- А мне - вовсе нет. Я думал, что Канада - самое неотесанное, самое топорное, самое грубое место из тех, что мне доводилось видеть, и все эти недокоролевские потуги выглядели там просто нелепо.
   - Вы что, и правда так думали, Роли? И вообще, с чем вы сравнивали - с Норвичем? С Кембриджем? С вашей короткой остановкой в Лондоне? А ведь все, что вы видели, вы видели через очки отвергнутого любовника и драматурга. Куколка Севенхоус водила вас за нос. На этих гастролях она веревки из вас вила, а ее дружки Чарльтон и Вудс посмеивались над вашими мучениями. На длинных перегонах мы все были свидетелями этого в вагоне-ресторане.
   Ах, уж эти вагоны-рестораны! Вот где была романтика! Поезд несется по бескрайним просторам. Суровая страна к северу от озера Верхнего и чудесный, даже, пожалуй, слишком жаркий климат в стильном, причудливо очерченном и наполненном светом вагоне-ресторане, где скатерти и салфетки поражали безукоризненной белизной, где вас ослеплял блеск серебра (или чего-то очень похожего), где черные официанты были чисты, вежливы и доброжелательны. Если и это вы не считаете романтикой, то вы просто не знаете, что такое настоящая романтика. А еда! Никаких вам подогреваний, никаких заморозок - на каждой большой станции запасы пополнялись только всем первосортным, свежим. А шеф-повар - настоящий ас и готовил так, что пальчики оближешь. Свежая рыба, великолепное мясо, фрукты... вы не помните вкус их печеных яблок? С такой густой сметаной. Где теперь эта густая сметана? Я помню все до мельчайших деталей. Кубики сахара в белой обертке, на которой напечатано "Кастор", и каждый раз кладя его в кофе, мы обогащали нашего друга Боя Стонтона, о котором мы с Данни никогда не забывали, потому что родом с ним из одного городка, хотя в то время я и не знал об этом... - (Тут у меня ушки - сразу на макушке. Клянусь, я даже почувствовал, как натянулся мой скальп. Магнус назвал Боя Стонтона, канадского магната и моего друга с самого детства, которого, я уверен, сам Магнус и убил. А если и не убил, то подтолкнул на дорожку, которая прямиком привела того к самоубийству. Именно это мне и требовалось для моего документа. Неужели Магнус, который самым жестоким образом долго удерживал Виллара в шаге от могилы, чуть ли не облагодетельствовал смертью Боя Стонтона? Может ли случиться, что в нынешнем своем исповедальном настроении Магнус по опрометчивости признается в убийстве или, по крайней мере, сделает намек, который я, зная много, но далеко не все, смогу правильно истолковать?.. Не пропустить бы чего - Магнус продолжает петь дифирамбы в адрес железной дороги, которая когда-то славилась своей кухней.) - ...А приправы, настоящие приправы, которые готовил сам шеф - великолепно!
   Были приправы и магазинные - в бутылках. Это снадобье промышленного производства я возненавидел, потому что каждый раз за едой Джим Хейли актер второго состава - просил подать ему "Гартонс", потом помахивал в воздухе бутылочкой и спрашивал: "Гарсон никому не нужен?" Бедняга Хейли, человек одной шутки, в его присутствии просто зубы начинали болеть. Смеялась только его жена и, краснея, требовала, чтобы он прекратил "хулиганить", и так каждый раз. Но вы, наверно, ничего этого не замечали, потому что всегда пытались сесть за столик с Севенхоус, Чарльтоном и Вудсом. А если она решала помучить вас, то приглашала Эрика Фосса, и тогда вы искали местечко поближе, сидели там, томились и вспыхивали румянцем, когда они смеялись над шутками, которые вам были не слышны.
   Ах, эти поезда! Я был в восторге от них, потому что они ничем не напоминали те жуткие составы, в которых я когда-то колесил по стране с "Миром чудес". Свое знакомство с поездами, как вы помните, я начал в темноте, трясясь от страха и с пустым желудком, к тому же у меня мучительно болела моя бедная задница. Но вот теперь я без всяких сомнений был пассажиром первого класса посреди всего этого немыслимого, всеохватного, антисептического канадского блеска. Я не возражал, если мне приходилось сидеть за столиком с кем-нибудь из технического персонала или иногда со старым Маком и Холройдом, а изредка с этой Шехерезадой железных дорог Мортоном У. Пенфолдом, если он ехал с нами.
