Я и нищей тебя полюбил бы, малютка!
 
   Я взяла у него перо и немедленно ответила так:
 
А сам небось думает: все это шутка.
 
   Он сказал, что это жестоко, ибо несправедливо, и ему приходится оспаривать мои слова, то есть совершать невежливость и идти против своего чувства; но раз уж я увлекла его на путь стихоплетства, то он просил позволения продолжать, после чего взял перо и написал:
 
Хочу о любви говорить с вами только.
 
   Я подписала:
 
Ну что ж, вы ведь мне не противны нисколько.
 
   Слова эти он почел знаком благоволения и сложил оружие, то есть перо; да, это был знак большого благоволения, степень которого он оценил бы, если бы знал все. Так или иначе, он воспринял его, как я и предполагала, то есть решив, что я склонна продолжать нашу любовную игру; у меня же были для этого все основания: такого приветливого и веселого человека я никогда не встречала и часто думала, что поэтому вдвойне преступно его обманывать; но меня побуждала к этому необходимость устроиться соответственно моему положению, к тому же, каким бы красноречивым доводом: против дурного обращения с этим человеком ни являлась его любовь и доброта, качества эти, несомненно убеждали меня, что он перенесет разочарование с большей кротостью, чем какой-нибудь сорви-голова, у которого только и есть что бурные страсти, которые могут лишь сделать женщину несчастной.
   Нужно отдать справедливость моему поклоннику хотя я (как ему казалось) часто шутила с ним насчет своей бедности, однако, убедившись, что это правда, он не позволил себе никаких упреков; ведь, в шутку или всерьез, он заявил, что берет меня, невзирая на приданное, равно как и я, в шутку или всерьез, заявила, что у меня нет ни гроша, словом, отрезала ему все пути к отступлению; и хотя он мог сказать впоследствии, что был обманут, однако не вправе был сказать, что обманула его я.
   После этого он следовал за мной по пятам, и так как я увидела, что мне нечего бояться потерять его, то играть роль равнодушной дольше, чем в других случаях позволило бы мне благоразумие; но я смекнула, какие преимущества дадут мне сдержанность и равнодушие, когда придется признаться в своем бедственном положении; это поведение было для меня тем более выгодным, что, как я подметила, он заключал из него, что у меня или много денег, или много рассудительности и что я вовсе не искательница приключений.
   Однажды я набралась смелости сказать ему что, право же, встретила с его стороны самое галантное обращение, поскольку он берет меня, не справляясь о моем состоянии, и хочу отплатить ему такой же любезностью, ограничившись лишь самыми необходимыми справками о его делах, однако, надеюсь, он разрешит мне задать несколько вопросов, на которые может ответить или нет, как ему будет угодно; один из этих вопросов касался нашего будущего образа жизни и места, где мы поселимся, так как я слышала, что у него большая плантация в Виргинии и он будто бы хочет туда переселиться, у меня же нет желания отправляться за океан.
   С этого времени он охотно стал посвящать меня во се свои дела и откровенно говорил о своем состоянии, откуда я заключила, что он мог бы занимать очень видное положение в обществе; большую часть его имущества составляли три плантации в Виргинии, которые приносили ему прекрасный доход, около трехсот фунтов в год, но если бы он хозяйничал сам, то давали бы в четыре раза больше. «Прекрасно, — подумала я, — ты отвезешь меня туда, когда тебе вздумается, только сейчас я тебе этого не скажу».
   Я подшучивала над тем, какой из него выйдет плантатор, но, убедившись, что все мои желания будут исполнены, хотя ему и не нравится, что я отношусь к его плантациям без должного уважения, переменила разговор; сказала, что у меня есть важные основания не переезжать туда; ведь если его плантации так богаты, то я слишком бедна для человека с тысячью двумястами фунтов годового дохода.
   Он ответил, что не спрашивает, сколько у меня приданого, так как с самого начала обещал не касаться этого вопроса и сдержит свое слово; во всяком случае, он никогда не предложит мне ехать с ним в Виргинию и сам туда не поедет без меня, если я не изъявлю на то желания.
