Фрай Доминго так не считал, его раздражали громкие слова, и он старался не поддаваться их воздействию. Человек должен приспосабливаться к обстоятельствам, говорил он, надо избегать героического тона, проникнуться убеждением, что примирение с тем, что вредит нашему здоровью и жизни, это проступок более серьезный, чем даже клятвопреступление. Сиприано сослался на мучеников, а доминиканец ему отвечал, что времена евангельских свидетельств прошли. Христианство прочно установилось в мире и уже не нуждается в том, чтобы жертвовать ради него жизнью.
   Через две недели после пытки помощник надзирателя Дато вручил Сиприано письмо от Аны Энрикес.
   Драгоценный мой друг, – писала она, – хочу просить Вас об одной великой милости. Я знаю, что Вас пытали за то, что вы не открыли имен Ваших совратителей. Бога ради, не упорствуйте. Подвергать опасности нашу жизнь, подаренную Господом нашим, означает пренебрежительно относиться к Нему. Дать некое удовлетворение инквизиторам, произнести слово, которого они жаждут и которое дает им чувство сиюминутной победы, не означает покориться. Поймите это, ибо Ваша жизнь, пусть Вы о том и не подозреваете, может когда-нибудь стать кое для кого необходимой.
   Вспоминаю Ваш приезд в Ла-Конфлуэнсию, усадьбу моего отца, по поводу легкомыслия Кристобаля де Падильи, за которое мы все так дорого платим. Те счастливые минуты золотой осени, прогулки в Вашем милом обществе в саду, оставили глубокий след в моей душе. Дадут ли нам возможность когда-нибудь еще пережить подобные часы? Берегите себя, подумайте о том, что Вы располагаете только одной жизнью и обязаны ее сохранить. Вас приветствует с уважением и почтением
Ана Энрикес
   Прочитав письмо, содержание которого рассеяло терпкий привкус пепла, оставшийся после пытки, Сиприано приободрился. Что хотела сказать Ана Энрикес этой фразой, что его жизнь когда-нибудь может стать для кого-то необходимой? На кого она намекала? У него были бумага и перо, и первым его движением было написать ответ, но попытка не удалась, нужные слова не приходили на ум, путались, не хватало ясности мыслей, чтобы построить связное предложение. Лишь через несколько дней, обретя самообладание, он почувствовал, что способен набросать несколько строк. Прежде чем передать письмо Дато, Сиприано Сальседо несколько раз перечитал его.
   Драгоценный друг, – писал он. – Благодарю за Ваш интерес ко мне и за милосердие Ваше, выразившееся в заботе о моем здоровье. Я также с волнением вспоминаю ту осеннюю прогулку в садах Ла-Конфлуэнсии, и Ваше лицо на собраниях, Ваше рвение, Вашу увлеченность, белую Вашу руку, поднятую, чтобы просить слова на наших беседах и особенно – Ваше появление в моем доме в день бегства, наше прощанье, неожиданный сердечный поцелуй, которым Вы меня одарили. Поверьте, то мгновенье придало мне сил, укрепило меня в тяжких испытаниях, через которые я прошел. Кончится ли все это когда-нибудь? А пока я Вас умоляю не страдать за меня. Исполнить то, что мы считаем своим долгом, само по себе награда. Вас приветствует с уважением и почтением
Сиприано Сальседо
   Осень выдалась очень холодная, и Сиприано, все заметнее слабевший, проводил дни, лежа на койке, кутаясь в тонкое тюремное одеяло. Алькайд больше за ним не приходил, Сиприано подозревал, что перерывом в пытках он, быть может, обязан дяде. В начале ноября дядя прислал ему куртку, подбитую мехом генеты, и сеговийский плащ. Однако сам дядя Игнасио не появлялся. Наверно, слишком частые посещения обвиняемого в ереси могли стать помехой в его карьере. Фрай Доминго все время читал книги, которые ему доставляла Инквизиция. В середине декабря его вызвали в зал суда, откуда он вернулся через три часа, но рассказывать о подробностях допроса не захотел. «Все как я ожидал, – сказал он. – Как всегда». Доминиканец улегся на койку и продолжал читать, как если бы ничего не произошло.