   Пенфолд знал весь железнодорожный персонал. Я думаю, он знал и всех официантов. В трансконтинентальном поезде мы время от времени сталкивались с одним проводником, который вызывал у него особое восхищение: мрачноватый человек, носивший настоящий железнодорожный хронометр - гигантскую анодированную луковицу, показывавшую точное время. Пенфолд непременно окликал его: "Лестер, когда, по-вашему, мы будем в Су-Сент-Мари?" Лестер извлекал из кармана жилетки свои часы, печально смотрел на них и изрекал: "В шесть пятьдесят две, Морт, даст Бог. Он был мрачно религиозен и считал, что все зависит от того, даст Бог или не даст. Но ни в Боге, ни в КПР он, казалось, был не очень уверен.
   Пенфолд знал и машинистов, и каждый раз, когда мы выходили на длинный прямолинейный участок пути, он говорил: "Как там Фред - мочит свои шишки?" Дело в том, что один из старейших и опытнейших машинистов страдал геморроем, и Пенфолд клялся и божился, что как только состав выходит на легкий участок, Фред наливает в таз теплой водички из котла и на несколько минут усаживается враскорячку, чтобы полегчало. Пенфолд никогда не смеялся. Шутки его были глубокомысленные и не для всех, а выражение на его серьезном лице гипнотизера никогда не смягчалось, но крохотные слезки поблескивали на его нижних веках, а то и скатывались по щекам, голова же подрагивала - так он смеялся.
   Когда перегоны были длительными, к поезду, случалось, прицепляли специальный вагон для сэра Джона и Миледи; это удовольствие было слишком дорогим, но иногда магнат, имевший свой вагон, или политик, получивший такой вагон в пользование, предоставляли его в распоряжение Тресайзов, у которых в Канаде друзей было не перечесть. Сэр Джон и в особенности Миледи не скряжничали и всегда приглашали к себе кого-нибудь из труппы, а если перегон был очень уж долгим, они приглашали всех и там устраивалась вечеринка, а еду приносили из вагона-ресторана. Ну что, Роли, и в этом не было романтики? Или вы так не считали? Мы все рассаживались в этом великолепном старинном сооружении - большинство из этих вагонов было изготовлено не позднее правления Эдуарда Седьмого - с массой инкрустаций деревянной резьбой (обычно где-нибудь была прибита табличка, сообщавшая, что за дерево использовалось), со всякими резными штучками на потолке и креслами с бахромой из бархатных бомбошек повсюду, где только можно себе представить бахрому. В углу пространства, считавшегося гостиной, было что-то вроде алтаря, где в толстых кожаных папках лежали журналы. И какие журналы! Всегда "Скетч", "Татлер", "Панч", "Иллюстрейтид лондон ньюс". Это было что-то вроде клуба на колесах. А сколько выпивки для всех! Это уже было делом рук Пенфолда. Но никто при этом не напивался и не терял человеческого облика, потому что сэр Джон и Миледи этого не любили.
   - Поговорить он любил, - сказал Инджестри. - Он мог выпить сколько угодно, но на нем это никак не сказывалось. Считалось, что он выпивает бутылку бренди в день, чтобы голос был сочный.
   - Считалось, но никакого отношения к действительности не имело. Всегда считается, что звезды - запойные пьяницы, или бьют своих жен, или каждый день ублажают свою похоть, дефлорируя дебютанток. Но сэр Джон пил довольно умеренно. Не мог не пить. Из-за подагры. Он никогда об этом не говорил, но доставалось ему немало. Я помню, как во время одной из этих вечеринок вагон дернулся, Фелисити Ларком потеряла равновесие и наступила ему на больную ногу. Сэр Джон смертельно побледнел, но когда она принялась извиняться, сказал: "Забудем об этом, дружок".
   - Ну конечно же, вы все это должны были видеть. Вы все видели. Иначе не могли бы рассказывать об этом сейчас в таких подробностях. Но, знаете, мы видели, что вы все видите. Скрывать это у вас плохо получалось, даже если вы и старались. У Одри Севенхоус, Чарльтона и Вудса даже прозвище для вас было - Призрак оперы. Вы были повсюду - стояли, прислонившись спиной к стене, пристально разглядывая всех и вся. Одри нередко говорила: "Вон опять Призрак стоит". Не очень лестное замечание. Было в вашем поведении что-то волчье, словно вы все хотели пожрать. В особенности - сэра Джона. Я думаю, он и шага не мог ступить без того, чтобы вы не провожали его взглядом. Неудивительно, что вы знали о подагре. Никто, кроме вас, об этом и не догадывался.
