Они преподавали нам благородство. 1985 г.

 



ГЕОРГИЙ ПЛАТОНОВИЧ КАЛИНА



 
   Заведующий кафедрой микробиологии, профессор Калина начал читать нам свой предмет в четвертом семестре, в последних числах января 1948 года.
   Студенты старше нас на курс говорили, что это не человек, а зверь. На экзамене по микробиологии он закатил им сто восемьдесят две "двойки". Из трехсот студентов сто восемдесят два не сдали экзамена!
   Удивительная вещь – предвзятое мнение. "Зверь" был встречен нами насторожено. В любом поступке профессора, в любом его слове и жесте мы пытались обнаружить только отрицательные черты.
   Даже его фантастическая пунктуальность, которая не могла не нравиться фронтовикам, раздражала студентов. Он появлялся на сцене большой аудитории секунда в секунду с началом лекции. Его появление могло быть сигналом для точной установки хронографа. Ровно через сорок пять минут – ни секундой раньше, ни секундой позже – он объявлял перерыв. При этом он никогда не смотрел на часы. Казалось, в его мозгу тикает точнейший механизм времени.
   В аудитории было очень холодно. Мы сидели в шинелях, в пальто. Девушки были закутаны в платки. Конспектировать было трудно: замерзали руки. Но лекция не имела ничего общего с учебником, поэтому конспектировать было необходимо.
   Странной была его лекторская манера. Он не стоял за кафедрой. Он не сидел. Он не жестикулировал. Как метроном – шесть шагов по сцене в одну сторону – остановка – поворот кругом, через левое плечо – шесть шагов… И так сорок пять минут. Как метроном. Точно. Никаких шуток. Никаких эмоций.
   Только однажды в конце шестого шага профессор увидел за стеклом на подоконике дерущихся воробьев. В углах сухого сурового рта появился отдаленный намек на улыбку. Потеплели стальные глаза. Поворот через левое плечо несколько замедлился, словно профессор раздумывал, не остановиться ли и узнать, чем закончится воробьиная баталия.
   Но, возможно, это все нам только показалось?
   Правда, несколько раз, отмеряя шесть шагов в сторону окна, профессор расчесывающим движением погружал пальцы в мягкие серые волосы, обрамлявшие сухое лицо аскета. Уже через несколько минут все снова было заключено в строгие рамки.
   Никаких эмоций.
   За полтора года в институте мы привыкли к другому отношению профессоров.
   Примерно треть нашего курса составляли фронтовики. С большинством профессоров, доцентов и ассистентов мы были в приятельских отношениях. Мы встречались с нашими учителями на партийных собраниях, и это в какой-то мере ставило нас на одну общественную ступень.
   Были, конечно, исключения. Они в основном зависели от разницы в возрасте.
   Профессора Калину нельзя было отнести к старикам. Но он не был коммунистом. Более того. Ходили смутные слухи, что он то ли отсидел десять лет, то ли был осужден на десять лет по пятьдесят восьмой статье. И, хотя даже у меня в это время стали появляться некоторые сомнения по поводу врагов народа и прочих контрреволюционеров, какая-то сила отталкивания подспудно продолжала действовать, расширяя пропасть между нашим курсом и профессором-микробиологом.
   Наступила весна. В тот день профессор Калина читал лекцию о комплементе. Большинство из нас, а может быть даже все, идентифицировали это слово со знакомым словом комплимент.
   Для нас оно имело смысл, скажем, во фразе "сделать комплимент". А тут речь шла о комплементарности, о взаимном соответствии белковых молекул.
   Все, о чем говорил профессор, не доходило до нашего сознания. Знакомые слова. Фразы, постренные по всем правилам грамматики. Но в нашем мозгу не было приемников, настроенных на частоту лектора. Мы ничего не понимали.
   Один за другим студенты переставали конспектировать лекцию.
   Из внутреннего кармана я извлек небольшой альбом, в который заносил эпиграммы, карикатуры и дружеские шаржи. Вероятно, в этот момент я был единственным в аудитории, кто что-то писал. Но запись имела весьма отдаленное отношение к лекции:
   Я боялся сырости очень,
   Но сейчас не страшна мне влага
   Калина так сух и бессочен,
   Как промокательная бумага.
   Я попытался набросать острый профиль профессора Калины, но у меня ничего не получилось. Странно. Калина не вмещался в карикатуру. Я разозлился и дописал:
   Нет смысла бояться инфекций:
   Либо йод, Калина либо.