   В канун Рождества, когда Сиприано уже не ждал, Дато принес ему записку от Аны Энрикес, поздравлявшей его с праздником. Первая половина письма была полна слов восхищения – она восхищалась его порядочностью, его умом, тем, что он взял на себя, ничего не прося взамен, ответственность за их кружок. «В этот час, – писала она, – я поняла, что Вы, Ваша милость, для меня не безразличны». Сердце Сиприано забилось так сильно, что грозило вот-вот выскочить из груди. Нет, это уже чересчур волнующе, – конечно, это еще не объяснение в любви, но во всяком случае свидетельство того, что она выделила его среди прочих членов их секты. А если бы у него и оставалось какое-то сомнение, в следующем абзаце она еще раз подчеркнула: «Теперь, возможно, Ваша милость лучше поймет мою заинтересованность в Вашей участи».
 
   Сиприано Сальседо был тронут. В первый раз, в сорок один год, он переживал влюбленность, присущую юности. Он вспоминал очертания фигуры Аны, красный тюрбан, белую руку, реющую, как птица, над головами собравшихся, ее теплый, страстный голос. Господи, неужели возможно, чтобы эта необыкновенная девушка увлеклась им? Он ответил ей кратко, пожелал счастья и удачи, признался, что, вопреки всему, это Рождество останется в его жизни незабываемым. Ее письмо, писал он, дышит надеждой. «Вы, сеньора, питаете иллюзии, что нечто нарождается». К сожалению, он не может разделить ее оптимизма: «Меня же гнетет мысль, что нечто завершается». Но он также признавался, что никогда не относился к ней равнодушно. «Я всегда восхищался Вашей проницательностью, умом, уверенностью и – еще бы! – Вашей красотой», прибавил он в порыве откровенности. И на прощанье уверял в своем почтении и любви.
   Так Дато стал почтальоном, носившим письма Аны Энрикес и Сиприано Сальседо. Письма посылались все чаще и вносили луч света и надежды в мрачные застенки тюрьмы. Ана всегда опережала Сиприано Сальседо в пылкости и доверчивости. «Каталина де Рейносо, одна из монахинь Вифлеемской обители, моя товарка по камере, считает препятствием разницу в возрасте между нами», писала Ана Энрикес шестого февраля и прибавляла: «Но я ей говорю: какое значение имеет возраст для чувства любви? Разве у души бывает возраст?» Ее послания, так или иначе, всегда содержали нотку оптимизма. «Когда-нибудь нам позволят быть счастливыми», писала она. Или же: «Наша прогулка в саду Ла-Конфлуэнсии будет первой ступенькой нашей общей истории».
   Сиприано Сальседо был более сдержан. Его первоначальные восторги несколько умерил полузабытый обет. Он чувствовал укоры совести за свою слабость, за то, что дал себя увлечь легкомысленными мечтами, побуждая Ану Энрикес строить воздушные замки. На последнее письмо он не спешил отвечать. Нет, зная заранее, какова будет развязка, он не имеет право одобрять планы этой девушки. Все складывалось так, что его будущее не сулило никакой альтернативы. Инквизиция никогда не простит ему молчания, а он не имел намерения нарушить его ради их благоволения. Он писал один черновик за другим, и, один за другим, рвал их. Фрай Доминго поглядывал на него со своей койки.
   – Что, ваша милость готовит завещание?
   Сиприано не ответил на шутку его преподобия. Спору нет, то, что он пытался написать, весьма напоминало завещание. Поэтому после вопроса доминиканца он решил писать ясно, как если бы это была – а может, действительно была? – его последняя воля. Он ее любит – это главное. Любит больше всего на свете. И однако между ними стоят два неодолимых препятствия – обет целомудрия, искренне принесенный им Господу нашему более года назад, и его твердое решение не совершать клятвопреступления, не выдавать тех, кто его обратил в истинную веру. Такой его позиции инквизиторы никогда не простят.
   И как ответ на его еще не написанное письмо, Дато принес ему сообщение из неизвестного источника.
   Император Карл V скончался в монастыре в Юсте, сокрушаясь, что не казнил Лютера, когда в Вормсе тот был в его власти. В дополнение к своему завещанию он, по праву отца, требует от своего сына Филиппа карать еретиков со всей строгостью и соответственно их виновности, всех без исключений, не взирая на лица. Со своей стороны, новый король Филипп II благословил «святое рвение» своего отца.
