу, чтобы он вернул куклу, подаю ему точно такой же знак.

— Как тебе пришла в голову мысль общаться знаками?

— Однажды утром я в первый раз дала ему Фланельку, а перед обедом забрала. Он разозлился, бросился на пол и стал рычать. Пришлось куклу вернуть. Некоторое время он подержал ее в руках, и я снова забрала, но при этом подала такой знак. Он снова рассвирепел, но я вернула Фланельку только после того, как он догадался подать мне такой же знак.

— Чему ты еще его научила?

— Просить любимые кушанья… Моя мама готовит их тайком от его родителей: они не любят, когда его балуют.

— А кто твоя мама?

— Служанка у госпожи Вотье.

— Знаешь, малышка, ты была бы для меня очень ценной помощницей в Санаке!

— Так вы живете не в Париже?

— Нет. И я приехал за Жаком, чтобы увезти его туда.

— Вы что, забираете Жака? — спросила она, приходя в отчаяние.

— Ты увидишь его через некоторое время. Пойми, Жак не может всю жизнь оставаться в таком состоянии! Хорошо, конечно, что ты научила его многим полезным вещам, и все же этого недостаточно: ему надо получить образование, чтобы стать настоящим человеком, как все.

— О, за Жака я не беспокоюсь; он такой умный!

Глаза Соланж наполнились слезами.

— Но вы увезете Жака ненадолго, правда?

— Все зависит от того, как пойдет обучение… Но ты сможешь иногда навещать его в Санаке. Обещаю: он обязательно будет тебя вспоминать.

В то время я и вообразить не мог, что познакомился с той, которая впоследствии будет носить имя моего нового ученика!

Ивон Роделек умолк.

— Как прошла первая поездка с новым учеником? — спросил председатель суда.

— Не так плохо, как я предполагал. Мать разрешила Соланж проводить нас до вокзала, и девочке пришла в голову хорошая идея принести Фланельку. Жак нянчил и ласкал куклу на протяжении всей поездки. В тот же вечер мы приехали в Санак, где я распорядился приготовить для малыша комнату, смежную с моей: о том, чтобы сразу поместить его в дортуар глухонемых или слепых, не могло быть и речи.

— Были ли в числе ваших трехсот воспитанников, — спросил председатель суда, — другие слепоглухонемые от рождения, когда Жак Вотье появился в вашем институте?

— Нет. Его предшественник, восемнадцатый по счету подобный ученик, которому я дал образование, покинул нас шестью месяцами раньше: мне удалось устроить его в мастерскую подручным столяра. К тому же, чтобы Жак учился успешнее, он должен был быть у нас единственным слепоглухонемым. Как и в предыдущих восемнадцати случаях — а они дали мне богатую практику, — я решил лично заняться Жаком.

— На мой взгляд, — заявил прокурор Бертье, — свидетелю следует описать суду этапы обучения, которое превратило бессловесное, влачившее животное существование существо, каким был Жак Вотье в свои десять лет, в нормального человека, в полной мере наделенного разумом. Тогда у господ присяжных исчезнут последние сомнения в полноценности личности, скрывающейся под весьма обманчивой внешностью подсудимого.

— Суд разделяет мнение господина прокурора. Мы слушаем вас, господин Роделек…

— Ту первую ночь пребывания Жака под крышей нашего института я провел в молитвах и размышлениях, готовясь к тому нелегкому сражению, что мне предстояло начать.

