Кто-нибудь непременно скажет:
   - За что люблю "Тур де Франс", так это за красивые виды!
   И правда, перед зрителями сменяются картинки празднично-разгоряченной Франции, чье население выстроилось цепью по всем долинам, городам и перевалам. Пейзаж пророс людьми в веселом братстве, и только выходки уж слишком буйных болельщиков порой перехлестывают через край. Впрочем, на фоне скалистого перевала Галибье или заснеженно-туманного Турмале щепотка патриотического шутовства лишь удачно оттеняет национальную эпопею и ее героев.
   Равнинные этапы не такие напряженные, но следить за ними не менее интересно. Тут-то и чувствуешь особенно явно и остро, что смотришь "Тур", тут оправдывает себя бесконечная вереница рекламных щитов. Не так важно, кто вырвался вперед, кто отстал. Главное - сам факт, ты на миг приобщился ко всей Франции, ее солнцу, ее золотым полям. На экране телевизора одно лето похоже на другое, и особо удачные прорывы запиваешь водой с мятным сиропом.
   БАНАНА-СПЛИТ
   Вот уж чего никогда обычно в рот не берешь. Чудовищно сладко, приторно до безвкусности. И вдруг разобрало! В последнее время в десертах стали слишком увлекаться ювелирными оттенками, палитрой пикантной горечи. "Плавучий остров", комочек взбитых сливок в озере крема, - апофеоз воздушной невесомости и неосязаемости, а ассорти "четыре ягоды", клубника, малина, ежевика и красная смородина, - квинтэссенция летнего изобилия. Потому-то на этот раз останавливаешься глазами на строчке меню, на которую обычно и не глядел: "банана-сплит".
   - Что вам принести?
   - Банана-сплит!
   Заказывать эту гору примитивного удовольствия стыдновато. Официант записывает с почтительным бесстрастием, но все равно чувствуешь себя неловко. Есть что-то детское в этом неукротимом желании, совершенно диком с точки зрения диететики и эстетики. Банана-сплит - это вопиющее, ребяческое чревоугодие, вульгарное обжорство. Когда заказанное блюдо приносят, соседи насмешливо разглядывают твою тарелку. Банана-сплит подают на тарелке или в такой же откровенно широкой корзиночке. На других столиках изящные бокалы с соломинками, субтильные блюдечки с темно-шоколадными палочками пирожных. А банана-сплит любит раскинуться пошире, это лакомство самое приземленное. Как ни громоздятся банановые ломтики на шариках ванильного и шоколадного мороженого, их сплющивает изрядная порция допотопного крема "шантильи". На земле тысячи людей умирают от голода. Это можно, хоть и с натяжкой, представить себе, глядя на плитку горького шоколада. Но банана-сплит прогонит и намек на подобные мысли. Увидишь такую роскошь - и есть уже не хочется. Выручает нечистая совесть. Только острое чувство того, что ты делаешь что-то недозволенное, позволяет глотать эту сладкую истому. Пошатнувшемуся аппетиту приходит на помощь здоровая испорченность. Как когда-то в детстве мы воровали варенье из шкафа, так теперь предаемся запретному, порицаемому во взрослом мире удовольствию и с каждой ложкой вкушаем сладость греха.
   В ГОСТИ НЕНАРОКОМ
   Ты никуда не собирался. До завтра надо было еще переделать кучу дел. Просто зашел к друзьям что-то спросить и слышишь:
   - Поужинаешь с нами? Попросту, чем Бог послал.
   Ты угадал, что тебя пригласят, за несколько секунд, и это предвкушение - приятнее всего. Греет мысль не только продлить удовольствие, но и нарушить расписание. День прошел точно так, как предполагалось, на вечер тоже были четкие планы. И вдруг: раз-два, и можно лихо, по-мальчишески, все перекроить. Разумеется, ты не прочь.