   - Просто это никого не волновало, если вы говорите о той малой шайке, в которую вы объединились. Но старые члены труппы об этом знали. И конечно, знал Мортон У. Пенфолд, потому что в его обязанности входило следить, чтобы у сэра Джона в каждой поездке, в каждом отеле была специальная вода в бутылках. Подагра для актера проблема очень серьезная. Заметь публика, что исполнитель роли Владетеля Баллантрэ прихрамывает, ему это сильно повредило бы в общественном мнении. Конечно, все знали, что сэр Джон далеко не молод, но крайне важно было, чтобы он казался молодым на сцене. Для этого ему нужно было научиться ходить медленно. Не очень трудно казаться молодым, когда тебе приходится скакать в сцене дуэли, но совсем другое дело - идти медленно, что ему приходилось делать, когда он появлялся в роли собственного призрака в финале "Корсиканских братьев". Детали, мой дорогой Роли; без деталей не может быть никакой иллюзии. А одна из особенностей той иллюзии, которую создавал сэр Джон (а впоследствии, став иллюзионистом, и я), состояла в том, что наиболее эффектные вещи достигались простыми средствами, тогда как все внешне простое требовало огромного труда.
   Подагра не то чтобы держалась в строгой тайне, просто о ней не звонили направо и налево. Всем было известно, что сэр Джон и Миледи возили с собой несколько изящных вещиц; при нем была его любимая бронзовая статуэтка, а она всегда брала с собой маленькую и очень ценную картину с изображением Богоматери, которой пользовалась во время своих молитв; всегда с ними была красивая шкатулка с миниатюрными портретами их детей. Эти вещи приносились во все гостиничные номера, где останавливались Тресайзы, - чтобы придать теплоту временному жилищу. Но не каждый знал о тазе, который возили, чтобы сэр Джон два раза в день устраивал ванку своей больной ноге. Обычная ванна для этого не годилась, потому что все его тело должно было пребывать при комнатной температуре, тогда как нога погружалась в очень горячий минеральный раствор.
   В шесть часов я видел его в халате, нога погружена в эту ванночку, а в половине девятого он был готов выйти на сцену, ступая с легкостью юноши. Я считал, что дело тут вовсе не в минеральной ванне. Я думаю, это был способ собрать в кулак волю и сказать себе, что подагра не победит. Если бы не его сила воли, все бы закончилось очень быстро, и он это знал.
   У меня частенько были основания восхищаться людьми, вкладывавшими героизм и духовную доблесть в дело, которое многим сторонним наблюдателям казалось просто нелепым. Ну в конечном счете что за беда, если бы сэр Джон капитулировал, признал, что стар, и удалился на покой со своей подагрой? Кто бы что от этого потерял? Кто бы пожалел о "Владетеле Баллантрэ"? Сказать "никто" - проще простого, но я думаю, это неправда. Никогда не знаешь, кому придает силы твоя нелегкая борьба. Никогда не знаешь, кто пришел смотреть "Владетеля Баллантрэ" и вопреки здравому смыслу увидел там что-то такое, что изменило его жизнь или дало ему опору до конца дней.
   Наблюдая, как сэр Джон борется со старостью, - Роли, наверно, сказал бы, что я наблюдал, по-волчьи облизываясь, - я понял кое-что, хотя и не отдавая себе в этом отчета. Если говорить простым языком, то ни одно действие не пропадает втуне - все, что мы делаем, приносит какой-то результат. Это вроде бы вполне очевидно, но многие ли в это верят или поступают, исходя из этого?
   - Вы говорите с той же горечью, что и моя дорогая старая матушка, сказал Инджестри. - Она утверждала, что ни одно доброе дело не остается незамеченным Господом.
   - Но моя формулировка несколько шире, чем мудрость вашей матушки, сказал Магнус. - Ни одно злое дело тоже не остается незамеченным Господом.
   - И потому вы самоуверенно выбираете свой путь в жизни, стараясь делать только добрые дела? Боже мой, Магнус, какая глупость!
   - Нет-нет, мой дорогой Роли, я совсем не так глуп. Нам не дано знать достоинств или последствий наших поступков, ну разве что в очень ограниченных рамках. Мы только можем по мере сил попытаться оценить свои деяния в той их части, которая касается нас самих. Не плыть по ветру и не становиться обманутыми жертвами собственных страстей. Если собираешься совершить что-то злое, не пытайся это приукрасить и выдать за доброе. Делай задуманное с холодным сердцем и держи глаза открытыми. Вот и весь секрет.