   Таким образом, как видите, все вышло по-моему, и я осталась как нельзя более довольна. До самой этой минуты я продолжала напускать на себя равнодушие, чем порой удивляла его пуще прежнего, но и подогревала его усердие. Я упоминаю об этом главным образом в назидание женщинам; пусть знают они, что ничто так не роняет наш пол и не способствует пренебрежительному отношению к нам, как боязнь решиться на такое напускное равнодушие; если бы мы меньше дорожили вниманием зазнавшихся франтов, то, наверное, нас больше бы уважали и больше бы за нами ухаживали. Я могла откровенно признаться, что все мое большое состояние не составляет и пятисот фунтов, тогда как он ожидал тысячи пятисот: я так крепко подцепила молодчика и так долго держала его в мучительной неизвестности, что, по моему глубокому убеждению, он бы взял меня даже совсем без приданого; и в самом деле, узнав правду, он удивился меньше, чем если бы я вела себя иначе, так как не мог сделать ни малейшего упрека женщине, которая до последней минуты держалась с ним равнодушно, и лишь ограничился замечанием, что предоставлял меня гораздо богаче, чем я была в действительности, но что, будь даже состояние мое еще меньше, он не раскаялся бы в сделке, только не мог бы содержать меня так хорошо, как желал бы.
   Словом, мы поженились, и очень счастливо; по крайней мере, я осталась очень довольна: лучшего мужа трудно было сыскать, хотя его положение оказалось не столь блестящим, как я предполагала, и, с другой стороны, его расчет умножить свое состояние с помощью брака не оправдался.
   Когда мы обвенчались, я поспешила тотчас же преподнести ему свой маленький капитал и сообщить, что больше у меня ничего нет; это было необходимо, так что, воспользовавшись случаем, когда мы были одни, я однажды вступила с ним в следующий разговор по этому поводу:
   — Друг мой, вот уже две недели, как мы женаты; не пора ли вам узнать, есть ли у вашей жены что-нибудь или у нее нет ни гроша?
   — Когда найдете нужным, вы мне скажете, дорогая, — отвечает, — а я доволен, что взял жену по сердцу; я ведь не очень досаждал вам расспросами о вашем приданом.
   — Да, это правда, но я чувствую большое смущение не знаю, как от него избавиться.
   — Что же вас смущает, милая?
   — Мне немного тяжело говорить об этом, и вам еще тяжелее будет услышать; мне передавали, будто капитан*** (муж моей подруги) говорил вам, что я очень богата; уверяю вас, я никогда не поручала ему распускать такие слухи.
   — Возможно, что капитан*** говорил мне это, но что отсюда следует? Если он меня обманул, это его вина; вы сами никогда не говорили мне о вашем приданом, так что у меня нет никаких оснований упрекать вас, даже если бы вы вовсе ничего не имели.
   — Вы — сама справедливость и благородство! — воскликнула я. — Тем больнее мне сознавать, что у меня так мало денег.
   — Чем меньше их у вас, дорогая, тем хуже для нас обоих, но надеюсь, вы не боитесь, что я переменюсь к вам из-за отсутствия приданого. Да, да, если у вас нет ничего, признайтесь мне откровенно. Я, может, и вправе сказать капитану, что он меня надул, но вас я ни в чем не могу упрекнуть: разве вы не дали мне понять, что вы бедны? Так что для меня тут нет никакой неожиданности.
   — Я очень рада, мой друг, что не участвовала до свадьбы в этом обмане. Если я обманываю вас теперь, то ничего худого в этом нет. Верно, что я бедна, но все-таки у меня кое-что есть, — и с этими словами я вынула несколько банковых билетов и вручила ему около ста шестидесяти фунтов. — Вот вам кое-что, — сказала я, — и это, может быть, не все.
   Он уже до такой степени отчаялся получить что-нибудь от меня, что деньги, как ни мало их было, показались ему вдвойне приятными. Он признался, что на них не рассчитывал, заключив из моей речи, что платья, золотые часы и два-три бриллиантовых кольца — все мое состояние.
   Дав ему наслаждаться несколько дней этими ста шестьюдесятью фунтами, я отлучилась из дому, будто бы за деньгами, и принесла ему сто фунтов золотом, сказав, что вот и еще часть приданого; в общем, к концу недели я принесла домой еще сто восемьдесят фунтов и фунтов на шестьдесят холста, который мне будто бы пришлось взять вместе со ста фунтами золотом в покрытие долга в шестьсот фунтов, что не составляло и пяти шиллингов за фунт, и хорошо, что хоть это получила.