   В таких случаях особых церемоний не жди. Тебя не усадят в гостиной в мягкое кресло и не предложат ритуального аперитива. Нет, разговоры пойдут на кухне, между делом - не поможешь мне почистить картошку? За чисткой картошки душевней и непринужденнее беседа. Нет-нет да и сгрызешь редиску. Тебя пригласили просто так, значит, ты свой, почти член семьи. Можешь залезать куда угодно, шарить по углам, открывать дверцы. Где у тебя горчица? Будто из детства, из тех времен, когда ты делал уроки на кухонном столе, запахнет луком и петрушкой.
   Разговор мало-помалу иссякает. К чему этот неуемный словесный поток? Гораздо лучше уютные полосы молчания между фразами. Никакой неловкости. Возьмешь книжку с полки и листаешь себе. "По-моему, все готово!" - тебя зовут и предлагают выпить рюмочку аперитива, теперь уж не для проформы, спасибо, нет. Вот все уселись за стол, пристроили ноги на высоких перекладинах плетеных стульев. Так хорошо быть гостем запросто - свободно, по-свойски. Домашний черный кот улегся у тебя на коленях - тебя признали. Жизнь замерла - свернула в гости ненароком.
   НА ПЛЯЖЕ С КНИЖКОЙ
   На пляже не очень-то почитаешь. Лежа на спине это почти невозможно. Солнце слепит глаза, приходится держать книгу прямо над собой на вытянутой руке. Несколько минут терпишь, потом переворачиваешься. Читать на боку, опершись на локоть, когда одной рукой подпираешь висок, а другой держишь раскрытую книгу и перелистываешь страницы, тоже неудобно. В конце концов укладываешься на живот, согнув руки перед собой. У самой земли всегда поддувает. В корешок забиваются крошечные слюдяные чешуйки. На тонкой газетной бумаге карманных книжонок налетевшие песчинки скапливаются и сливаются с сероватым фоном, так что их не замечаешь и, только когда за несколько страниц наберется ощутимая масса, небрежно стряхиваешь их. А на плотной, зернистой белой бумаге приличных изданий они вклиниваются в текст. Цепляются за матовые шероховатости и поблескивают. Получаются новые знаки препинания, открываются новые пространства.
   Важно еще, о чем читать. Приятно играть на контрастах. Взять, например, "Дневник" Леото, то место, где он с отвращением описывает месиво человеческих тел на бретонских пляжах. Или "Под сенью девушек в цвету" очутиться в курортном обществе: мужчины в канотье, дамы с омбрельками, учтивые старинные приветствия. Или, полеживая на солнышке, окунуться в дождливый мир злополучного Оливера Твиста. Или, разомлев от ленивой июльской жары, скакать верхом, как д'Артаньян.
   Но неплохо и подбирать чтение "в масть". Например, полеживая на безлюдном берегу, растягивать "Пустыню" Ле Клезио, чтобы застрявшие песчинки вбирали в себя тайны туарегов, неспешные синие тени.
   От долгого лежания в такой позе затекают руки, клюет подбородок, в рот набивается песок, тогда приподнимаешься, скрещиваешь руки под грудью и одну выпрастываешь время от времени, чтобы перевернуть или загнуть страницу. Поза подростка, ну что же! Она добавит в чтение для полноты букета щемящую тоску. Это и есть чтение на пляже: меняешь позы, пристраиваешься, то устаешь, то наслаждаешься урывками. Как будто читаешь всем телом.
   ЛУКУМ В АРАБСКОЙ ЛАВОЧКЕ
   Кому не дарили рахат-лукум в деревянной коробке с выжженными узорами и буквами! Это лукум-сувенир, привезенный из дальней поездки, или, еще того бездушнее, лукум-подарок, купленный наспех. Почему-то такой совсем не хочется отведать. Кажется, прозрачная вощеная бумажка, которая разделяет слои и не дает им слипаться, не дает также хорошенько распробовать зажатый двумя пальцами кусочек - берешь такой кусочек после кофе и неуверенно надкусываешь передними зубами, одновременно стряхивая другой рукой пудру со свитера.
