При достаточной ловкости и рвении с вашей стороны этих указаний вам было бы вполне достаточно. Но чтобы возместить недостаток того и другого, посылаю вам деньги. Прилагаемая записка даст вам право, как вы увидите, получить у моего поверенного двадцать пять луидоров, ибо я не сомневаюсь, что у вас нет ни гроша. Из этой суммы вы употребите, сколько будет нужно, на то, чтобы склонить Жюли вступить со мной в переписку. Остальное — на попойки со слугами. Постарайтесь, елико возможно, чтобы они происходили у швейцара — тогда ему приятно будет видеть вас в этом доме. Но не забывайте, что стремлюсь я оплачивать не удовольствия ваши, а услуги.
   Приучите Жюли все подмечать и обо всем сообщать, даже о том, что покажется ей пустяками. Лучше пусть она напишет десять бесполезных фраз, чем опустит одну существенную: зачастую то, что кажется безразличным, на самом деле совсем не таково. Если бы случилось что-либо, на ваш взгляд стоящее внимания, необходимо, чтобы я был немедленно предупрежден; поэтому, как только вы получите это письмо, пошлите Филиппа на наемной лошади в *** [50]. Пусть он поселится там до новых распоряжений: это будет у нас подстава на случай нужды. Для текущей переписки достаточно будет почты.
   Смотрите не потеряйте этого письма. Перечитывайте его ежедневно как для того, чтобы убедиться, что вы ничего не забыли, так и для того, чтобы удостовериться, что оно при вас. Словом, делайте все, что должен делать человек, которому оказана честь моего доверия. Вы знаете, что, если я буду доволен вами, вы будете довольны мною.
   Из замка ***, 3 октября 17...

Письмо 102

От президентши де Турвель к госпоже де Розмонд
   Вы будете очень удивлены, сударыня, узнав, что я покинула вас столь внезапно. Поступок этот покажется вам крайне странным, но как возрастет ваше изумление, когда вы узнаете его причину. Может быть, вы найдете, что, поверяя ее вам, я недостаточно уважаю необходимый в вашем возрасте покой и даже пренебрегаю благоговейной почтительностью, на которую у вас столько неоспоримых прав? Ах, сударыня, простите, но сердцу моему очень тяжело, оно должно излить свою муку на груди друга, и нежного, и в то же время благоразумного. Кого же было избрать ему, как не вас? Смотрите на меня, как на свою дочь. Отнеситесь ко мне с материнской добротой, молю вас о ней. Быть может, у меня есть и некоторое право на нее из-за моей любви к вам.
   Где то время, когда, всецело отдавшись этому похвальному чувству, я не ведала тех, которые, внося в душу пагубное смятение, овладевшее мною сейчас, лишают меня сил бороться и в то же время предписывают борьбу как долг? Ах, эта роковая поездка погубила меня!
   Словом, что мне сказать вам? Я люблю, да, люблю безумно. Увы! За это слово, которое я пишу впервые, слово, которого у меня так часто и тщетно добивались, за сладость хоть один раз сказать его тому, кто его внушил, я готова была бы заплатить жизнью, а между тем беспрестанно должна в нем ему отказывать. Он опять усомнится в моих чувствах, сочтет, что у него есть основания пенять на меня. Как я несчастна! Почему он, царящий в моем сердце, не может читать в нем? Да, я меньше страдала бы, если бы он знал, как я страдаю. Но даже вы, которой я говорю об этом, можете составить себе лишь слабое представление о моих муках.
   Через несколько минут я покину его и этим причиню ему горе. Он будет еще думать, что находится подле меня, а я буду уже далеко: в час, когда я обычно виделась с ним каждый день, я буду в тех местах, где он никогда не был и куда я не должна его допускать. Все приготовления уже закончены: всё здесь, у меня на глазах; я не могу остановить взгляда ни на чем, что не предвещало бы этого жестокого отъезда. Все готово, кроме самой меня!.. И чем больше сердце мое противится ему, тем очевиднее доказывает оно мне необходимость подчиниться.
