Не удивительно, что после «Московского государственного совещания», «Демократического совещания», «Совета Российской республики» и кратковременного «Учредительного собрания 1918 г.» в глазах многих людей либерального образа мыслей возникло сомнение в непогрешимости основной демократической догмы перевоплощенной в русской пословице: «Глас народа – голос Божий».
   В области внешних сношений положение России становилось рее более тяжелым и унизительным.
   Министр иностранных дел Терещенко, в стремлении своем быть приемлемым для революционной демократии, безнадежно запутался в сочетании идей интернационализма, преобладавшего в Совете, «революционного оборончества», не искренно проводимого Исполнительным комитетом, и национальной обороны, исповедуемой «цензовыми элементами». Эта тройственность составляет характерную особенность всех его актов. И в последней декларации правительства от 25 сентября механическое смешение всех трех идеологий выразилось в такой дипломатической форме: «…правительство будет неустанно развивать свою действенную внешнюю политику в духе демократических начал, провозглашенных русской революцией, сделавшей эти начала общенациональным достоянием (?), стремясь к достижению всеобщого мира и исключая насилия с чьей бы то ни было стороны». Какие начала: Ленина, Цедербаума (Мартова), Гурвича (Дана), Чернова или… Милюкова? «…Временное правительство… все свои силы положить на защиту общесоюзнического дела, на оборону страны, на решительный отпор всяким попыткам отторжения национальной территории и навязывания России чужой воли, на изгнание неприятельских войск из пределов. родной страны». В этом изложении достаточно определенно проводились в политике – status quo в стратегии – отказ от полной победы и переход от наступления к активной обороне. Только сокровенный смысл фразы «защита обще-союзнического дела», предназначенный для успокоения союзных стран, нарушал несколько общий тон «декларации бессилия», как назвала этот акт печать.
   Такая внешняя политика имела своим прикладным результатом лишь возможность длительного пребывания на посту г. Терещенко и встречала осуждение решительно со всех сторон. Слева ее считали «прямым продолжением внешней политики царизма… не заключающей в себе ни демократического, ни революционного элементов»[[87] ]. Справа говорили о «стиле официального лицемерия», которым о чести и достоинстве России отказываются говорить, о национальных интересах говорят с большой осторожностью»[[88] ]. Любопытно, что сам г. Терещенко в различных интервью определял нашу внешнюю политику, как «политику парадоксов»…
   Декларацией предусматривалась посылка на конференцию союзных держав в числе уполномоченных правительства и лица «облеченного особенным доверием демократических организаций». Таковым оказался М. Скобелев. Ему дан был выработанный Центральным исполнительным комитетом наказ, который перейдет в историю, как яркий показатель того политического, морального и патриотического уровня, на котором стояли умеренные вожди революционной демократии. П. Милюков в Совете республики дал тонкий анализ этого постыдного акта, разделив содержание его на «три концентрических круга мыслей»: общепацифистский[[89] ], стокгольмский[[90] ] и специально-советский, представлявший переложение стокгольмского, исправленного в духе утопизма и… германских интересов. От более точного определения этого последнего «круга мыслей» он воздержался. Но было ясно, что это просто предательство Родины, для которой безразлично, поступаются ли ее интересами за серебренники или даром.
   Национальные интересы России, ее будущие судьбы и возможность мирного существования, понесенные ею великие жертвы, чудовищное расстройство народного хозяйства обеспечивались в этом акте только следующими положениями: «непременным условием мира является вывод немецких войск (а австрийских, и турецких?) из занятых областей России. Россия предоставляет полное самоопределение Польше, Литве и Латвии». И дальше – общее требование: «все воюющие отказываются от требования возмещения всяких издержек в прямом и скрытом виде». Нигде более в наказе имя России не упоминалось.
   Забота об интересах союзников ограничивалась восстановлением Бельгии, Сербии[[91] ], Черногории и Румынии в прежних границах, возмещением убытков Бельгии и материальной помощью Сербии и Черногории из… интернационального фонда, т. е. и за счет союзных и нейтральных держав.