   От предельной сухости лекций
   Все микробы подохнуть могли бы.
   После лекции лучшие представители разгневанной студенческой общественности направились к декану с жалобой на профессора Калину. Профессор Федоров не без удовольствия выслушал нас и пообещал принять соответствующие меры.
   Я шел по весеннему городу. Веселые ручейки бежали вдоль тротуаров. Легкий пар слегка клубился над быстро высыхающей брусчаткой мостовой. А на душе был какой-то неприятный металлический осадок.
   Конечно, во всем виноват Калина. Но ведь наябедничали мы. Почему-то в этот момент на моем пути оказалась университетская библиотека, хотя еще минуту назад я не собирался заглянуть туда. Я зашел, отыскал в картотеке "Комплемент", попросил у библиотекарши нужную книгу, сел за столик почти в пустом зале и… уже через полчаса неприятный осадок переплавился в отвратительное настроение.
   Если бы я прочитал это до лекции! Случайно застрявшие в глупом мозгу клочки рассказанного профессором Калиной начали проступать, как изображение на проявляемой фотографии. Если бы до лекции у меня было представление о комплементе! Какую уйму новых знаний и представлений я мог бы приобрести, слушая лекцию Калины!
   На перекрестке я встретил моего старого друга Сеню Резника. Вид у него был озабоченный. Не знаю, как выглядел я.
   Оказывается, Сеня шел из институтской библиотеки. Он прочитал главу о комплементе и…
   В этот момент к нам подошел староста нашей группы Гриша Верховский. Он был возбужден и начал свою речь с заявления о том, что все мы – сукины сыны и негодяи, потому что он прочел главу о комплементе и…
   Сеня и я не дослушали его пламенной речи. Что он советует предпринять в этой ситуации, спросили мы.
   На следующий день почти вся делегация, посетившая декана, покаянно била себя кулаками в грудь и решила снова обратиться к профессору Федорову и объяснить ему, что произошло недоразумение.
   Не помню, что помешало осуществлению благих намерений. Как известно, их осуществлению всегда что-нибудь мешает. Зато подлость почему-то совершается с удивительной легкостью, и нет на ее пути препятствий.
   На следующей лекции по микробиологии в последнем ряду мы увидели заведующего кафедрой гигиены, профессора Баштана. Он пришел инспектировать своего коллегу.
   В ту пору я еще не знал, что представляет из себя проверяющий. Но уже через два года в моем карманном альбоме появилось четверостишие:
   Баштан – не груша, не каштан,
   Полна арбузами бахча.
   И только лишь у нас Баштан
   С пустою тыквой на плечах.
   Очень редко обыгривалась мной фамилия в эпиграммах, только в случаях, когда носитель фамилии находился ниже критики и я не чувствовал ничего недозволенного по отношению к нему.
   Профессор Калина вошел в аудиторию и направился ко входу на сцену, не заметив, или сделав вид. что не заметил проверяющего.
   Точно в положенное время он появился на сцене. Но метроном не заработал.
   Профессор стоял у самого края сцены, пристально глядя в зал.
   – Курс пожаловался в деканат, что мои лекции непонятны студентам. До меня доходили слухи, что ваш курс необычен, что он состоит чуть ли не из сплошных гениев. Поэтому я позволил себе поднять уровень лекций чуть выше того примитива, который легко переваривается серыми посредственностями. Я ошибся и прошу за это прощение. Сейчас я повторю предыдущую лекцию на более доступном уровне.
   Никто не конспектировал. Как можно было конспектировать примитивный рассказ домохозяйки о теории комплемента, поведанный соседке на коммунальной кухне?
   Профессор стоял у края сцены. Он говорил, с интересом наблюдая за реакцией аудитории. Его сухое лицо не выражало никаких эмоций. И все-таки на нем угадывалась, нет, не улыбка, а какой-то сатанинский оскал.
   Прошло около получаса. И вдруг без всякой причины с потолка над проходом между двумя рядами сидений сорвался плафон светильника и с грохотом и звоном разбился на мелкие осколки, брызнувшие во все стороны. К счастью, никто из студентов не пострадал.
   Не меняя ни тона, ни выражения лица, профессор Калина сказал:
   – Так. Еще одним колпаком на свете меньше стало.
   И продолжал примитивно излагать материал, словно ничего не произошло.