   Я, разумеется, подчинюсь. Лучше умереть, чем жить во грехе. Я чувствую, что и без того достаточно грешна. Я сохранила лишь свое целомудрие, добродетели больше нет. Признаться ли вам: тем, что у меня еще осталось, я обязана ему. Опьяненная радостью видеть его, слышать, сладостным ощущением близости, еще большим счастьем сделать его счастливым, я уже не имела ни власти, ни силы над собой. Едва хватило сил для борьбы, но их было недостаточно, чтобы устоять. Я трепетала перед опасностью и не могла от нее бежать. Так вот, он увидел, как я страдаю, и сжалился надо мной. Как же мне не любить его? Я обязана ему больше, чем жизнью.
   Ах, неужто думаете вы, что я когда-нибудь согласилась бы удалиться от него, если бы, оставаясь с ним, опасалась только за жизнь? Что мне она без него, я была бы безмерно счастлива пожертвовать ею. Я обречена быть вечным источником мук его, беспрерывно защищаться от него, от себя самой, отдавать все свои силы на то, чтобы доставлять ему страдания, когда я хотела бы посвятить их только его счастью, — разве жить так, это не значит без конца умирать? И, однако, такой будет отныне моя участь. Тем не менее я перенесу ее, у меня хватит на это мужества. О вы, которую я избрала своей матерью, примите от меня эту клятву. Примите также клятву в том, что я никогда не скрою от вас ни единого своего поступка. Примите ее, заклинаю вас об этом, как о помощи, в которой нуждаюсь; дав обещание все нам говорить, я привыкну считать, что вы всегда со мной. Ваша добродетель заменит мою. Никогда, разумеется, не соглашусь я на то, чтобы краснеть перед вами. И, сдерживаемая этой мощной уздой, я буду любить в вас снисходительного друга, наперсницу моей слабости и в то же время чтить ангела-хранителя, спасающего меня от позора.
   Достаточно стыда и в том, что мне приходится обращаться к вам с этой просьбой. Роковое следствие самонадеянности! Почему не остереглась я этой склонности раньше, едва почувствовала, что она возникает? Почему льстила себя мыслью, что могу по воле своей обуздать ее или одолеть? Безумная! Как мало я знала любовь! Ах, если бы я боролась с нею более рьяно, может быть, она не завладела бы мною с такой силой. Может быть, тогда и отъезд мой не оказался бы необходимым. Или даже, если бы я все-таки приняла это горестное решение, мне можно было бы не порывать окончательно этой связи — достаточно было бы реже встречаться. Но все сразу потерять! И навсегда! О друг мой!.. Но что это я? Даже в письме к вам я еще блуждаю во власти этих преступных желаний! Ах, уехать, уехать, и пусть, по крайней мере, этот невольный грех искуплен будет принесенными мною жертвами.
   Прощайте, уважаемый друг мой. Любите меня, как свою дочь, возьмите меня в дочери и будьте уверены, что, несмотря на мою слабость, я предпочла бы умереть, чем оказаться недостойной вашего выбора.
   Из замка ***, 3 октября 17.., час пополуночи.

Письмо 103

От госпожи де Розмонд к президентше де Турвель
   Меня больше огорчил ваш отъезд, красавица вы моя милая, чем удивила его причина. Долгого жизненного опыта и участия к вам, которое вы мне внушили, достаточно было, чтобы я поняла, что творится в вашем сердце. И если все досказывать до конца, то письмо ваше не сообщило мне ничего или почти ничего нового. Если бы я узнала обо всем только из него, мне бы не было известно, кто вами любим. Ибо, говоря мне все время о нем, вы ни одного раза не написали его имени. Но я в этом не нуждалась. Я хорошо знаю, кто он. Отметила я это лишь потому, что язык любви всегда таков. Я вижу, что и теперь влюбленные говорят так же.
   Я отнюдь не думала, что мне когда-либо придется возвращаться к воспоминаниям, столь далеким от меня и столь не свойственным моим летам. Однако со вчерашнего дня я часто погружалась в эти воспоминания, так как очень хотела найти в них что-либо для вас поучительное. Но что я могу сделать? Лишь восхищаться вами и жалеть вас. Я одобряю принятое вами мудрое решение. Но оно же и пугает меня, ибо из него я делаю вывод, что вы сочли его необходимым. А если уж дело зашло так далеко, очень трудно находиться все время вдали от того, к кому нас беспрерывно влечет сердце.