   Идее самоопределения вылилась по существу в отторжении от России – Литвы и Латвии, от Румынии – Добруджи и от Турции – Армении; в сохранении за Германией ее колоний, Познани и польской Силезии (в Эльзасе и Лотарингии допущен бып плебисцит); за Австрией – румынской Трансильвании и всех славянских земель; только в итальянских областях ее допускался плебисцит. Зарубежные поляки, чехословаки, южные славяне, румыны повидимому не заслуживали самоопределения… Массарик, с большой горечью напоминая о забытых, указывал Совету, что такое одностороннее толкование им идеи самоопределения народов, сближает его совершенно со взглядами немецкого империализма.
   Неудивительно, что это выступление русской демократии произвело в центральных странах весьма благоприятное впечатление: австро-германская печать отозвалась сдержанным одобрением «перемене курса русской политики», а канцлерский официоз Norddeutsche Allgemeine Zeitung обмолвился даже такой знаменательной фразой: «этот дух программы русской демократии по-видимому восприял нечто от того примирительного духа, которым проникнуты речи, произнесенные в германском рейхстаге по поводу ноты папы, а также заявление графа Чернина в Будапеште». Восприял несомненно – через благодать Стокгольмского банка, Циммервальд, руссоненавистничество и духовное затмение.
   Наконец, для осуществления скорого мира наказ требовал заключения его «через уполномоченных, выбранных органами народного представительства» – для чего нужно было изменение конституций всех воюющих стран – и не иначе, как «на всемирном конгрессе».
   Все эти «парадоксы» официального политического курса и откровения неофициального были бы однако лишь пустым словопрением, без всякого реального значения, если бы они не давали почвы и оправдания тем сумбурным настроениям, который царили в армии – армии, не желавшей знать никаких «целей войны», а жаждавшей немедленного мира во что бы то ни стало. Так смотрели на нашу дипломатию и союзники. С развалом армии она теряла всякий авторитет и влияние, на союзническую политику. В союзных правительствах, парламентах, в печати, не исключая части социалистической, за редкими исключениями отзывались на откровения русской революционной демократии поучающе снисходительно, с иронией или с осуждением, но не придавали им слишком серьезного значения. Крупная английская печать находила, что идеи джентельменов из Совета представляются весьма интересными и будут иметь вероятно большое значение… после окончания войны и заключения мира. Клемансо резко высказывал удивление, что советы, имеющие в своем активе только поражения, «навязывают французам с их длительными блестящими успехами условия мира, внушенные их мечтаниями».
   Что касается социал-демократии союзных стран, то хотя в недрах ее происходил процесс расслоения, и меньшинство все более принимало облик русского большевизма, значительное большинство оставалось верным принятым с начала войны идеям национальной обороны. Почти в то же время, когда составлялся скобелевский наказ, французская социалистическая конференция в Бордо выносила резолюцию, которая, на ряду с проповедью общепацифистских идей, высказывалась за поддержку буржуазного правительства и за решительное продолжение войны до победы.
   Союзников глубоко интересовал и тревожил один главный вопрос – о русском фронте.
   26 сентября к министру-председателю явились посланники Англии, Франции и Италии и обратились к нему с коллективным заявлением от имени своих держав, – что «общественное мнение их стран требует отчета у правительств по поводу материальной помощи, оказанной России; что русское правительство должно доказать свое стремление использовать все средства, чтобы восстановить дисциплину и истинный воинский дух в армии»[[92] ]
   Камбон объяснял этот шаг создавшимся в парижских кругах убеждением, что «Временное правительство может, опираясь на верные войска, восстановить боеспособность армии и раздавить большевиков». А Сонино в беседе с нашим послом сообщил, что «коллективное выступление имело именно целью дать поддержку Временному правительству»…
   Как бы то ни было, такое выступление являлось тревожным фактом в особенности в связи с упорными слухами о возможности заключения союзниками сепаратного мира.