   Во время перерыва курс бурно обсуждал случившееся. Калина издевался над нами. Поделом. Мы заслужили. Реплику о колпаке каждый принял на свой счет. Но как мог сорваться плафон?
   Начался второй час лекции. Заработал метроном. Все, казалось, вошло в свои берега. Профессор Калина читал историю иммунитета. Он рассказывал о работах Луи Пастера. За Пастером последовал Беринг. Затем Ру. За ним – Эрлих. Где же русские имена?
   Зимой и весной 1948 года партия вела ожесточенную войну против космополитизма. От всех профессоров потребовали ежеминутно подчеркивать приоритет русской науки. Профессора подобострастно высасывали из пальца русские имена.
   Именно в эту пору появился анекдот о том, что не Рентген, а Иван Грозный открыл икс-лучи. Сказал ведь он Шуйскому: "Я тебя, блядь, насквозь вижу!" Даже мы, ортодоксальные коммунисты, чувствовали, что происходит нечто неладное, какой-то дикий перегиб, тем более, что слово "космополит" стало синонимом слова "еврей".
   Прошло уже более получаса, а Калина говорил только о иностранных ученых. Ну и ну! Вслед за Эрлихом профессор стал рассказывать о работах Пирке, а имя Ландштейнера назвал ровно за минуту до конца лекции.
   Метроном остановился. Калина подошел к краю сцены и сказал:
   – В аудитории присутствует товарищ Баштан, – он не просто сказал товарищ вместо профессор, а даже сделал ударение на этом слове, – представитель партийного комитета. Он пришел проверить, как я претворяю в жизнь постановление Центрального Комитета партии о приоритете русской науки. Историю иммунитета я излагаю в хронологической последовательности. К сожалению, вы забрали у меня час на повторную лекцию о комплементе. Поэтому я не успел рассказать о русских ученых. Первый час следующей лекции будет продолжением истории иммунитета. Если товарищ Баштан желает, он может проверить меня на следующей лекции.
   Мы были потрясены. Многие из нас за мужество были награждены высокими орденами. Но то было мужество на войне. Сейчас мы были покорненькими дисциплинированными советскими гражданами. Сейчас мы не встречали людей, способных на какое-либо вольнодумство.
   И вот профессор Калина позволил себе явный вызов, публично, в присутствии трехсот студентов, среди которых, несомненно, находились стукачи, в присутствии представителя партийного комитета.
   Курс бурлил. Мы обсуждали происшедшее. Нас удивило еще одно обстоятельство. После перерыва профессор Калина продолжал свои обычные шесть шагов – поворот – шесть шагов. И говорил он сухо, монотонно, как и обычно. Почему же слушать его было так интересно?
   В это трудно было поверить, но профессор Баштан пришел на следующую лекцию. А мы, студенты, наивно полагали, что заведующий кафедрой должен быть, по меньшей мере, не дураком.
   Нас приход Баштана только удивил. Но профессор Калина озверел. В этом не было сомнений. Колючий взгляд из под насупленных бровей. Плотно сжатые тонкие губы. Гневно играющие желваки.
   – Основоположником русской иммунологии, – начал он, – следует считать поистине великого микробиолога Илью Ильича Мечникова, еврея по национальности.
   Аудитория замерла. Слово еврей в ту пору было уже не весьма удобопроизносимым. А Мечников вообще всюду считался исконно русским человеком.
   Говоря о Гамалее, профессор подчеркнул, что вся его научная деятельность протекала в Париже, в Пастеровском институте. Габричевский был небольшой передышкой в потоке явного вызова. Но уже следующее имя профессор Калина использовал с максимальной интенсивностью:
   – Одесский еврей Безредка ломает наши представления о взаимоотношениях между теорией и практикой.
   Мы переглянулись с Мотей Тверским. Было ясно – для него, как и для меня, полной неожиданностью оказалось то, что Безредка еврей.
   – Нам с вами известно, что только на основании несомненной научной теории можно строить даже новые общественные формации. Забавно, но все блестящие практические предложения Безредки, которые и через сто лет не потеряют своего огромного значения для медицины, возникли на основании неправильных теорий, представляющих сегодня только исторический интерес. Калина посмотрел в зал и впервые за все время, что мы знали его, улыбнулся. Какая это была улыбка!
   Он закончил лекцию рассказом о теориях выдающегося советского ученого Зильбера, не забыв подчеркнуть, что Зильбер тоже еврей.