   И все-таки не отчаивайтесь. Для вашей благородной души не может быть ничего невозможного. И если когда-либо вас постигнет несчастье пасть в борьбе (от чего упаси вас бог!), поверьте мне, красавица моя, пусть у вас остается все же утешение, что боролись вы изо всех сил. И к тому же, разве милость господа нашего по святой его воле не совершает того, что недоступно человеческой мудрости? Может быть, уже завтра он окажет вам свою помощь. И ваша добродетель, испытанная в этих тяжких битвах, выйдет из них еще более чистой и сияющей. Надейтесь на то, что силы, которых вам сейчас не хватает, вы обретете завтра. И рассчитывайте на это не для того, чтобы только на них положиться, а для того, чтобы мужественно их использовать.
   Пусть провидение позаботится о вас и окажет вам помощь, перед лицом опасности, от которой я не могу вас уберечь! Я же берусь поддерживать вас и утешать в меру своих возможностей. Я не облегчу ваших горестей, но разделю их. Ради этого я охотно буду выслушивать ваши признания. Я понимаю, что ваше сердце испытывает потребность излиться. Мое же вам открыто: годы не настолько оледенили его, чтобы оно оказалось недоступно дружбе. Оно всегда готово будет принять ваши признания. Это небольшое утешение в ваших страданиях, но, по крайней мере, плакать вы будете не одна. И когда злосчастная эта любовь, забрав над вами слишком большую власть, заставит вас говорить о ней, лучше, чтобы разговор был со мною, а не с ним. Вот я и заговорила, как вы. Кажется даже — мы с вами вместе не решимся назвать его по имени. Впрочем, мы же отлично понимаем друг друга.
   Не знаю, правильно ли я поступаю, рассказывая вам, что он, по-видимому, был глубоко взволнован вашим отъездом. Может быть, благоразумнее было бы умолчать об этом, но я не люблю благоразумия, причиняющего боль друзьям. Однако я вынуждена больше об этом не говорить. Зрение у меня слабое, рука дрожит, и я не в состоянии писать длинных писем, когда я должна делать это без посторонней помощи.
   Прощайте же, красавица моя, прощайте, любимое мое дитя. Да, я охотно удочерю вас: вы обладаете всем, что нужно материнской гордости и радости.
   Из замка ***, 3 октября 17...

Письмо 104

От маркизы де Мертей к госпоже де Воланж
   Поистине, дорогой и добрый друг мой, с большим трудом поборола я чувство гордости, читая ваше письмо. Как! Вы удостаиваете меня полного своего доверия настолько, что даже спрашиваете у меня совета? Ах, я бесконечно счастлива, если заслужила с вашей стороны столь благосклонное мнение, если не обязана им только дружескому предубеждению в мою пользу. Впрочем, какова бы ни была причина, оно в равной степени драгоценно моему сердцу. И если я удостоилась его, это в глазах моих будет лишним побуждением еще больше стараться быть его достойной. Поэтому я (без всяких притязаний давать вам совет) свободно выскажу все, что думаю. Я не очень доверяю себе, так как мое мнение расходится с вашим. Но когда я изложу вам свои доводы, вы их рассмотрите, и, если не одобрите, я заранее подписываюсь под вашим решением. Во всяком случае, у меня хватит разумения не считать себя разумнее вас.
   Если же, однако, — и притом лишь в данном случае — мое мнение вы предпочтете своему, причину мы, по-видимому, найдем в иллюзиях материнской любви. Чувство это — похвальное, и поэтому его не может не быть у вас. Как, действительно, сказывается оно в решении, которое вы намереваетесь принять? Таким образом, если вам порою и случается заблуждаться, то лишь в выборе добродетелей.