Пробуждение поутру было у мальчика совершенно нормальным. Первые трудности начались с утреннего туалета, к которому я принудил Жака буквально силой: он прекрасно сознавал, что его намыливают, умывают, расчесывают вовсе не те руки, к которым он привык. В ярости он не раз опрокидывал тазик для умывания и бросался наземь. После каждого из таких припадков я помогал ему подняться и вновь наполнял тазик водой, стараясь не выказывать признаков нетерпения: началась подспудная, но ожесточенная борьба между его и моей волей, каждая из которых стремилась заполнить собой малейшую брешь в рядах противника. Борьба, которая неминуемо должна была закончиться чьей-то победой. Насколько трудным был этот первый туалет, настолько же легким предстояло стать завтрашнему и уж совсем привычным — послезавтрашнему. В обучении Жака все должно было сводиться к методичному повторению мельчайших актов повседневной жизни. И каждое из подобных сражений помогало мне открывать все новые черточки в характере моего необычного ученика. Конечно, вначале это были лишь самые неясные признаки: то хриплый вскрик, то гримаса, а чаще всего сумбурный жест получеловека-полузвереныша, однако опыт обращения с предыдущими воспитанниками позволял мне извлекать пользу даже из таких, казалось бы, незначительных деталей.

Так, например, этот опыт подсказал мне идею подержать несколько секунд руку Жака под струёй холодной воды, которая била в тазик из крана и оказывала чувствительное давление на маленькую зябнувшую ладошку. Я повторил этот эксперимент раз десять, удерживая под струёй напрягавшуюся руку и воспроизводя на ладони другой руки определенный символ. Тогда из-под постоянно опущенных век брызнули слезы — первые увиденные мной на этих, казалось, навсегда потухших глазах… До чего же я был рад этим слезам!… Разве не были они самым ярким проявлением жизни, которая уже искала способ выразить себя? Жак успокоился, смирился с неприятным ощущением холодной жидкости. Я отвел его руку и прижал ее к своей щеке: благодаря контрасту ребенок открыл для себя благотворное воздействие тепла. Так в мозгу его начинали укореняться понятия холода и тепла.

Рука его, по-прежнему увлекаемая мной, ощупывала теперь края тазика, а я тем временем запечатлевал на его вялой, — но готовой к восприятию ладони другой характерный символ, весьма отличный от предыдущего… Внезапно мой ученик побледнел, затем покраснел и, наконец, застыл в безмерном возбуждении. Окутывавший его непроницаемый туман стал разлетаться в клочья: он постиг! В глубине неизвестности вдруг забрезжил огонек, осветивший его дремлющее сознание и прояснивший ему, что каждый из двух знаков, запечатленных на его правой ладони, соответствует одному из предметов, которые он только что осязал: холодной жидкости и металлу тазика. Он разом усвоил пару таких важных понятий, как содержимое и вместилище. Он также начал смутно осознавать, что отныне сможет просить, получать, слушать и понимать посредством обмена характерными символами с Неизвестным, каковым я пока еще являлся для него и который постоянно находился с ним в контакте… Наконец-то он вырвался из ограниченного мирка, созданного заботами Соланж и сводившегося к нескольким любимым кушаньям и тряпичной кукле.

В пароксизме радости Жак принялся ощупывать все, что находилось в комнате: столик, на котором стоял таз, тарелки, частью мокрые, частью сухие, мыло, скользившее в его руках, губку, которую он лихорадочно сжимал, чтобы из нее потекла холодная влага… Инстинктивным движением он подносил каждый предмет к лицу, чтобы почуять, вдохнуть, втянуть в себя свойственный тому запах… Он поочередно попробовал на зуб губку и кусок мыла, от которого скорчил гримасу: мыло оказалось не столь уж приятным на вкус! Я предоставил ему возможность делать все, что заблагорассудится, на протяжении долгих минут, что возмещали ему десять лет, прошедшие в потемках. Я был свидетелем чуда: три чувства, которым предстояло послужить Жаку орудиями для получения законченного образования, начали взаимно дополнять друг друга, помогая мозгу в постижении окружающего. Обоняние и вкус поочередно пришли на помощь осязанию. Все это произошло самым естественным образом: достаточно было понаблюдать за движениями ребенка — то беспорядочными, то осмысленными, — чтобы убедиться: каждый предмет в комнате уже ощупан дрожащими от возбуждения пальцами, обнюхан трепещущими ноздрями и попробован алчущими познания губами.