   - Вам бы стоило издать это. "Размышления во время наблюдений за престарелым актером, отмачивающим свою подагрическую ногу". Может быть, положите начало какому-нибудь новому направлению нравственности.
   - Уверяю вас, я наблюдал не только за тем, как сэр Джон отмачивает подагрическую ногу. Еще я видел, как он заряжает мужеством Миледи, которой это было особенно нужно. Он не был весельчаком. Он не смотрел на жизнь, как Мортон У. Пенфолд, которому она представлялась чередой великолепных шуток, больших или малых. Сэр Джон смотрел на жизнь как романтик, а в романтике если и есть что смешное, то лишь побочное, приглушенное. Но на таких гастролях сэру Джону приходилось делать вещи, у которых была смешная сторона. Вот, скажем, эти бесконечные встречи с выступлениями, которые организовывал Пенфолд в клубах тех городов, где мы останавливались. Это было время расцвета клубов, и они без устали искали ораторов, которые за пятнадцать минут могли бы произнести что-нибудь зажигательное на их еженедельных утренних заседаниях. Сэр Джон всегда цементировал для них связи внутри Британского содружества наций, а пока он ждал своей очереди, они налагали друг на друга штрафы за ношение слишком ярких галстуков, декламировали свои необыкновенные манифесты, пели свои любимые песни, которые были для него не менее варварскими, чем пение дикарей у костра. И вот он, вернувшись к Миледи, учил ее новой песенке, а потом они сидели в гостиной своего номера и распевали:
   Ротари Анна искала, где манна,
   Ротари Анна искала, где манна,
   Пронесла мимо рта,
   Не нашла... тра-та-та!
   В нужный момент они хлопали в ладоши, заменяя запретное выражение "ни черта", известное добрым ротарианцам, но никогда не произносившееся.
   Видя, как эта парочка - такая английская, викторианская, такая театральная, с таким аристократическим английским произношением - распевает эту полную невнятицу, можно было подумать, что перед вами привидения, но потом, когда они начинали смеяться, как сумасшедшие, это ощущение рассеивалось. Сэр Джон обычно говорил: "Конечно, Нан, грех над ними смеяться, потому что в душе они просто замечательные ребята и не жалеют денег для детишек-калек... или для больных туберкулезом? Вечно я забываю". В результате настроение у Миледи поднималось. Она всегда скрывала, что твердость духа изменяет ей, - по крайней мере думала, что скрывает, - но он знал. И я знал.
   Эта была еще одна тайна (как и подагра сэра Джона), о которой знали (но никогда не говорили) Мак, Холройд и члены труппы постарше. У Миледи была катаракта, и с каким бы мужеством она ни скрывала это, мир в ее глазах тускнел с каждым днем. Некоторая ее неловкость на сцене объяснялась именно этим; и удивительный блеск ее взгляда - тот синеватый блеск, на который я обратил внимание в день нашего знакомства, - объяснялся медленным умиранием ее глаз. Случались дни, когда ей было получше, но с каждым месяцем счет рос явно не в ее пользу. При мне они об этом ни разу не говорили. Да и с какой стати? Конечно же, мне они не стали бы доверять свои семейные тайны. Но я нередко был с ними в такие моменты, когда все мы втроем чувствовали, что витает в воздухе.
   Должен поблагодарить за это вас, Роли. Обычно именно секретарь помогал Миледи, когда нужно было что-то прочесть или написать, но вы редко оказывались под рукой, а если и оказывались, то всем своим видом демонстрировали, что целиком погружены в свою литературу и использовать вас всего лишь как пару глаз - просто наглость. Вот почему эта работа доставалась мне, и мы с Миледи делали вид, что это занятие очень для меня полезно.
   Она учила меня говорить - в том смысле, что для сцены. У меня было несколько языковых стилей: один - полубандитский, который я перенял от Виллара и Чарли, другой - кокни, которого я набрался на улицах Лондона; по-французски я говорил гораздо лучше, чем по-английски, но голос у меня был никакой - тонкий, гнусавый. И вот я читал для Миледи, а она ставила мне голос, учила правильно дышать и выбирать слова, которые не выдавали бы с головой недостатков моего воспитания. Как и многие постигавшие науку жизни на улице, я если хотел говорить классно (как это называл Чарли), то вставлял в свою речь побольше красивых слов. Но Миледи говорила, что красивые слова в обыденном разговоре - крупная ошибка, и поэтому она просила меня читать ей Библию, чтобы избавиться от привычки употреблять красивые слова. Библия-то была для меня предметом знакомым, и от Миледи не ускользало, что, читая Библию, я говорю лучше, чем обычно, но, замечала она, слишком уж темпераментно. Это были отголоски манеры чтения Библии моим отцом. Миледи говорила, что читать Библию и Шекспира нужно не со страстью, а скорее невозмутимо - так ярче проявляется смысл. "Ты прислушайся внимательнее к сэру Джону, - сказала она, - и поймешь, что он никогда не пережимает, не вкладывает в слова всего, что они могут выдержать". Вот так я научился никогда ничего не доводить до крайности. Остановиться чуть раньше - гораздо эффективнее.