   С этого момента начали приходить всевозможные сообщения, заявления, известия, послания, касавшиеся процессов над братьями Касалья, доном Карлосом де Сесо, соседом Сиприано по камере фраем Доминго, архиепископом толедским и прочие извещения, которые Сиприано, прежде чем лечь на койку и накрыться сеговийским плащом, складывал в хронологическом порядке. Он уже привык к предательствам, и признания собратьев уже не производили на него былого впечатления. С горечью прочитал он протокол признания своего друга Педро Касальи:
   Однажды в Педросе у входа в церковь, где я служу священником, я, размышляя о благодеянии Христа, встретился с доном Карлосом де Сесо, коррехидором Торо, и он внезапно сказал мне, что чистилища не существует и он может это доказать. И сделал он это так искусно, что убедил меня, хотя мой дух исполнился страха и тревоги. (Здесь преступник рассказал эпизод визита Сесо к Каррансе в Коллегии Сан Грегорио, сцену, которую мы не станем описывать, поскольку она слишком хорошо всем известна.) Потом я беседовал об этом с бакалавром Эрресуэло, но не для того, чтобы его наставлять, – это он посвятил меня в учение об оправдании верой, при которой наши добрые дела излишни, и настаивал на том, что чистилища нет. Также Кристобаль де Падилья трижды побывал в моем доме в Педросе и говорил мне об этом же предмете, а я его убеждал прекратить такие речи. Об этом же предмете беседовал со мной мой слуга, прозываемый Хуаном Санчесом, но я выразил ему свое неудовольствие, и он, обозлясь, оставил службу у меня, чему я был рад. Последним я говорил об этих делах со своим товарищем школьных лет фраем Доминго де Рохасом и, прежде чем я затронул тему чистилища, он первый заговорил о нем, и на том настаивал.
   От такой подлости у Сиприано слезились его больные глаза. Карлос де Сесо, напротив, хотя и приписывал недавно назначенному архиепископу Каррансе создание секты, старался убедить Трибунал в его невиновности касательно вопроса о чистилище. Чтобы обелить архиепископа, он приукрашивал правду:
   Когда я беседовал с кем-либо о чистилище, в мои намерения входило не отвратить этого человека от Церкви, но укрепить его веру в Страсти Иисуса Христа. Я никого не поучал, не устраивал встреч или собраний, но если предоставлялся случай, высказывал свое мнение по этому вопросу. (Сесо закончил свое признание просьбой о милосердии к нему, учинившему такой вред высказыванием своих мыслей касательно чистилища, о котором он сказал, что «его не существует для тех, кто умирает в мире с Христом, служа ему и исповедуясь в своих грехах». Он сообщил, что лютеранские взгляды появились у него в Вероне в годы его молодости, когда он слушал одного известного проповедника. В последних фразах своего признания он выразил желание умереть в лоне Церкви.)
   Сиприано удивил тон коррехидора Торо, его смирение и благоговение. Его свидетельства, во всяком случае, их часть не соответствовали его поведению. Сиприано объяснял более мягкий тон дона Карлоса тяжкими условиями тюрьмы и болезнью, о которой говорили врачи секретной тюрьмы Бартоломе Гальвес и Мигель Саагун в отдельной записке:
   Доктор Гальвес, врач Главного Совета Инквизиции, находит у преступника дона Карлоса де Сесо, заточенного в секретной тюрьме Вальядолида, слабый и неровный пульс при общем сильном недомогании. Что касается колен, на которые преступник жалуется, их внешний вид не обнаруживает изменений, однако при ощупывании чувствуется сильная скованность. И поскольку его недуг застарелый и с каждым днем усиливается из-за тяжести кандалов, я полагаю разумным немедленно применить лекарство.
   Доктор Саагун уточняет: Пульс слабый, настроение меланхолическое. Ноги также слабы по отношению к туловищу, довольно тучному. Коленные сухожилия нечувствительны, а посему желательно переселить узника из занимаемой им сырой камеры.
Доктора Гальвес и Саагун
   Что касается Доктора, дона Агустина Касальи, он, по-видимому, совсем пал духом, его малодушие оказалось сильнее веры. При чтении его признания, пессимизм Сиприано относительно своей судьбы все усугублялся. В сообщении говорилось:
   Перед пыткой доктор Касалья пообещал во всем признаться, и это его избавило от мук. Поскольку он потерял голос, признание свое он написал собственноручно. Он признал себя лютеранином, однако не распространителем этого учения. Он беседовал лишь с теми, о ком знал раньше, что они придерживаются реформистской доктрины. На требование сообщить сведения по вопросу «он и другие», он ответил, что не может этого сделать, ибо тогда ему пришлось бы давать ложныепоказания. И все сказанное им он подтвердил, когда ему пообещали помилование. Он обязался быть примерным католиком, если Трибунал сохранит ему жизнь, и все время обнаруживал несомненные признаки раскаяния.