   Сейчас мне известно, что на нашем курсе, как и в любой другой ячейке советского общества, были и стукачи, и антисемиты, и просто негодяи. Не знаю, что чувствовали они, слушая лекцию Калины. Но весь курс, как по команде, одновременно начал аплодировать.
   Калина стоял у края сцены и смущенно улыбался. И от этой улыбки, светлой, застенчивой, доброй, теплее стало на сердце.
   Продолжая аплодировать, мы оглянулись и увидели, как товарищ Баштан покидает аудиторию.
   Так началась дружба студентов нашего курса с человеком, профессором Георгием Платоновичем Калиной. 1985 г.

 



ИВАН ИГНАТЬЕВИЧ ФЕДОРОВ.



 
   Слухи о новом декане ползли, заполняя даже самые глухие уголки института. Прост. Доступен. Демократичен. Доброжелателен. Студенты третьего курса, захлебываясь, рассказывали, как профессор Федоров читает лекции по патологической физиологии.
   Впервые я увидел его у входа в административный корпус. На нем была черная флотская шинель с погонами майора медицинской службы и фуражка с "крабом". Я догадался, что это и есть новый декан. В циркулировавших слухах фигурировала Ленинградская военно-медицинская академия, из которой приехал профессор Федоров.
   Фуражка казалась непропорционально большой над маленьким худощавым интеллигентным лицом.
   Он доброжелательно осмотрел мою шинель, которой не ограничивались признаки моего фронтового прошлого, и ответил на поклон так, словно мы были давно знакомы.
   Я сразу распознал, почувствовал в профессоре Федорове "своего", и мгновенная симпатия к нему возникла бы, вероятно, даже не будь упорных слухов о новом декане.
   Надо ли удивляться тому, что, подобно мне, весь наш курс, чуть ли не треть которого составляли фронтовики, испытывал добрые чувства к новому декану, хотя мы еще не слышали его лекций.
   Вскоре у коммунистов курса появилась возможность убедиться в красноречии профессора. Его выступления на партийных собраниях были великолепны. Логичные мысли облекались в живую форму. Речь была грамотной. Он умело и деликатно сглаживал острые углы, разрешая противоречия.
   Он был щуплым, ниже среднего роста, с непомерно большой головой. Над мелким мальчишечьим лицом возвышался крупный выпуклый лоб, обрамленный редкими мягкими волосами начинающего седеть блондина.
   Наши девицы считали его интересным мужчиной.
   Однажды во время очередной полунищей выпивки Зоя, умная резкая студентка на два курса старше меня, хотя и моложе по возрасту, сказала, что она, пожалуй, заарканит Ивана Игнатьевича. Никто не воспринял этого всерьез. На всякий случай я заметил, что у Ивана Игнатьевича есть жена и дети, поэтому даже такая шутка кажется мне не совсем удачной. Зоя пренебрежительно махнула рукой и сказала, что в моем возрасте давно "следовало бы перестать быть девственницей" и вообще пора понять, что окружающий нас мир далек от идеального и в нем надо уметь устраиваться.
   Кажется, уже на следующий день я забыл об этом разговоре.
   Возвратившись после зимних каникул, Зоя и ее ближайшая подруга с ужасом обнаружили, что их место в общежитии занято. Я и сейчас не знаю, как они проделали этот трюк.
   Иван Игнатьевич жил в большом роскошном особняке на тихой улице за парком. Жена его с детьми в ту пору еще оставалась в Ленинграде.
   Город уже отошел ко сну, когда Иван Игнатьевич отворил дверь на звонок и увидел двух рыдающих девиц, стоявших на заснеженном крыльце рядом с чемоданами. Зоя и ее подруга, несчастные, замерзшие, отчаявшиеся, пришли к декану с жалобой на вопиющую несправедливость. Конечно, неприлично являться в такой час. Но только безвыходность толкнула их на это. Они лишены общежития, и, если Иван Игнатьевич не позвонит коменданту, им, кроме парка, негде ночевать.
   Декан позвонил коменданту общежития. Оказалось, комендант еще до каникул предупредил студенток о том, что у них нет права на общежитие. Если бы студентки отнеслись к предупреждению всерьез, они могли бы обеспечить себя жильем еще до каникул. А сейчас… Иван Игнатьевич ведь знает, какое кризисное положение с местами в общежитии.