   Нет, куда вкуснее есть лукум прямо на улице. Вдруг углядишь в витрине вот он, настоящий, скромно сложен пирамидкой, среди коробок с хной и разноцветных тунисских сладостей: фисташково-зеленых, конфетно-розовых и золотисто-желтых. Тесная лавчонка забита товарами с пола до потолка. Заходишь со снисходительным смирением, с учтивой до фальши улыбкой и теряешься, не понимая точно, к кому тут обращаться. Вон тот курчавый юноша, он продавец или приятель хозяйского сына? Несколько лет тому назад здесь обязательно был бы живописный бербер в синем беретике, и ты бы смело обратился к нему. Теперь же приходится действовать наобум, рискуя показаться тем, что ты и есть на самом деле: польстившимся на сладкое недотепой. Продавец этот юноша или не продавец, неизвестно, но он берется обслужить тебя, и от этой неясности смущаешься еще больше. Шесть кусочков лукума? Розовых? Вот, пожалуйста, одни розовые. В безмерной, чуточку развязной предупредительности "продавца" сквозит легкая насмешка, от которой делается совсем уж не по себе. Но он уже уложил розовые кубики в бумажный пакет. Ты зачарованно оглядываешь эту пещеру сокровищ, по стенам которой громоздятся полки с персидским горохом и бутылками "Сиди-Брагам", и даже в красных банках кока-колы мерещится что-то кабильское. Поскорей расплачиваешься и чуть ли не воровато выскакиваешь, сжимая в руке кулек. Но отойдешь на несколько шагов - и вот она, награда! Лукум из арабской лавки хорош именно так: на улице, когда уже по-вечернему свежо, украдкой отправить в рот кусочек, и пусть себе пудра сыплется на рукава.
   В ВОСКРЕСЕНЬЕ ВЕЧЕРОМ
   Воскресенье, вечер. На стол не накрывают, настоящего ужина не готовят. Кому захочется - заглянет на кухню да перехватит чего-нибудь из остатков угощения; кусочек холодного цыпленка с горчицей, рюмочку бордо походя, чтобы допить бутылку, - чем плохо! Гости ушли в шесть часов. До конца дня еще уйма времени. Можно налить ванну - настоящую воскресную ванну, с шапкой голубой пены - и понежиться вволю, утопая в ватных облаках. Запотело зеркало, затуманилась голова. Только не думать ни о прошедшей неделе, ни, тем более, о наступающей. Поддаться гипнозу тихо плещущих меленьких волн, которые расходятся из-под распаренных сморщенных пальцев. И наконец, когда вся вода уйдет, заставить себя отодрать тело от дна. Взять, что ли, книжку? Да, но чуть погодя. А пока лучше телевизор. Подойдет любая, даже самая дурацкая, передача. Уставиться в экран и замереть, без всякого желания, без оправданий, без угрызений совести. Это тоже похоже на теплую ванну: приятная истома, осязаемый комфорт. Сидишь так, пригревшись, допоздна, будто и мозги расслабились по-домашнему. Тут-то и подкрадывается тоска. Выключаешь опостылевший телевизор. И переносишься куда-то, чаще всего в далекое детство, теряешься в расплывчатых воспоминаниях о каких-то местах, где ты бродил, переживая школьные неприятности и выдуманные влюбленности. Тебя пронзает, захватывает врасплох, как летний ливень, этот манящий душевный ток, эта радость и боль, привычная, родная... так всегда бывает в воскресенье вечером. Каждый раз - тщетная попытка остаться в капсуле, в надутом пузыре, но стенки его не выдержат напора. Так проявляется изображение на брошенных в ванну квадратиках фотобумаги.
   ПЕШЕХОДНЫЙ ТРАНСПОРТЕР НА СТАНЦИИ МОНПАРНАС
   Потеря или выигрыш во времени? Как бы то ни было, но эта бесконечная, безмолвная, прямая, как стрела, движущаяся лента - что-то вроде вынужденной долгой паузы. Самим своим существованием транспортер признает неоспоримое: одолевать такие длинные коридоры, такие огромные переходы людям не под силу. Жертвам хронического городского стресса позволительно тут перевести дух. Но при условии, что они не сойдут с дистанции, и эта полупередышка в конечном счете обернется ускорением в их героическом кроссе.