   — А теперь, мой друг, — говорю ему, — должна, к сожалению, признаться вам, что это все мое состояние, — добавив, что если бы лицо, которому я одолжила шестьсот фунтов, не обмануло меня, то у меня была бы тысяча фунтов, но дело не выгорело, и я дала мужу честное слово, что ничего не припрятала, а если бы получила больше, то все бы ему отдала.
   Он был так тронут моим поведением и так рад деньгам (ибо страшно боялся, что останется на бобах), что принял мое приношение с большой благодарностью. Так выпуталась я из фальшивого положения, в которое себя поставила, пустив слух о своем богатстве и поймав на эту удочку мужа, — прием, впрочем, очень опасный для женщины, так как она сильно рискует подвергнуться впоследствии дурному обращению со стороны мужа.
   Муж мой, нужно отдать ему справедливость, был человек бесконечно добрый, но не дурак; увидя, что доход его недостаточен для того образа жизни, который он предполагал вести в расчете на мое приданое, а также разочаровавшись в размерах поступлений с виргинских плантаций, он не раз выражал намерение отправиться в Виргинию, чтобы жить там на собственной земле, и часто мне расхваливал тамошнюю жизнь, говорил, что там всего много, все дешево, хорошо и т.п.
   Я сразу поняла, на что он намекает, и раз утром сказала ему напрямик, что, по-моему, его имения, из-за дальнего расстояния, дают очень мало по сравнению с тем, что они давали бы, если бы он жил там, и я догадываюсь о его желании переехать туда; сказала, что вполне понимаю, как разочаровала его женитьба, и, чтобы его вознаградить, считаю своим долгом поехать вместе с ним в Виргинию и там поселиться.
   Он наговорил мне тысячу любезностей по поводу этого предложения. Сказал, что хотя и разочаровался в своих надеждах получить за женой хорошее приданое, но не разочаровался в жене; что о лучшей жене он и мечтать не мог, а мое предложение так мило, что он даже не в силах выразить свое удовольствие.
   Короче говоря, мы решили уехать. Он сказал, что него там прекрасный, хорошо обставленный дом, в котором живут его мать и сестра, единственные его родные на свете, но что тотчас по нашем приезде они переберутся в другой дом, который находится в пожизненном владении его матери, а после ее смерти перейдет к нему, так что весь первый дом будет в моем распоряжении, и все оказалось точь-в-точь, как он говорил.
   Мы сели на корабль, взяв с собой много хорошей мебели для нашего дома, белья и других необходимых вещей, а также разного товара для продажи, и тронулись в путь.
   Подробный отчет о нашем продолжительном и полном опасностей путешествии не входит в мою задачу; ни я, ни мой муж не вели дневника. Могу только сказать, что после ужасающего переезда, дважды напуганные страшными бурями и один раз еще более страшными пиратами, которые пошли на абордаж, отобрали у нас почти весь провиант и, в довершение моего несчастья, увели было моего мужа, но, внявши моим слезным мольбам, отпустили, — после всех этих ужасов мы вошли в реку Йорк в Виргинии и, прибыв на нашу плантацию, были встречены матерью мужа как нельзя более радушно и ласково.
   Мы поселились там все вместе: по моей просьбе свекровь осталась в нашем доме, потому что я не хотела разлучаться с этой превосходной женщиной; муж тоже был по-прежнему хорош со мной; словом, я считала себя счастливейшим существом на свете, как вдруг один поразительный случай мигом положил конец всему нашему благоденствию и поставил меня в невообразимо тягостное положение.
   Свекровь моя была необыкновенно веселая и добродушная старуха — я вправе называть ее так, потому что ее сыну было уже за тридцать; приятная и общительная, она постоянно развлекала меня рассказами о стране, в которой мы жили, и об ее обитателях.
   Между прочим, она часто мне говорила, что большинство жителей этой колонии прибыло из Англии в очень жалком состоянии и что, вообще говоря, их можно разделить на два разряда: одни были завезены хозяевами кораблей и проданы в услужение — «так это называют, дорогая, — сказала она, — на самом же деле они просто рабы», — другие после пребывания в Ньюгете или иных тюрьмах и смягчения приговора сосланы за преступления, караемые в Англии смертной казнью.