   Сэр Джон был ее идеалом, и я учился говорить, как сэр Джон; потом мне долго нужно было от этого отучиваться, впрочем, до конца я, видимо, так и не отучился. У него был красивый голос, может быть, слишком красивый, на обывательский вкус. Говорил он как-то по-особому - я думаю, научился этому у Ирвинга. Нижняя его губа сильно двигалась, тогда как верхняя оставалась почти неподвижной, и верхние зубы никогда не обнажались. Совершенно свободная нижняя челюсть, много носовых звуков. Обычно он говорил на своем верхнем регистре, но иногда переходил на более низкие тона, что давало необыкновенный эффект. Она учила меня тщательно подбирать слова, глубоко дышать и никогда не делать упор на притяжательные местоимения - она утверждала, что от этого речь становится какой-то мелочной.
   Много часов я провел, читая для нее Библию и освежая в своей памяти псалмы. "Призри, услышь меня, Господи, Боже мой! Просвети очи мои, да не усну я сном смертным. Да не скажет враг мой: "Я одолел его". Да не возрадуются гонители мои, если я поколеблюсь". Это читалось почти каждый день. Это и "Открой очи мои, и увижу чудеса закона Твоего". Довольно скоро я понял, что Миледи так молится, а я помогаю ей, но когда первое удивление прошло (я так давно не находился рядом с молящимся, если не говорить о Счастливой Ганне, чьи молитвы были скорее похожи на проклятия), я стал делать это с удовольствием и гордостью. Но я не вторгался в ее тайную жизнь. Мне было достаточно оставаться парой глаз и учиться говорить располагающим голосом. Если позволительно так сказать, то была другая сторона обучения эгоизму у сэра Джона, и я вовсе не рвался исполнять эти обязанности. Напротив, они свалились на меня, как судьба. Если я и украл что-то у старика, то вина в этом была не только моя; казалось, кто-то подталкивал меня к этому.
   Подталкивало меня к этому, например, ухудшающееся зрение Миледи, которой теперь все чаще хотелось иметь рядом кого-нибудь, с кем можно было бы говорить по-французски. Я вам уже говорил, что родом она была с Нормандских островов, а, судя по имени, французский был языком ее детства. И вот под предлогом исправления моего французского произношения мы часто и подолгу говорили с ней, я читал ей Библию не только по-английски, но еще и по-французски. Для меня это было удивительно. Как и многие англоязычные люди, я не мог воспринять слов Христа на каком-либо другом языке, но по мере того как мы пробирались сквозь Le Nouveau Testament* [Новый Завет (фр.).] ее старинного женевского издания Библии, эти слова приобретали для меня новую окраску. Je suis le chemin, & la verite, & la vie: mil ne vient au Pere sinon par moi*. [Я есмь путь и истина и жизнь; никто не придет к Отцу как только через Меня (фр., Иоанн 14:6).]
   Звучало это довольно легкомысленно, но просто терялось рядом с Bienheureux sont les debonnaires: car ils heriteront la terre*. [Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю (фр., Матфей 5:5).] Я думал, что, читая это, сумел скрыть удивление, но Миледи услышала (она все слышала) и объяснила, что debonnaire я должен воспринимать как clement или, может быть, le doux. Но все мы, конечно же, подгоняем Священное Писание под собственные нужды, насколько нам хватает на это смелости; мне нравились les debonnaires, потому что я и сам изо всех сил старался быть жизнерадостным и положил глаз на приличный участочек la terre, который возжелал получить в наследство. Часть моей кампании состояла в том, чтобы научиться говорить по-английски и по-французски с аристократическим или, по меньшей мере, со сценическим произношением, которое было чуточку корректнее, чем аристократическое.