   Чем больше сообщений и признаний читал Сиприано, тем глубже становилось его отчаяние. С наступлением весны количество бумаг, приносимых Дато, все возрастало. Но он был так слаб, что чувствовал себя неспособным передвигать ноги в кандалах, и проводил дни и ночи, лежа на койке и кутаясь в плащ. Доставляемые Дато документы становились ему неинтересны – сплошь трусость, ложь и злословие. Надзиратель настолько с ним подружился, так ему доверял, что разрешал поверхностно пробегать приносимые бумаги и самому решать, стоит ли их оставлять у себя или же нет. Втайне Сиприано все ждал ответа доньи Аны на его прощальное письмо, но ответ не приходил. Он с радостью прочитал бы хоть два слова, но он сам, своей непреклонностью, положил конец их переписке, о чем теперь сокрушался. Ана Энрикес, всегда чуткая к чувствам других, отнеслась с уважением к его обету и его нежеланию нарушить клятву. Хотя Сиприано часто о ней думал, время оказывало свое неумолимое действие – память слабела и с каждым днем все трудней было представлять себе ее облик: профиль, слегка жестковатую линию рта, пряди волос над лбом, форму ушей – такие подробности забывались. Его мучило сомнение, чем вызвано молчание Аны – то ли уважением, то ли презрением, и его воспаленные глаза наполнялись слезами, которым он позволял свободно струиться по лицу: они приносили ему облегчение.
   Так он лежал неподвижно на убогой койке, полуприкрыв глаза, устремленные на вечерний луч солнца, косо проникающий в камеру сквозь окно, в котором плавали мириады пылинок. В один из таких вечеров появился Дато, в своей красной шапке похожий на гнома, с показаниями фрая Доминго, так же отчужденно лежащего на койке. Сиприано взял бумагу и стал читать:
   Нрав неустойчивый, – гласило краткое изложение его показаний. – К лютеранизму примкнул поздно, есть склонность к вербовке прозелитов. Тщеславен, перед Святым Трибуналом представился как старый член секты и сторонник новых течений. Виновником появления у него этих взглядов назвал «учителя», архиепископа толедского дона Бартоломе де Каррансу, лютеранина неведомо для самого себя, а вернее, предшественника лютеранства в Испании. О его послании «Ad Galathas»[113] сказал, что оно соответствует лютеранскому духу, а о его «Катехизисе», что это трудная, черствая пища для простых людей, «у которых нет ни зубов, чтобы это разжевать, ни желудка, чтобы переварить». Подобные вещи, сказал он, не следует давать в руки неграмотным, а только лиценциатам и богословам.
   Когда инквизитор призвал его к порядку, он повторил, что Бартоломе Карранса, возможно, и католик, однако, когда слушаешь его речи, в этоне верится. И, совершив один из своих многочисленных словесных пируэтов, фрай Доминго заявил, что «таков был сладкий сироп, которым архиепископ воспользовался, дабы привлечь его к своему делу». В целом он о сеньоре толедском архиепископе отзывался очень дурно.
   Также он выдал Хуана Санчеса как совратителя монахинь из Вифлеемской обители и его собственной сестры Марии. Ввиду противоречий в показаниях ему пригрозили пыткой, но, оказавшись на дыбе, он взмолился, чтобы его убили, только не пытали. Святой Трибунал снизошел к его просьбе при условии, что он будет говорить правду. В последний час он снял вину с некоторых оговоренных, но не с архиепископа Каррансы.
   Сиприано сложил листок с чувством огорчения – на допросах уже не один человек приписывал Каррансе основание лютеранского центра в Вальядолиде. Казалось, они думают, будто, возлагая вину на него, авторитетного деятеля Церкви, они в какой-то мере снимают вину с себя. Карранса становился, таким образом, некоей гарантией их жизни, козлом отпущения, главным виновником. Без его проповедей, его полунамеков, протестантизм якобы никогда не укоренился бы в Кастилии. Но в данный момент Карранса, похоже, мог рассчитывать на влиятельных покровителей.
   Он услышал шепот фрая Доминго и, когда обернулся, доминиканец спросил, не разрешит ли он ему прочитать «эту бумагу». Сальседо, удивившись, спросил, знает ли он, о чем в ней говорится. Фрай Доминго знал. «Это мои показания, – сказал он. – Разве может там быть что-нибудь иное? Вы, ваша милость, дважды посмотрели на мою койку, прежде чем начали читать». Сиприано, шатаясь, поднялся, с трудом сделал два шага к койке доминиканца и левой рукой протянул ему листок.