   Пешеходный транспортер на станции метро Монпарнас гигантский, немыслимо длинный. Ступаешь на него с опаской, как на эскалатор в большом универмаге. Но похожих на крокодильи челюсти складных ступенек здесь нет. Едешь строго по горизонтали. В первое мгновение захватывает дух, будто спускаешься в потемках по лестнице и ищешь ногой несуществующую последнюю ступеньку. Ну вот ты на борту и далее скользишь по хляби. Ты почему-то в напряжении: оттого ли, что вокруг все движется, оттого ли, что самолюбие протестует против этого внезапного пассивного дрейфа. Впереди, еще наращивая скорость, размашисто шагают несколько маньяков спешки. Но куда лучше выжидающе замереть, держась рукой за черный поручень. Такие же оцепеневшие статуи, с такими же притворно отрешенными глазами, проплывают навстречу. Странное сочетание близости и недостижимости тех, кто с непринужденным видом уносятся прочь друг от друга. Миг, выхваченный из чужой судьбы, неразличимые, парящие на сером фоне лица. А рядом коридор для пешеходов, принципиально презирающих баловство транспортера. Они шагают тупо, очень быстро, демонстративно порицая всякую уступку лени. Однако выглядят нелепо и смешно: те, кого они хотели бы усовестить, не обращают на них внимания. Здесь, в механическом пространстве, есть своя неодолимая притягательная сила. Словно заводные человечки налеплены по всей длине однообразной движущейся дорожки. Ты едешь, застыв, похожий на фигурку с картин Магрита, песчинкой городской толпы, а мимо, из ниоткуда в никуда, тянется по бесконечной плоской ленте тающая вереница твоих двойников.
   КИНО
   Кино - не то место, куда можно, что называется, выйти на люди. С людьми тут почти что не соприкасаешься. Тут другое - входишь в зал и утопаешь в ватной взвешенности. Фильм еще не начался, и аквариумный свет колышет приглушенные голоса. Все мягкое, пухлое, обеззвученное. Неслышно ступая по ковру, с принужденной беспечностью идешь вдоль пустого ряда. Нельзя сказать, что в кресло садишься или даже усаживаешься. Это махрово-плотное, упругое пространство надо освоить. В него толчками втискиваешься, в нем блаженно распластываешься. К этому сибаритству добавляется приятное чувство слияния с другими - ты занял ячейку в одной из шеренг, развернутых перед экраном.
   Но дальше общение не идет. Что ты узнаешь, например, о здоровенном парне, который развалился в кресле тремя рядами ближе к экрану и все еще читает газету? Разве что разок-другой он засмеется невпопад или, гораздо хуже, не засмеется, когда будет смешно тебе. В кино не проявляют себя. Сюда ходят, чтобы укрыться, забиться, свернуться. Здесь сидят, как на дне водоема, и вглядываются в голубизну - любое чудо может совершиться в псевдоглубине экрана. Ни запаха, ни дуновения на склоне, упирающемся в призрачное упование, в трехмерном храме, где отправляется культ плоскости.
   Сгустилась темнота, и засиял алтарь. Теперь ты воспаришь - небесной рыбой, морскою птицей. Отнимется тело, и станешь английским пейзажем, нью-йоркским проспектом, бретонским дождем. Ты жизнь, ты смерть, любовь, война, тебя вобрал лучистый конус, где мельтешат пылинки. И когда появляется надпись "конец", ты остаешься в трансе, бездыханным. Но вспыхивает резкий свет. Придется разогнуть затекшие суставы и сомнамбулой двинуться к выходу. Главное, ни слова, никаких замечаний, суждений - слова всё сломают. На уходящем из-под ног полу смиренно ждать, пока пройдет амбал с газетой. Застыть, как космонавт в скафандре, сберечь еще хоть на минуту диковинную невесомость.