   — Когда они прибывают к нам, — сказала свекровь, — мы не делаем между ними различия: плантаторы покупают их, и они все вместе работают на полях до окончания срока. По истечении его им предлагают самим стать плантаторами; правительство отводит каждому по нескольку акров земли, и они сначала расчищают и возделывают свои участки, а потом сеют табак и хлеб для собственного потребления; под будущий урожай купцы отпускают им в кредит земледельческие орудия, одежду и другие необходимые предметы, и они ежегодно расширяют запашку и покупают все, что им нужно. Вот каким образом, дитя мое, — продолжала старуха, — многие присужденные к виселице становятся большими людьми, и кой у кого из наших мировых судей, офицеров милиции и членов магистрата руки заклеймены каленым железом.
   Она собиралась продолжать свой рассказ, но увлеклась ролью, которую сама в нем играла, и с добродушной доверчивостью призналась мне, что сама принадлежит ко второму разряду здешних жителей; ее сослали сюда за то, что она хватила через край в одном деле и стала преступницей.
   — А вот и метка, дитя мое, — проговорила она, снимая перчатку и показывая мне красивую белую руку, заклейменную на ладони, как полагается в таких случаях.
   Это признание очень взволновало меня, но свекровь сказала с улыбкой:
   — Не считай мою судьбу какой-то необыкновенной, дочь моя. Здесь у многих лучших людей клейменые руки, и они ничуть этого не стыдятся. Майор*** был знаменитым карманником, а судья Б-р грабил лавки, и у обоих заклеймены руки; я могла бы тебе назвать еще несколько таких же, как они.
   Мы часто вели разговоры подобного рода, и свекровь подкрепляла сказанное множеством примеров. Как-то раз, когда она мне рассказывала приключения одного ссыльного, прибывшего сюда несколько недель тому назад, я стала усердно просить ее поведать мне что-нибудь о своей жизни, и тогда она с большой откровенностью и прямотой рассказала, как она в молодости попала в очень дурное общество в Лондоне, потому что мать часто посылала ее носить еду одной своей родственнице, заключенной в Ньюгете и умиравшей там с голода; женщина эта впоследствии была присуждена к смертной казни, но, так как была беременна, исполнеиие приговора отсрочили, и она потом умерла в тюрьме. Тут моя свекровь пустилась в длинный перечень разных мерзостей, совершающихся в этом ужасном месте, с котором молодые люди развращаются больше, чем где бы то ни было во всем городе.
   — Может быть, дитя мое, — сказала она, — ты мало знаешь о таких вещах или даже вовсе о них не слыхивала, но, поверь, нам всем здесь известно, что одна Ньюгетская тюрьма плодит больше воров и мошенников, чем все притоны и разбойничьи вертепы Англии. Это проклятое место дает половину населения нашей колонии.
   И она продолжала свою длинную повесть, пускаясь в такие подробности, от которых мне стало очень неспокойно на душе; когда же по ходу рассказа ей пришлось в одном месте назвать свое имя, я чуть было не упала в обморок. Заметив мою бледность, свекровь спросила, не худо ли мне и что меня встревожило. Я ответила, что меня очень расстроила печальная повесть, что я не в силах больше слушать и прошу ее не рассказывать дальше.
   — Зачем же ты расстраиваешься, моя милая? — ласково сказала она. — Все это происходило задолго до твоего появления на свет, и меня это теперь ничуть не волнует; напротив, мне приятно вспоминать о событиях, благодаря которым я очутилась здесь.
   И она рассказала мне, как она попала в хорошую семью, прекрасно вела себя, так что после смерти хозяйки на ней женился хозяин, от которого у нее родились мой теперешний муж и его сестра; рассказала, как благодаря своим стараниям и умелому управлению она после смерти мужа улучшила плантации и привела их в то состояние, в котором они находятся сейчас, так что большей частью своего богатства она обязана себе, а не мужу, который умер шестнадцать лет тому назад.
   Я прослушала эту часть рассказа очень невнимательно, так как испытывала большую потребность сосредоточиться и отдаться охватившим меня чувствам; можете судить о моем состоянии, если я скажу, что, по моим подсчетам, эта женщина была не кто иная, как моя мать, что я прижила двоих детей и была беременна третьим от родного брата, с которым до сих пор спала каждую ночь.