   Позднее, в начале октября, слухи о сепаратном мире получили уже реальное обоснование: после неудачного выступления палы, немецкое правительство в лице министра иностр. дел Кюльмана сделало неофициальное заявление Франции через Бриана, что оно готово обсуждать вопрос об Эльзасе и Лотарингии, о Триесте и восстановлении независимости Бельгии на условиях компенсаций на Востоке… Рибо во французском парламенте, Лорд Сесиль в английском, подтверждая верность союзу, ответили решительным отказом; их заявление успокоило правительство и русскую общественность, Вызвав в России смешанное чувство досады за себя и умиления по адресу союзников. Министр Прокопович на кооперативном съезде в Москве заявил о нашем отчаянном международном положении: «Мир приближается к нам. Но мир неслыханно позорный для России, мир исключительно за наш счет. Нас спасает пока только благородство союзников, отвергающих делаемые Германией, выгодные для них, но гибельные для нас мирные предложения». Но «быть может чаша терпения их скоро переполнится».
   Трудно теперь, после четырехлетнего опыта подходить к мотивам, двигавшим действиями международной дипломатии с точки зрения чистого альтруизма. Его конечно не было. Быль холодный, ясный расчет. Не даром Рибо называл предложение Кюльмана «ловушкой». Самый факт открытия сепаратных переговоров произвел бы в России глубочайший переворот не только в политических взаимоотношениях, но и в психологии русского народа, бросив его в объятия Германии и тем смешав все карты новой игры. Наконец, даже «удачный» исход переговоров, приведя к чрезмерному усилению Германии, нисколько не менял бы того напряженного состояния, которое царило в Европе до войны, не уничтожал, а наоборот увеличивал опасность германского империализма, стремления к политической и экономической гегемонии. Немецкий бронированный кулак, благодаря взращенной в течении трех лет злобе и чувству мести, стал бы вновь огромной угрозой европейскому миру. И в особенности угрозой – если не бытию, то великодержавности Франции, которой с устранением России предстояло в будущем жуткое политическое одиночество.
   Вот почему отсечение даже больного духовно и парализованного физически члена Согласия обрекало на бесцельность и бесполезность все громадные жертвы, усилия и затраты союзников.
   И когда в дни, приближавшие нас к роковому исходу, за две недели до большевистского переворота, во французском парламенте новый министр иностранных дел Барту с большим подъемом говорил:
   – Мы единодушно утверждаешь, что питаем доверие к России
   А Тома перебил:
   – Надо оказать ей действительную помощь! – в этом диалоге французских государственных людей отразились не столько вера и желание, сколько смертельный страх за судьбы своей родины.

Глава XI. Военные реформы Керенского – Верховского – Вердеревского. Состояние армии в сентябре, октябре. Занятие немцами Моонзунда

   После корниловского выступления во главе военного министерства Керенский поставил произведенного им в генералы Верховского и во главе морского – адмирала Вердеревского, который только что был освобожден из под следствия по обвинению его в неисполнении приказа Временного правительства под влиянием флотского комитета. Главной причиной, которая послужила к выдвижению этих лиц была их удивительная приспособляемость к господствующим советским настроениям, постепенно переходившая в чистую демагогию. Этот элемент ярко окрашивает их двухмесячную деятельность. Любопытную характеристику обоим дает сам Керенский[[93] ]. Вердеревский по его мнению умный и очень дипломатичный человек, который ради ограждения от дальнейшего поношения, может быть даже истребления, морских офицеров стал «исключительным оппортунистом». Верховский «был не только не способен овладеть положением, но даже понять его». Он был выдвинуть политическими игроками слева и быстро поплыл «без руля и без ветрил» прямо навстречу катастрофе… Верховский ввел в свою деятельность «комический элемент». К этому определению можно добавить еще легкую возбуждаемость на почве не то истерии, не то пристрастия к наркозам… Но Верховский в свое время резко выступил против Корнилова, и это обстоятельство сыграло по признанию Керенского решающую роль: «принимая во внимание колеблющееся поведение во время корниловского выступления всех других желаемых кандидатов, мне буквально не из кого было выбирать, а, между тем, с обеих сторон – правой и левой – проявилось внезапное желание видеть на посту военного министра – военного человека»…
   При таких условиях ничто не могло изменить трагической судьбы русской армии.
   Изложив немедленно после своего назначения Исполнительному комитету свою программу, заслужившую его одобрение, военный министр приступил к работе, носившей необыкновенно сумбурный характер, не оставившей после себя никакого индивидуального следа и как будто заключавшейся исключительно в том, чтобы излагать грамотным военным языком безграмотные по смыслу советские упражнения в военной области.