   Предусмотрительность — на мой взгляд, та из них, которую следует предпочитать, когда решаешь судьбу ближнего, и в особенности — когда скрепляешь ее такими неразрывными и священными узами, как узы брака. Именно тогда мать, в равной мере мудрая и любящая, должна, как вы прекрасно выразились, «помочь дочери своим жизненным опытом». Но, спрошу я вас, что она должна сделать для достижения этой цели, если не установить ради нее различие между тем, что больше по сердцу, и тем, что должно?
   Разве мы не роняем материнский авторитет, разве мы не уничтожаем его, если подчиняем легкомысленной склонности, кажущуюся мощь которой испытывают лишь те, кто ее опасается, но которая исчезает, как только решаешь не придавать ей значения? Что до меня, то, признаюсь, я никогда не верила в эти непреодолимые, страстные увлечения, в которых мы, словно сговорившись, готовы, по-видимому, находить оправдание своему неблаговидному поведению. Не понимаю, каким образом склонность, внезапно возникающая и столь же внезапно исчезающая, может значить больше, чем непоколебимые правила целомудрия, честности и скромности. И так же точно непонятно мне, почему женщина, поправшая их, может быть оправдана своей так называемой страстью с большим правом, чем вор — страстью к деньгам, а убийца — жаждой мести.
   Кто может сказать, что ему никогда не приходилось бороться? Но я всегда старалась убедить себя, что для того, чтобы устоять, достаточно захотеть этого, и до сих пор, по крайней мере, опыт мой всегда подтверждал это убеждение. Чего стоила бы добродетель без налагаемых ею обязанностей? Служение ей — в приносимых нами жертвах, а награду мы обретаем в своем сердце. Истины эти могут отрицаться лишь теми, кому выгодно их обесценить и кто, будучи уже развращен, рассчитывает хоть ненадолго обмануть других, пытаясь дурными доводами оправдать свое дурное поведение.
   Но можно ли опасаться этого со стороны простого и робкого ребенка, со стороны ребенка, рожденного вами и воспитанного в чистоте и скромности, что должно было лишь укрепить его благие природные качества? А ведь именно из-за таких опасений, которые я осмелилась бы назвать унизительными для вашей дочери, хотите вы отказаться от выгодного, замужества, которое уготовано ей вашим благоразумием. Мне очень нравится Дансени, а с господином де Жеркуром я, как вы знаете, с довольно давних пор редко встречаюсь. Но дружеское чувство к одному и безразличие к другому не мешают мне понимать, как велика разница между двумя этими партиями.
   Согласна, что по рождению они равны. Но один без состояния, а другой настолько богат, что даже и без родовитости достиг бы чего угодно. Готова признать, что счастье — не в деньгах, но следует согласиться и с тем, что они весьма ему способствуют. Мадемуазель де Воланж, как вы говорите, достаточно богата для двоих. Однако шестидесяти тысяч ливров дохода, которые у нее будут, не так уж много, когда носишь имя Дансени и надо в соответствии с этим поставить и содержать дом. Мы живем не во времена госпожи де Севинье. [51] Роскошь поглощает все: ее порицают, но приходится за нею тянуться, и в конце концов излишества лишают необходимого.
   Что касается личных качеств, которым вы с полным основанием придаете большое значение, то с этой стороны господин де Жеркур несомненно безупречен, и он уже это доказал. Я хочу верить и верю, что Дансени ему ни в чем не уступает, но имеем ли мы тому доказательства? Правда, до сих пор он как будто бы свободен был от свойственных его возрасту недостатков и вопреки духу нашего времени стремился вращаться в хорошем обществе, что является благоприятным для него предзнаменованием. Но кто знает — не обязан ли он этим скромным поведением лишь ограниченности своих средств? Даже если не боишься прослыть игроком или распутником, для игры и для распутства нужны деньги, и можно любить пороки, даже остерегаясь их крайностей. Словом, он не первый и не последний из тех, кто вращается в приличном обществе лишь потому, что не имеет возможности жить по-другому.