   СВИТЕР НА ОСЕНЬ
   За временем не угонишься. Кажется, только-только закончились каникулы, а оказывается, уже пролетел сентябрь. Пошли дожди, ты думал: "Наступила осень", - и понимал, конечно, что началась прелюдия к зиме. А все же подсознательно еще чего-то ждал. Но вот октябрь. По ночам уже совсем холодно, а днем первые золотые листья проблескивают на синеве. Винное тепло октября, мягкий ласковый свет, солнце входит в силу на исходе дня, часам к четырем, когда все вокруг приобретает плавную продолговатость упавших со шпалеры спелых груш.
   Ну, стало быть, пришла пора обзавестись новым свитером. Облечься в клены, в цветной подлесок, в каштановые колючки, в розовеющие сыроежки. Надеть на себя шерстяное отражение осени. И непременно новое - выбрать новый свитер, зажечь новый факел, рассчитанный на угасание.
   Какого цвета свитер? Может быть, в зеленых тонах? В гамме зеленой Ирландии: цвета мутно-горохового, цвета терпкого виски, пустынно-дикого цвета торфяников и травяной глади. Или в рыжих? Есть множество оттенков рыжины: рыжий, как волосы Офелии, как медовый пряник (попробовать бы снова!), лесная рыжина (тут целая палитра!), охряная земля, желто-красное небо, неуловимый запах базарной площади и древесины, грибов и сырости. Пусть этот свитер будет из ровницы. Домашней вязки, крупными рядами, как будто у кого-то еще хватает времени вязать для вас.
   Ты будешь в нем частицей осени. Так пусть же он будет просторным, чтобы исчезло тело. Просторным, со спущенными плечами, с запасом... Приятно проиграть всю гамму, тон за тоном, до самого конца. Готовишься грустить с комфортом. Покупаешь цвет дней, новый свитер на осень.
   НОВОСТЬ, УСЛЫШАННАЯ В ДОРОГЕ
   "Говорит радио "Франс-Интер", 17 часов, в эфире новости..." Потом позывные, а дальше: "Последнее сообщение с телетайпной ленты: скончался Жак Брель".
   Твоя машина едет в это время по довольно унылой плоской местности, между Эвре и Нантом. Ты проезжал тут сотню раз и думал о каких-то пустяках: как обогнать впереди идущий грузовик или хватит ли мелочи на дорожную пошлину. И вдруг - стоп-кадр, все застыло. На долю секунду. Навеки. Серая безликая трехполосная дорога, уходящая к долине Сены, внезапно стала непомерно значительной. И даже красно-белый бензовоз "Ангар" в правом ряду, возможно, останется на этом моментальном снимке. Так же бывает, когда нежданно-негаданно оказываешься в каком-нибудь месте, которого не знал и не имел желания узнать, которое было абстрактным названием на привычном пути и смутно связывалось с чем-то утомительным и скучным.
   Жак Брель - о нем и без того был в памяти целый альбом: знакомые с детства песни, буквально сокрушительные аплодисменты в зале "Олимпия", когда в 1964 году он пел там "Амстердам". Но все это исчезнет. Пройдет время. Сначала о Бреле будут говорить хорошие слова, будут много и часто крутить его песни. Потом - пореже и поменьше, а потом - совсем мало и редко. Но каждый раз отныне, когда его упомянут, перед глазами будет возникать все та же картинка: идущая по склону дорога, которой ты проезжал, когда услышал по радио о его смерти. Непостижимо, глупо, но ничего не поделаешь. Жизнь - это длинный фильм, и авторадио запросто может стать камерой, а лобовое стекло экраном. Фрагменты этой ленты мелькают в голове. Но и дорога играет не последнюю роль в съемках: череда мнимо знакомых, стирающих друг друга образов, и вдруг один из них кристаллизуется. Смерть Жака Бреля для тебя шоссе в три полосы и бензовоз "Ангар" в правом ряду.