   – Вероятно, вашему преподобию не понравится то, что там написано, – сказал он.
   – И какое это имеет значение? Надо знать не только то, что мы делаем, но и то, что нам приписывают.
   Доминиканец прочитал бумагу молча, не возмущаясь и не комментируя. Сальседо, не сводивший с него глаз, увидел, что он складывает ее, и спросил:
   – Ваше преподобие согласны с этим?
   – Согласен с тем, что там сказано, но не с тем, о чем умолчали, – с долей язвительности ответил доминиканец.
   В середине апреля в городе громко застучали молотки – стук начинался с первыми лучами света и не прекращался до глубокой ночи. Стук различных тонов, но в любом случае резкий и грубый, исходил с Рыночной площади и с различной громкостью разносился по всем кварталам города. Эти зловещие удары, казалось, ускоряли ритм жизни в тюрьме. Обычная рутина секретной тюрьмы вдруг наполнилась движением, суетой. По коридорам мимо камер ходили туда-сюда отдельные личности и целые группы, что-то приносили и уносили, давали указания узникам. Необычная суматоха совпала с частыми посещениями Дато, приносившим сообщения и послания. В первый вечер оглушительного стука надзиратель объявил:
   – Строят помост.
   – Для аутодафе?
   – Именно так, сеньор, для аутодафе.
   На следующий день Дато принес срочное сообщение, за которое Сиприано выдал ему дукат. Срочность была оправданной.
   Заглавие гласило:
   «СЕСО ОТРЕКАЕТСЯ»
   Было заметно, что написан листок поспешно, в волнении от последних новостей, хотя почерк был четкий, почерк писца, легко читаемый. Очевидно, человек, намеревавшийся получить прибыль от этого «занятия», торопился пустить листок в обращение. Запись была сжатая, но решительная, содержательная, к тому же приговоры преступникам уже становились известны. Сесо был приговорен к сожжению и ввиду этого сделал новое заявление. Его отговорки, увертки, передергивание фактов, выраженное им желание умереть в лоне Церкви ничем не помогли. Тогда он заговорил прямо. В новом заявлении уже не было никаких обиняков, он был уверен, что приговор определен и апелляция невозможна.
   Узнав о том, что ваши милости приговорили меня к сожжению, чего я никак не предполагал, я, дабы облегчить свою совесть и помочь выяснению истины, хочу сделать это последнее заявление.
   Оправдания верой достаточно для спасения. Нас спасает Христос, а не наши дела. Для тех, кто умирает в благодати, не существует ни чистилища, ни какого-либо мирского наказания, его удел – небо. Было бы несправедливо, если бы после Страстей Господа нашего людям еще оставалось что-то очищать. Сие не означает, что я отказываюсь от всего, что прежде говорил, от признания, что чистилище существует. Я верую, верую в то, во что верили апостолы, и в католическую Церковь, истинную супругу Господа нашего Иисуса Христа, и в слова ее, содержащиеся в Священном Писании.
   Сиприано трижды перечитал краткую исповедь дона Карлоса де Сесо. Он вспомнил, какие доводы тот приводил ему однажды в Педросе в доказательство того, что чистилища не существует, и как он без возражений с ними согласился. Потом он посмотрел на лежащего на койке фрая Доминго и тихо ему сказал:
   – Дон Карлос де Сесо приговорен к сожжению.
   Но пока на площади зловещей барабанной дробью звучал перестук молотков, события шли беспрерывной чередой. На следующее утро сам алькайд лично сообщил Сальседо, что к нему явился посетитель, но Сиприано не мог ходить, он еле двигался. Все его суставы как будто разъела ржавчина. Ему принесли миску с теплой соленой водой, сняли кандалы и заставили помыть ноги. На лодыжках краснело кольцо открытых ран, голени распухли. С трудом ковыляя, он последовал за алькайдом, опираясь на руку надзирателя. Оба покачивались, как пара волов в ярме. Свет на лестнице ослепил Сиприано, ему в глаза словно насыпали битого стекла. Пришлось зажмуриться и дать себя вести с закрытыми глазами. Ноги без привычного груза не слушались, скользили, онемевшие ступни не выдерживали тяжести тела. Он приоткрыл глаза, когда надзиратель остановился, а услышав стук двери, запрокинул голову и посмотрел в узкую щель между отекшими веками. Не веря своим глазам, на него удрученно смотрел дядя Игнасио. Он взял Сиприано за руки, видимо, спеша заговорить, чтобы не дать Сиприано возможности задавать вопросы.