   Я не говорю (упаси боже!), что так о нем думаю. Но здесь есть известный риск, и как вы стали бы упрекать себя, если бы все сложилось неудачно! Что ответили бы вы дочери, если бы она сказала вам: «Матушка, я была молода, неопытна, поддалась даже простительному в моем возрасте заблуждению. Но небо, предвидя мою слабость, даровало мне в помощницы и хранительницы мудрую мать. Почему же, позабыв свою предусмотрительность, согласились вы на то, что сделало меня несчастной? Разве мне подобало самой выбирать себе супруга, когда я понятия не имела о том, что такое брачная жизнь? Даже если я и хотела этого, разве вы не должны были воспрепятствовать? Но у меня и не было никогда этого безумного желания. Твердо решив повиноваться вам, я почтительно и безропотно ждала вашего выбора. Я никогда не отступала от должной покорности вам и, однако, переношу теперь страдания, выпадающие на долю непокорных детей. Ах, меня погубила ваша слабость...» Может быть, уважение к вам заглушило бы ее жалобы, но материнская любовь догадается о них, как бы дочь ни скрывала своих слез. Они все равно попадут в ваше сердце. Где тогда станете вы искать утешение? Не в безрассудной ли любви, против которой должны были вооружить ее и которой, напротив, допустили ее соблазниться?
   Не знаю, друг мой, не слишком ли во мне сильно предубеждение против этой самой страсти, но я считаю ее опасной даже в браке. Не то чтобы я не одобряла достойного и нежного чувства, которое украшает брачные узы и облегчает налагаемые ими обязанности, но не ему подобает скреплять их: не этому преходящему наваждению решать при выборе, определяющем всю нашу жизнь. И действительно, для того чтобы выбирать, надо сравнивать, а как это возможно, если мы увлечены одним лишь предметом, если и его-то нельзя по-настоящему узнать, находясь в состоянии опьянения и ослепления?
   Поверьте мне, я не раз встречала женщин, зараженных этим пагубным недугом, и некоторые из них делали мне немало признаний. Послушать их, так нет ни одною возлюбленного, который не являлся бы образцом совершенства. Но совершенства эти существуют только в их воображении. Их взбудораженные головы только и грезят, что о прелестях и добродетелях: они наслаждаются, украшая ими своих избранников. Это — облачение божества, надетое часто на отвратительных идолов. Но каким бы он ни был, раз уж они облачили его таким образом, то, одураченные творением своих же рук, падают пред ним ниц и поклоняются. Или дочь ваша не любит Дансени, или испытывает тот же обман чувств; они оба подпали ему, если их чувство взаимно. Итак, ваше основание для того, чтобы соединить их навеки, сводится к уверенности, что они друг друга не знают и знать не могут. Но, скажете мне вы, разве ваша дочь и господин де Жеркур лучше знают друг друга? Нет, конечно, но тут нет хотя бы самообмана, они просто совсем друг друга не знают. Что в таком случае происходит между супругами, которые, как я полагаю, люди порядочные? То, что каждый из них изучает другого, наблюдает за самим собой и сравнивает, старается выяснить и вскоре соображает, какими из своих вкусов и желаний ему надо пожертвовать, чтобы совместная жизнь была спокойна. Эти небольшие жертвы отнюдь не тягостны, ибо приносятся взаимно и были заранее предусмотрены. Вскоре они порождают взаимную доброжелательность, а привычка, укрепляющая те склонности, которых она не разрушает, постепенно приводит мужа и жену к той сладостной дружбе, к тому нежному доверию, которые в сочетании с уважением и составляют, по-моему, подлинное и прочное супружеское счастье.
   Увлечения любви, может быть, и более сладостны. Но кому не известно, что они зато менее устойчивы, и каких только опасностей не таит мгновение, которое их разрушает. Именно тогда малейшие недостатки представляются убийственными, непереносимыми из-за полной своей противоположности покорившему нас образу совершенства. Каждый из супругов, однако, думает, что изменился лишь другой, сам же он, как и раньше, стоит того, во что был оценен минутным заблуждением. Он уже не ощущает былого очарования, но удивляется тому, что сам его не порождает. Это унижает его, оскорбленное тщеславие ожесточает души, усиливает взаимные обиды, вызывает раздражение, а затем и ненависть, и в конце концов за мимолетные наслаждения приходится платить годами несчастья.