   Я была теперь несчастнейшей женщиной на свете. Ах, не выслушай я этой повести, все было бы хорошо!
   Не было бы преступлением спать с мужем, если бы я ничего не знала.
   У меня лежала теперь такая тяжесть на душе, что я находилась в постоянной тревоге; я не видела никакой пользы открывать тайну, что дало бы мне кой-какое облегчение, однако и таиться было почти невозможно; я не была уверена, что не проговорюсь во сне и вольно или невольно открою свою тайну мужу. А если это случится, то самое меньшее, что меня ждет, это потеря мужа, потому что он был настолько честен и щепетилен, что не мог бы оставаться моим мужем, узнав, что я его сестра; словом, я была в самом затруднительном положении.
   Предоставляю судить читателю, каково было это положение. Я находилась за тридевять земель от родины и не имела никакой возможности вернуться туда. Жилось мне очень хорошо, но душевное состояние было невыносимое. Если бы я открылась матери, было бы, пожалуй, трудновато убедить ее в подробностях, я не могла привести никаких доказательств. С другой стороны, если бы она стала меня расспрашивать или мои слова заронили бы в ней подозрения, я погибла, ибо простой намек немедленно разлучил бы меня с мужем, не расположив в мою пользу ни моей матери, ни его, который не был бы мне тогда ни мужем, ни братом; таким образом, и изумление их, и неизвестность одинаково означали для меня верную гибель.
   Так или иначе, я была твердо уверена в правильности своей догадки и, следовательно, под видом честной жены предавалась явному кровосмешению и распутству; и хотя меня мало трогала преступность таковых отношений, однако в них было нечто противоестественное, так что муж стал даже гадок мне. Тем не менее по зрелом размышлении я решила ни в коем случае не открываться и не делать никаких признаний ни матери, ни мужу; так прожила я в состоянии невообразимой подавленности еще три года, но детей больше не имела.
   В продолжение этого времени моя мать часто рассказывала мне о своих прежних приключениях, что не доставляло мне никакого удовольствия, ибо, хотя она не называла вещи своими именами, все же, сопоставляя ее слова со слышанными мною от первых моих опекунов, я могла заключить, что в дни своей молодости она была проституткой и воровкой; но я убедилась, что она искренне раскаялась и стала потом женщиной очень набожной, скромной и религиозной.
   Однако какова бы ни была жизнь моей матери, моя собственная жизнь стала мне в тягость, потому что, как я уже сказала, мне приходилось заниматься самым худшим видом проституции; я не могла ожидать ничего хорошего от такого образа жизни, и действительно ничего хорошего из него и не вышло; все мое кажущееся благополучие пошло прахом и кончилось нищетой и разорением. Понадобилось, однако, некоторое время, прежде чем дошло до этого; дела наши пошатнулись, и, что еще хуже, с мужем моим произошла странная перемена: он стал капризен, ревнив, нелюбезен, и меня тем больше раздражало его поведение, чем более око было безрассудно и несправедливо. В конце концов отношения наши настолько испортились, что я потребовала у мужа исполнения обещания, которое он мне добровольно дал, когда я согласилась уехать с ним из Англии, именно: если мне здесь не понравится, я могу вернуться в Англию, когда мне вздумается, предупредив его за год, чтобы он успел привести в порядок дела.
   Итак, я потребовала, чтобы муж исполнил это обещание, и, должна сознаться, не в очень любезной форме: я жаловалась на то, что он очень дурно со мной обращается, что я нахожусь вдали от друзей и некому за меня вступиться, говорила, что он беспричинно ревнив, так как мое поведение безупречно и он не может ни к чему придраться, и что наш отъезд в Англию отнимет у него всякий повод для подозрений.
   Я так решительно настаивала, что мужу осталось только или сдержать свое слово, или нарушить его; несмотря на то, что он пустил в ход всю свою ловкость и пытался при помощи матери и других посредников убедить меня переменить свое решение, все его старания оказались бесплодными, потому что не лежало больше к нему мое сердце. Я с отвращением думала о брачном ложе, изобретала тысячу предлогов, ссылалась на нездоровье и дурное расположение, лишь бы он ко мне не прикасался, ничего так не опасаясь, как новой беременности, которая неизбежно помешала бы моему отъезду в Англию или, во всяком случае, задержала бы меня.