   ЗАСТЫВШИЙ САД
   Лето, сад где-нибудь в Аквитании. Разгар августовского дня. Воздух не шелохнется. И даже свет заснул на помидорах: на каждом красном плоде застыло блестящее пятнышко. Еще на них присохли земляные брызги от последнего дождя. Так и хочется взять, сполоснуть да и впиться зубами в разогретую мякоть. Этот буксующий час - подходящее время, чтоб рассмотреть все переливы красок. Есть помидоры еще совсем зеленые, чем ближе к черенку, тем зелень гуще. Есть бурые с кислинкой. Такие не сгибают стеблей. И только зрелые свисают соблазнительной тяжестью.
   К стволу сливы приставлена лесенка. Несколько сливин валяются на дорожке вдоль огорода. Издалека они кажутся гладко-лиловыми, вблизи же обнаруживается соперничество темно-синего и розового цветов, да еще сахаристые крупинки на тонкой кожице - она лопнула от удара, и на влажную землю выползает коричневатая кашица. Оставшиеся на ветках недоспелые сливы желто-оливкового цвета в красную точку, их манит и пугает синева старших собратьев.
   Приятнее держаться в тени. Но солнечный дождь безжалостно поливает и сквозь листву. Лучи отбеливают грядки в седину: и рыхлый салат-латук, и даже поникшую листовую свеклу. Только морковная ботва торчит бодрыми хвостиками, словно ее мелкие зубцы не поддаются обморочной истоме. Малина уже отошла, и на ветках вдоль забора, вместо гранатово-рубиновых ягод на бархатном фоне, засохшие коричневые комочки среди пергаментных лохмотьев. В другом конце сада, на невысокой каменной стенке, шпалерная груша раскинула ветви в строго симметричном порядке, который смягчает женственное присутствие вытянутых веснушчатых плодов. А рядом мускатные лозы, от которых веет терпкой, утоляющей жажду свежестью. Гроздья водянисто-зеленые или тускло-золотые, одни матовые, другие почти прозрачные, одни так и светятся, другие скромно подернуты дымчатым налетом. Но попадаются уже и ягоды с винно-чернильным отливом, нарушающие целомудрие зеленых гроздьев и жадно впивающих жар августовского солнца.
   От зноя не спрятаться, только под кронами фруктовых деревьев: абрикоса, сливы и черешни - все же есть тень, там стоит заброшенный стол для настольного тенниса, зеленая краска на нем облупилась, и валяются красные сливы-паданцы. Здесь, в саду, даже посреди августовского пекла, дремлет дух воды. Он затаился в длинной бамбуковой трубке и в выцветших кольцах поливального шланга. Есть что-то мирное, домашнее в его беспорядочных петлях, в замотанных веревкой или изолентой протекающих стыках; из него не может хлестать тугая, леденяще мертвая струя. А потечет, когда наступит вечер, водица ласковая, скромная и ровно столько, сколько нужно.
   Пока же - торжествует солнце, неподвижно застыла вся бело-розово-зеленая палитра; пора замереть в созерцании.