   Вот, дорогой друг, мой образ мыслей по поводу того, что нас занимает. Я не защищаю его, а лишь излагаю. Решать должно вам. Но если вы останетесь при своем мнении, прошу вас сообщить мне доводы, оказавшиеся сильнее моих. Я была бы рада поучиться у вас, а главное — успокоиться относительно судьбы вашей милой дочери, ибо горячо желаю ей счастья и из дружеских чувств к ней, и из тех, которые навеки соединили меня с вами.
   Париж, 4 октября 17...

Письмо 105

От маркизы де Мертей к Сесили Воланж
   И так, малютка, вы очень огорчены, вам ужасно стыдно! А этот господин де Вальмон очень злой человек, не так ли? Как! Он смеет обращаться с вами, как с женщиной, как с самой любимой женщиной! Он учит вас тому, что вам до смерти хотелось узнать! Вот это уж, поистине, непростительно. А вы со своей стороны, вы хотите сохранить целомудрие для своего возлюбленного (который на него не посягает); в любви вам дороги одни лишь страдания, а не радости. Лучшего не придумаешь, вы годитесь прямо в героини романа. Страсть, несчастье, а ко всему еще и добродетель — сколько превосходных вещей! Среди этого блеска, правда, порой становится скучно, но он так благородно выглядит в романе.
   Посмотрите-ка на эту бедную девочку, как ее жалко! На следующий день у нее были темные круги под глазами! А что вы скажете, когда это будут глаза вашего любимого? Полноте, ангел мой, не всегда у вас: будут такие глаза, не все мужчины — Вальмоны. А потом — не осмеливаться поднимать таких глаз! О, на этот раз вы были правы: все прочитали бы в них, что именно с вами приключилось. Однако, поверьте мне, что, если бы это было так, у наших женщин и даже у наших девиц взоры были бы поскромнее.
   Несмотря на похвалы, которые, как видите, я все-таки вынуждена вам расточать, надо признать, что самого лучшего вы не сделали: не сказали всего своей мамаше. Вы же так хорошо начали: бросились в ее объятия, рыдали, она тоже плакала. До чего трогательная сцена! И как жаль, что она осталась недоконченной. Ваша нежная мать вне себя от радости: она на всю жизнь заточила бы вас в монастырь, чтобы помочь вам сохранить добродетель. А уж там вы любили бы Дансени, сколько вам было бы угодно, без соперников и без греха. Вы бы предавались скорби, сколько могли, и уж, наверно, Вальмон не явился бы, чтобы нарушать вашу печаль докучными наслаждениями.
   Но, кроме шуток, можно ли на шестнадцатом году жизни быть таким ребенком, как вы? Вы совершенно правы, когда говорите, что не заслуживаете моего доброго отношения. А ведь я хотела быть вам другом: с такой матерью, как ваша, и с таким мужем, как тот, которого она собирается вам дать, вы, пожалуй, нуждаетесь в друге. Но если вы не станете взрослее, что прикажете с вами делать? На что можно надеяться, когда то, что обычно приводит девушек в разум, у вас его, по-видимому, отнимает?
   Если бы вы способны были поразмыслить хоть минутку, вы бы сразу поняли, что вам надо радоваться вместо того, чтобы хныкать. Но вы ведь стыдитесь, и вам это неприятно! Ну так успокойтесь: стыд, порождаемый любовью, все равно что ее боль; его испытываешь только один раз. Потом можно изображать его, но уже его не ощущаешь. Между тем наслаждение остается, а это чего-нибудь да стоит! Сквозь вашу болтовню я, кажется, разобрала, что вы, может быть, очень способны оценить его. Ну же, проявите немного искренности. Скажите, волнение, которое мешало вам поступать так, как вы говорили, заставляло защищаться не так решительно, как вы могли бы, и даже как будто жалеть, что Вальмон удалился, — волнение это было вызвано стыдом или наслаждением? А уменье Вальмона говорить таким образом, что просто не знаешь, как ему ответить, не следствие ли его уменья действовать? Ах, малютка, вы лжете и притом лжете своему другу! Это нехорошо. Но хватит об этом.