   В конце концов муж был до такой степени выведен из себя, что принял поспешное и роковое решение не пускать меня в Англию; хотя он и обещал, однако заявил, что отъезд этот безрассуден, разорит его, уничтожит семью и может привести его к гибели, поэтому я не должна обращаться к нему с подобной просьбой, недопустимой для жены, которой дорого благополучие семьи и мужа.
   Эти доводы обезоружили меня; спокойно все обдумав, вспомнив, что муж мой в сущности старательный, терпеливый человек, озабоченный тем, чтобы нажить состояние для своих детей, и что ему к тому же ничего не известно о моих ужасных обстоятельствах, я не могла не признать, что моя просьба крайне безрассудна и что ни одна жена, принимающая близко к сердцу интересы семьи, не обратилась бы с ней к мужу.
   Но мое недовольство было иного рода: я видела в нем теперь не мужа, но близкого родственника, сына моей родной матери, и решила тем или иным способом отделаться от него, но как это выполнить, не знала.
   Злые языки говорят о нашей сестре, что если мы что-нибудь забрали в голову, то уж своего добьемся; и правда, я непрестанно размышляла о том, как осуществить мое путешествие, и дошла наконец до того, что предложила мужу отпустить меня одну. Это предложение возмутило его до последней степени; он назвал меня не только нелюбезной женой, но и бесчувственной матерью и спросил, как могу я без ужаса думать о том, чтобы навсегда лишить матери двух детей (третий ребенок умер). Конечно, если бы все шло хорошо, я бы этого не сделала, но теперь моим заветным желанием было никогда больше не видеть ни детей, ни мужа; а что касается обвинения в противоестественности моих чувств, то я бы легко могла оправдаться ссылкой на крайнюю противоестественность всей нашей связи.
   Однако не было никакой возможности добиться от мужа согласия; он не хотел ни ехать со мной, ни отпустить меня одну, а о том, чтобы тронуться в путь без его согласия, нечего было и думать, это хорошо понимает всякий, кому известны порядки той страны.
   У нас часто бывали семейные ссоры по этому поводу, и они начинали становиться опасными, ибо, совершенно к нему охладев, я мало заботилась о том, чтобы выбирать выражения, и подчас говорила с мужем вызывающе; словом, я изо всех сил старалась побудить его к разрыву: это было заветнейшим моим желанием.
   Мой образ действий возмутил мужа, и он был совершенно прав, потому что в заключение я отказалась спать с ним; а так как я пользовалась каждым случаем, чтобы еще больше усилить размолвку, муж сказал мне однажды, что я, должно быть, сошла с ума и если не изменю своего поведения, то он обратится к врачам, то есть посадит меня в дом умалишенных. Я ему ответила, что я далеко не сумасшедшая, и в этом он скоро сам убедится, и что ни ему, ни другому негодяю не дано право убивать меня. Признаться, я была страшно напугана его намерением посадить меня в сумасшедший дом, так как это лишило бы меня возможности рассказать правду; ведь тогда никто бы не поверил ни одному моему слову.
   Под влиянием этого разговора я решила во что бы о ни стало открыться во всем; но каким способом и кому открыться, я не могла придумать и ломала себе над этим голову несколько месяцев. Вот тут и случилась новая ссора с мужем, принявшая такой резкий характер, что я чуть было не выложила ему всю правду; хотя я удержалась от сообщения подробностей, все же сказала достаточно, чтобы повергнуть его в крайнее вмешательство; в конце концов пришлось признаться о всем.
   Началось с того, что он спокойным тоном упрекнул меня в упрямстве, в нежелании отказаться от поездки в Англию. Я стала защищать свое решение, и, слово за слово, как это обыкновенно бывает в семейных стычках, осыпались резкости; он сказал, что я отношусь к нему, как к чужому, не как к мужу, и говорю о детях, точно не мать им, что поэтому я не заслуживаю доброго отношения, что он исчерпал все мягкие средства, что на его любезное и спокойное обращение, подобающее мужу и христианину, я ему отвечаю самым низким образом, обращаюсь с ним, как с собакой, как с презреннейшим чужаком, а не как с мужем, что ему вообще противно всякое насилие, но теперь он вынужден прибегнуть к нему и примет самые крутые меры, чтобы побудить меня к исполнению моих обязанностей.