   Реформы начались с нового изгнания лиц командного состава. В течение месяца было уволено «за контрреволюцию» 20 высших чинов командования и много других войсковых начальников. Они были заменены лицами, по определению Верховского, имевшими в своем активе «политическую честность, твердость поведения в корниловском деле и контакт с армейскими организациями». В каком то самоослеплении Керенский в конце октября заявил «Совету республики» о необыкновенных результатах этого механического отсеивания: «я счастлив заявить, что в настоящее время ни на одном фронте, ни в одной армии вы не найдете руководителей которые были бы против той системы управления армией, которую я проводил в течение 4 месяцев». Как будто в разъяснение этого заявления Верховский, продолжавший эволюционировать, теперь уже решительными шагами в сторону большевизма, там же в Совете счел нужным обратить внимание армейских организаций на одну очень характерную черту армейского быта: «и сейчас, при новом режиме, появились генералы, и даже в очень высоких чинах, которые определенно поняли, куда ветер дует, и как нужно вести свою линию». Несомненно тяжкое обвинение командного состава, вытекающее из слов Керенского, преувеличено на общем фоне обезличенных начальников, сведенных на степень «технических, советников», кроме типа Черемисова, существовал еще тип Духонина. Между нравственным обликом одного и другого – непроходимая пропасть. Но все те, кто по разным побуждениям примирились внешне с военной политикой правительства, в душе считали политику эту гибельной и ненавидели творцов ее.
   Вопрос о революционных организациях оставался в прежнем, если не в худшем положении. Накануне своего удаления от должности, 30 сентября, Савинков успел выпустить приказ, с изложением общих оснований реорганизации этих институтов, в редакции отвергнутой в свое время Корниловым. Власть комиссаров была усилена. Им предоставлены прокурорские обязанности в отношении войсковых организаций в смысле наблюдения за закономерностью деятельности последних, надзор за печатью и устной агитацией и регламентирование права собраний в армии. Вместе с тем на комиссаров возложено было уже официально наблюдение за командным составом армии, аттестация лиц «достойных выдвижения» и возбуждение вопроса об удалении начальников, «не соответствующих занимаемой ими должности». Тягость положения командного состава усугублялась тем, что приказ не предусматривал границ комиссарского усмотрения (политика, служба, военное дело, общая преступность?) и не определял точно решающей инстанции.
   Войсковым комитетам, на ряду с руководством общественной и политической жизнью войск, предоставлялся контроль над органами снабжения и опят-таки надзор за командным составом и аттестование его путем сбора «материалов о несоответствии данного начальника в занимаемой им должности» Революционный сыск, возведенный в систему и оставивший далеко позади черные списки Сухомдиновско-Мясоедовского периода, повис тяжелым камнем над головами начальников, парализуя деятельность даже крайних оппортунистов.
   Официальное лицемерие продолжало возносить армейские революционные организации, как важнейшие «устои демократической армии» – очевидно не по убеждению, а по тактическим соображениям. В союзе с ними, хотя и весьма неискреннем, все те, что группировались вокруг Керенского, видели известный демократический покров политического курса и последнюю свою надежду. Порвав с ними, власти нельзя было сохранить даже неустойчивое равновесие и неминуемо приходилось сделать последний шаг вправо или влево: к советам и Ленину или к диктатуре и «белому генералу».
   А «покров» почти истлел.
   Какой автеритет могли иметь в армии комиссары – представители Временного правительства, если, например, комиссар Северного фронта Станкевич, посетивший в сентябре ревельский гарнизон, имеет задачей «защищать Временное правительство», встречает такой прием: «…я чувствовал всю тщету попыток, так как само слово „правительство“ создавало какие-то электрические токи в зале, и чувствовалось, что волны негодования, ненависти и недоверия сразу захватывали всю толпу. Это было ярко, сильно, непреодолимо и сливалось в единственный вопль: Долой!» В других местах отношение солдатской массы к правительству если и не проявлялось так экспансивно, то, во всяком случае, выражало полнейшее равнодушие или пассивное сопротивление, ежеминутно готовое вылиться в открытый бунт.