   ПРОМОКШИЕ ТАПОЧКИ
   На вид дорога вполне просохла. И поначалу все нормально. Шагаешь легко, почва пружинит под веревочной подошвой - в том-то и прелесть ходьбы в таких тапочках. В них чувствуешь себя цивилизованным ровно настолько, чтобы оставаться с землей на "ты", без боязливой недоверчивости босой ступни и без нахрапистой уверенности тяжелой обуви. Веревочные тапочки - это лето, тепло, упругость, порою вязкость плавящегося асфальта. Но нет ничего лучше песчаной дороги после дождя. Запах... кукурузных початков, бузинной коры, опавших тополиных листьев - вялых листиков, которые все лето так и спят под деревьями. Это светлая гамма. Выше поднимается с реки запах густо-зеленый, с мятным вкраплением на пресно-тинном фоне. А на горизонте, над тополями, небо конечно же сворачивается серо-лиловыми клубами удаляющихся туч опорожнившихся и безобидных. И запахи, и краски, и наслаждение пружинистым шагом - все сливается воедино. Но постепенно чувственный фокус смещается вниз, к ногам, - подошва и земля под ней заслоняют все прочее. Что это промокают тапки, соображаешь слишком поздно. Когда уже нет смысла возвращаться. Все начинается с полотняной кромки: на ней появляется темная полоса и набухает фактура грубой ткани. Потом ступни пронимает холодком, как будто под ними ничего нет, кроме тоненьких льняных стелек. Когда же минуешь две лужи, прохладная воздушная подушка сменяется жесткой мешковиной. Но неприятнее всего даже не сырость, а противная тяжесть. Подошва, обещавшая "дышать", коварно сдается после притворного сопротивления, в ней-то вся беда, ее скрученная веревка превращается в мокрый жгут, гнусную губку. Резиновая окантовка не спасает - разве спасут от стихийного бедствия жалкие потуги на усовершенствование? Тапки есть тапки. Когда подошва промокает, они становятся тяжелыми как гири, и тинный запах заглушает запах тополей. Хоть дождь давно прошел, а ты, дурак, промок, лето стало вязким, а песок липким. И знаешь наперед, что будет дальше. Такие тапки никогда как следует не высыхают. Куда их ни положишь: на подоконник или в обувной шкаф, - они скукожатся, веревочные спирали превратятся в труху, полотно задубеет, темная полоса не исчезнет.
   При первых признаках такой беды прогноз неутешительный: надежды нет, все безвозвратно пропало. Промочить веревочные тапочки - все равно что познать мрачную сладость крушения.
   СТЕКЛЯННЫЕ ШАРЫ
   В стеклянных шарах вечная зима. Возьмешь, встряхнешь... в нем медленно закружится подхваченный вихрем со дна снег, но скоро плотная белая воронка разойдется, опадет хлопьями, и снова очистится тоскливо-неподвижная лазурь. Мгновение-другое еще парят последние бумажные птицы, но и они опускаются вниз. Ватная нега засасывает их. Все кончено, и ставишь шар на место. Но что-то в нем переменилось. Теперь во внешне неподвижной декорации ты различаешь какой-то смутный зов. Все шары одинаковые. Что бы в них ни изображалось: морская глубь с водорослями и рыбами, Эйфелева башня, Манхэттен, попугай, горный пейзаж или замок Сен-Мишель, - всюду пляшет сначала быстро, потом все медленнее, - рассеивается и исчезает снег. Перед началом снежной пляски была одна пустота. А после нее... белая пушинка осталась на крыше Эмпайр-стейт-билдинг, неосязаемое воспоминание, которое не унес поток дней. Дно устлано легчайшими лепестками памяти.
   Да, у стеклянных шаров есть память. Они безмолвно мечтают о вихре, о вьюге, которая то ли будет, то ли нет. Ведь часто бывает так: поставят их на полку и забудут, забудут о том, что одним движением можно взвихрить в них зимнюю феерию, прервать стеклянную спячку.
   Воздух этого мира - вода. Об этом не думаешь, пока вдруг не заметишь повисший в самом верху пузырек. И сразу видишь все иначе. Нет больше ни голубого апрельского неба за Эйфелевой башней, ни морской глади под килем фрегата. Прозрачность наливается тяжестью; там, за границей сред, течения гуляют в высях. Там одинокие чертоги, сложные лабиринты, неуловимые движения в жидкой тиши. Фон просто выкрашен молочно-голубой краской до потолка. До неба, до поверхности. Слащавая, фальшивая голубизна, тревожная в своей безмятежности, - так, выпадая посреди дня из жизни в послеобеденный сон, чуешь, что вот-вот угодишь в силки судьбы. Возьми в ладони этот мир - шар быстро согревается. Встряхни - и снежный вихрь сметет затаенную угрозу водных токов. И снова закружится снег внутри, в сердце недосягаемой зимы, где порхающая воздушность одолевает силу тяжести. Ласковый снег.