   – Твои глаза по-прежнему больны, Сиприано… Почему ты не обратился к лекарю?
   – Это из-за темноты, дядюшка, из-за сырости и холода. Веки воспалились, я чувствую, как будто там внутри песок.
   – Надо их лечить, – настаивал дядя Игнасио. – В тюрьме есть два лекаря. Это их обязанность.
   И сразу же он заговорил о другом, о том, что, начался процесс над архиепископом Каррансой и, как полагают, процесс будет долгим и бурным. Следствие, наверно, продлится лет пять. Сиприано рассказал, что как в тюрьме, так и вне ее стен народ настроен против архиепископа. Чтобы лучше видеть дядю, он закидывал голову назад – тот сидел на жесткой софе, под наивной картиной «Успение Святой Девы», опершись локтями о колени, сплетя пальцы с холеными ногтями. Дядя все говорил о Каррансе, огорчался показаниями Сесо, Рохаса и Педро Касальи, которые, по его словам, искажали истину. Он сообщил, что в Вальядолид приехал Главный инквизитор и сказал, что, если бы речь шла о другом человеке, его арестовали бы без всяких поблажек. Сиприано ему заметил, что основной темой была встреча Сесо с Каррансой, после того как Сесо совратил Педро Касалью. Дядя был хорошо осведомлен и почти не давал Сиприано времени для ответов – было ясно, что он боялся оставить хоть малейшую щель, куда могли бы проскочить вопросы племянника. Карранса утверждал, что Сесо обманул его и Инквизицию, заставил их поверить, будто его взгляды внушены ему архиепископом. Однако все ухищрения нового председателя Канцелярии оказались напрасными. Достаточно было минутной паузы в его речах, как Сиприано задал вопрос, которого тот опасался:
   – П…приговоры вам известны, дядюшка?
   Дон Игнасио Сальседо беспомощно взглянул на него своими кроткими глазами, нижняя губа у него задрожала. Он с усилием произнес:
   – Вчера мне их показали. Они должны были это сделать ввиду моей должности.
   Сиприано ворочал головой, стараясь, чтобы лицо дяди не исчезло из поля зрения. Он видел, что дядя колеблется, бледнеет. Но это не помешало Сиприано упрямо повторить вопрос:
   – Какая судьба ждет меня?
   Игнасио Сальседо повременил с ответом. Он ограничился глубоким, сочувственным взглядом покрасневших глаз, но когда попытался заговорить, голос его дважды пресекся. Сиприано пришел ему на помощь.
   – Наверно, костер? – спросил он. Дядя молча кивнул.
   – С тобой на костер пойдут еще двадцать человек, – сказал он наконец.
   Сиприано улыбался, чтобы смягчить напряжение беседы, чтобы показать дяде, что эта весть не застала его врасплох и не устрашила, что иного он не ожидал.
   – Позволено ли спросить вашу милость, кто эти двадцать?
   Дон Игнасио усмехнулся.
   – Эту маленькую любезность я могу тебе оказать, – сказал он. – Запоминай: семья Касалья, включая Беатрис и останки доньи Леонор, фрай Доминго де Рохас, дон Карлос де Сесо, Хуан Гарсиа, три женщины из Педросы, бакалавр Эрресуэло, Хуан Санчес… кто еще?
   – Этого достаточно, дядя.
   – Во всяком случае, список не окончательный. Сегодня вечером вас посетит исповедник, и завтра, на аутодафе, у вас еще будет возможность изменить вашу участь – костер на гарроту. Ах, вот еще что! Останки доньи Леонор де Виверо будут вырыты, и землю вокруг ее дома посыплют солью в назидание будущим поколениям.
   Теперь дон Игнасио Сальседо, казалось, успокоился. Он принялся говорить о том о сем, стараясь отвлечь Сиприано от главного. Однако Сиприано думал не о себе. Он колебался, он потерял из виду лицо дяди, пришлось повертеть головой, чтобы оно снова попало в фокус.
   – А что будет с доньей Аной Энрикес? – наконец еле слышно спросил он.
   – Ее освободят после легкого наказания: несколько дней поста, не помню, сколько. Она слишком хороша, чтобы ее сжигать.