   Комитеты также изменяли постепенно свой облик. Многие высшие комитеты, которые с весны не переизбирались, сохраняли еще прежние традиции оборончества и условной поддержки правительству (»постольку, поскольку»), теряя постепенно связь с войсками и всякое влияние на них, тогда как другие и большинство низших переходили окончательно в большевистский лагерь. Из среды комитетов и помимо них текли непрерывно в Петроград делегации и там, минуя Зимний дворец, направлялись в Петроградский совет, черпая в недрах его советы, указания и надежды.
   Особенно угрожающее положение занимали флотские организации. Если главный общеармейский комитет завел междоусобие даже с оппортунистической Ставкой Керенского, то Центрофлот предъявлял уже ультиматумы Керенскому и Вердеревскому, угрожая «прервать с ними дальнейшие отношения» и побудить к тому же своих избирателей. А когда в конце сентября Керенский, ввиду немецкого десанта, призывал флот «опомниться и перестать вольно и невольно играть в руку врагу», не замедлил ответ от Съезда представителей Балтийского флота: «потребовать немедленного удаления из рядов правительства Керенского, как лица, позорящего и губящего своим бесстыдным политическим шантажем великую революцию, а вместе с ней весь революционный народ»..
   К концу сентября в основание реформ положена была докладная записка, подписанная Духониньим и Дитерихсом[[94] ].
   Записка Духонина представляет попытку согласования основных начал военной службы с «завоеваниями революции» и поэтому вся проникнута была двойственностью идеи и половинчатостью мер. Поставлено было требование «полного прекращения какой бы то ни было агитации в войсках, независимо от партий», которое сейчас же вступало в неумолимое противоречив с организацией комиссарами и комитетами предвыборной кампании. Устанавливалось два положения военнослужащего «на службе» и «вне службы», причем во втором – все являлись равноправными гражданами, ограниченными лишь «правилами общественного порядка и гигиены» Возстановлялась дисциплинарная власть начальников и право предания ими подчиненных суду, но первая – условно (»если дисциплинарный суд в 24 часа не вынесет решения»), а второе в значительной мере парализовалось предоставлением расследования – выборным комиссиям. Восстановлено отдание чести – только прямым начальникам. Начальник, по мысли записки, становился «представителем власти правительства», а комиссар только его помощником «по части проведения в армии начал государственности». Но этот помощник, «в случае явного направления деятельности начальника в разрез правительственных интересов», имел право «применять решительные меры для поддержания правительственной власти». Компетенция комитетов, правда, сильно ограничивалась и устанавливалась их ответственность. Записка признавала возможным отказаться от смертной казни, «если все эти меры будут проведены полностью». Вместе с тем, записка намечала целый ряд мер по изменению уставов и насаждению военного и технического образования. Словом, вся реорганизация армии, рассчитанная на длительный период, была поставлена так, как будто Ставка имела впереди много времени и жила в нормальной обстановке, а не имела дело с массой, давно переставшей повиноваться, работать и учиться.
   Но и эти робкие попытки восстановления армии оставались в области теоретических предположений. Вводить их в жизнь должно было военное министерство, а Верховский, предвидя события, ставил свою деятельность в зависимость от взглядов Совета. Кажется единственное мероприятие проведено им было скоро и легко – это роспуск из армии четырех старших возрастных классов, который окончательно укрепил солдат в мысли о предстоящей демобилизации.
   На практике никаких мер к поднятию дисциплины не было принято. Впрочем, сделать это было бы тем более трудно, что идеология воинской Дисциплины у руководителей вооруженных сил проявлялась официально в формах весьма неожиданных: Верховский, в согласии с мнением советов, видел главную причину разрухи «в непонимании войсками целей войны» и предлагал Правительству и Совету «сделать для каждого человека совершенно ясным, что мы не воюем ради захватов своих и чужих» Ни Рига, ни занятие немцами Моонзунда очевидно не уясняли вопроса в глазах военного министра. Керенский по требованию Совета приостановил приведение в исполнение смертных приговоров в армии, т. е. фактически отменил смертную казнь; Вердеревский проповедывал, что «дисциплина должна быть добровольной. Надо сговориться с массой (!) и на основании общей любви к родине побудить ее добровольно принять на себя все тяготы воинской дисциплины. Необходимо, чтобы дисциплина перестала носить в себе неприятный характер принуждения»[[95] ].