   Декан, естественно, не мог выгнать несчастных девушек на мороз. Он предложил им переночевать в одной из комнат особняка.
   Спустя два дня Зоина подруга нашла себе жилье. А Зоя… Трудно было в это поверить. Зоя стала женой профессора Федорова. Процесс, предшествовавший и приведший к женитьбе, как и всякий процесс, не был мгновенным. Прошла зима, весна и лето. К тому времени, когда мы, студенты третьего курса стали слушать курс патологической физиологии, заведующий кафедрой и декан уже был законным супругом моей приятельницы. Надо заметить, что Иван Игнатьевич дружил со многими студентами нашего курса. Лекции его действительно были превосходны. Это как-то примирило меня с фактом его странной женитьбы, хотя я знал подробности, неизвестные моим товарищам по курсу.
   Профессор Федоров вообще мог безнаказанно совершить даже такое, что никому другому не простили бы многие студенты.
   Это было в конце 1948 года. Антисемитизм выплеснулся из берегов и затопил всю страну. Треть нашего курса составляли евреи. Мы были чувствительны к любому проявлению антисемитизма, к намеку на него. Мы ощущали зловоние этой заразы в случаях, в которых только обнаженными нервами можно было обнаружить антисемитизм.
   Однажды во время лекции профессор Федоров сослался на научную работу Захера. Никто не заметил бы в этой еврейской фамилии необычного для русского уха звучания, если бы Иван Игнатьевич не произнес ее раздельно, плотоядно улыбнувшись три этом. Мы восприняли проделку как невинное ерничание, как признак доверия к нам, товарищам и однодумцам, хотя любому другому лектору приписали бы антисемитизм. Федорову было дозволено все.
   Ничто, вероятно, не омрачило бы наших приятельских отношений, если бы… Всегда возникает это "если бы". Если бы я не начал всерьез изучать физику, если бы я не прочитал книгу Эрвина Шредингера "Что такое жизнь с точки зрения физики", если бы профессор Федоров на одной из лекций не изложил свою теорию патогенеза, если бы в этой теории я не заметил вопиющей ошибки, которую не мог не заметить человек, знающий физику несколько лучше, чем достаточно студенту-медику или врачу. После лекции я подошел к Ивану Игнатьевичу и очень деликатно заметил, что его теория построена на постулате, противоречащем второму закону термодинамики.
   Иван Игнатьевич снисходительно возразил, сказав, что это мне просто показалось. Я повторил сказанное им во время лекции. Профессор пытался скрыть недовольство, но все же проявил нетерпение. Мне тоже следовало поторопиться, чтобы не опоздать на занятие в клинику общей хирургии.
   Догнав свою группу, я услышал восторженные отзывы студентов о лекции нашего декана, о его революционной теории. Я не высказал своего мнения. Я понимал, что товарищи по группе, специально не интересующиеся физикой, просто засмеют студента, пытающегося опровергнуть теорию профессора, и не просто профессора, а кумира.
   На следующий день во время практического занятия по патологической физиологии в лабораторию вошел профессор Федоров.
   Практические занятия вел молодой талантливый ассистент. Если я не ошибаюсь, он был моим ровесником, а я был одним из самых молодых фронтовиков на нашем курсе. Кажется, в 1945 году он блестяще окончил институт и был принят в аспирантуру на кафедру патологической физиологии. Сразу после войны у еврея еще была такая возможность. Аспирант невзлюбил наш курс. То ли потому, что будущий ассистент не был на фронте и даже в армии. То ли потому, что он привык считаться первым, а на нашем курсе он был бы только одним из многих. То ли он не мог простить нам всем первой встречи с представителем нашего курса Рэмом Тымкиным.
   Рэм уже был зачислен в институт и за несколько дней до начала занятий пришел по какому-то поводу в деканат. В коридоре на него наткнулся аспирант кафедры патологической физиологии и, указав на скамейку, сказал:
   – Эй, студент, отнесите в аудиторию.
   Рэм посмотрел на аспиранта печальными выпуклыми глазами и меланхолично ответил:
   – Пошел ты на…
   Аспирант взвился, словно подброшенный катапультой, развернулся в воздухе и ворвался в деканат. Через несколько минут Рэма вызвали к заместителю декана.
   Заместитель посмотрел на студента сквозь толстые стекла очков и спросил:
   – Товарищ Тымкин, что вы сказали аспиранту?
   – Пошел ты на… – печально ответил Рэм, не глядя на аспиранта, сидевшего на стуле сбоку стола.
   Заместитель декана смущенно заерзал на своем сидении.
   – Товарищ Тымкин, отдаете ли вы себе отчет в своих поступках?
   – За четыре года войны я привык отдавать отчет о своих поступках и себе и своему начальству. Я командовал саперной ротой. Вы знаете, что значит на войне быть сапером? Это значит, каждую секунду отдавать себе отчет. В моих руках была жизнь сотни с лишним солдат. И каждый из них был человеком, личностью. У меня была рота. Конечно, в ней тоже попадались такие вот гаврики.- Рэм мотнул головой в сторону аспиранта. – Они стояли передо мной по стойке "смирно" и не смели дышать. А он позволяет себе сказать – "Эй, студент, отнесите в аудиторию". Да если бы он обратился ко мне по-человечески, я бы не только скамейку отнес, я бы его усадил на эту скамейку
   – Товарищ Тымкин, видите ли, вы будущий врач, интеллигент. Медицинский институт – не саперная рота. И, пожалуйста, постарайтесь пользоваться только печатными словами.
   Сейчас ассистент задал группе контрольную работу – четыре темы, по одной для каждого ряда. Я уже собрался писать. Но профессор Федоров вдруг обратился ко мне:
   – Нет, для вас я приготовил другую тему – "Критика теории патогенеза по Федорову".
   Группа с недоумением посмотрела на Ивана Игнатьевича, потом на меня. Профессор посидел еще несколько минут, наблюдая, как пишут студенты, затем покинул аудиторию.
   Спустя неделю ассистент раздал группе контрольные работы. Все студенты получили высокие оценки – "пять" и "четыре". И только у меня была "двойка", что крайне удивило всю группу. Оценка была подписана ассистентом. С трудом подавляя возмущение, я спросил у него:
   – Простите, вы обнаружили в моей работе незнание патофизиологии или какую-нибудь ошибку?
   Ассистент не успел ответить. В лабораторию вошел Иван Игнатьевич. Вероятно, он услышал вопрос. Профессор подошел к моему столу и, не читая работы, зачеркнул оценку, написал "Отлично" и подписался. Все это было проделано без единого слова. Никто, кроме моей соседки по столу, не увидел, что произошло. Затем профессор подошел к доске и после нескольких общих слов по поводу контрольной работы неожиданно обратился ко мне:
   – Кстати, почему вы отрастили бороду?
   Группа рассмеялась. Ох, уж эта борода! Два месяца назад я поспорил с несколькими студентками, что отращу бороду. Очень мне хотелось выиграть "Военно-медицинский энциклопедический справочник". Шестьсот рублей, стоимость справочника, для меня были суммой астрономической, и, легкомысленно поспорив, я даже не догадывался, на какие моральные муки обрекаю себя, чтобы не проиграть пари. Моя борода служила мишенью для остроумия друзей. Мне предстояло промучиться еще месяц, чтобы получить справочник.
   Я ничего не ответил на вопрос Ивана Игнатьевича. Если бы и он промолчал! Но…
   Все замечали, как ассистент копирует своего шефа. В данном случае профессор Федоров скопировал своего ассистента. (Мне бы не хотелось, чтобы у читателя сложилось отрицательное мнение об ассистенте. Он был очень молод, лишен собственного жизненного опыта, а объекты для подражания не были извлечены из галереи лучших представителей человечества. Со временем он вырос в отличного специалиста, что и предполагалось, но главное – он стал человеком). У него проявился симптом аспиранта, с высоты своего положения приказавшего Рэму "Эй, студент…"
   Не услышав ответа на свой вопрос о бороде, профессор Федоров произнес:
   – Впрочем, каждый по-своему с ума сходит. Один отращивает бороду…
   – Другой бросает жену и женится на своей студентке, – в тон дополнил я, не ожидая продолжения фразы.
   Професссор густо покраснел и выскочил из лаборатории.
   Группа была возмущена мною. Я даже не пытался оправдаться, или хотя бы объяснить, что произошло. При всем ощущении несправедливости и ущемленного человеческого достоинства, я понимал, что преступил черту и отреагировал в стиле моего друга Рэма Тымкина, хотя Рэма я не осуждаю и сегодня. (Но даже сейчас, через столько лет, мне стыдно, что я так глупо и неблагородно вспылил).