   Я не только читал для нее вслух, но и слушал, как она репетировала, повторяя свой текст. Старые пьесы - такие, как "Владетель Баллантрэ", запали ей в голову намертво, однако перед каждым представлением "Розмари" или "Скарамуша" она любила освежить в памяти свои реплики, и я зачитывал их вслух. Слушая ее, я тоже очень многому научился, потому что у нее было тонкое чувство комического (каковым сэр Джон обладал в значительно меньшей степени), и я усваивал ее манеру подавать реплики так, чтобы до зрителя доходила не только шутка, но и подливка, в которой она варилась. У нее был обаятельный голос - со смешинкой, и я обратил внимание, что умненькая Фелисити Ларком, как и я, перенимала у нее эту манеру.
   Я все больше становился другом Миледи и все меньше - обожателем. Она была единственной женщиной (кроме старой Зингары; но та принадлежала, конечно, к совсем другому миру), которая, казалось, симпатизировала мне и для которой я представлял какой-то интерес и ценность. Она не уставала говорить, что мне здорово повезло работать с сэром Джоном, создавать чудесные маленькие эпизоды, благодаря которым ценность постановки возрастала; у меня хватало здравого смысла понимать, что она говорит правду, хотя и преувеличивает.
   Она никак не могла взять в толк - как это я не знаю Шекспира. Ну совсем не знаю. Уж если я так лихо ориентируюсь в Библии короля Якова, то почему пребываю в полном неведении относительно другого великого творения английской культуры? Неужели мои родители не познакомили меня с Шекспиром? Конечно, Миледи даже не догадывалась, что у меня были за родители. Мой отец, вероятно, слышал о Шекспире, но наверняка отверг его как того, кто растратил свою жизнь по пустякам в театре, в этом царстве дьявола, где ложь облекалась для легковерных в привлекательные одеяния.
   Я часто поражался, как это обеспеченные и даже очень богатые люди могут хорошо понимать физические лишения бедняков, но в то же время не в состоянии осознать их духовную нищету - одну из причин, по которой те и чувствуют себя такими несчастными. Эту нищету впитывают с молоком матери, и даже образование (если образование ограничивается простым усвоением знаний) не в силах ее искоренить. Миледи родилась в довольно богатой семье, и родители отважно отпустили ее на сцену, когда ей едва исполнилось четырнадцать. Но отпустили не куда-нибудь, а в театр сэра Генри Ирвинга, и это было, конечно, не то что скакать из труппы в труппу и хвататься за любые роли без слов. Быть в труппе Хозяина означало твердо стоять на ногах в театральном мире, и не только в смысле жалованья. В "Лицеуме" она вся прониклась шекспировским духом и заучила наизусть целые пьесы. Ну разве мог такой человек представить себе все убожество семейной обстановки, в которой рос я; ну разве могла она представить себе, насколько в стороне от духовной жизни находился Дептфорд. Я нищенствовал в той сфере жизни, в которой она всегда купалась в роскоши.
   К тому времени, когда мы пересекли Канаду из конца в конец и дали рождественские представления в Ванкувере, я был с Миледи на дружеской ноге конечно, с поправкой на разницу в возрасте и нашем положении в труппе. Две недели мы выступали в театре "Империал", а собственно праздник выпал на воскресный день посередине нашего ванкуверского пребывания. Сэр Джон и Миледи пригласили всю труппу на обед к ним в гостиницу. Я впервые ел рождественский обед, хотя, вероятно, и в течение предыдущих двадцати трех лет свой жизни на двадцать пятое декабря не сидел голодным. И впервые я находился в отдельном обеденном зале первоклассного отеля.
   Все там казалось мне великолепным и изящным, и вдобавок каждого ждал сюрприз - рождественский подарок. Девушки получили всякую косметику, маникюрные наборы, шарфики и бог знает что еще, а мужчины - такие большие картонки с сигаретами, которых теперь не увидишь, бумажники и прочую мелочь, хоть и безликую, но довольно приятную. Вот только мне в подарок досталась большая коробка, содержавшая полное собрание Шекспира; оно было иллюстрировано фотографиями актеров в их лучших ролях, а цветной фронтиспис изображал сэра Джона в роли Гамлета, на которой он был удивительно похож на меня. Поперек фотографии он написал: "Двойное благословение - двойная благодать. Счастливого Рождества. Джон Тресайз". Каждый хотел увидеть этот подарок, и труппа разделилась на тех, кто считал, что сэр Джон удивительный душка - сделать такое для столь скромного члена труппы, - и на тех, кто считал, что я завоевываю влияние, несоразмерное моему статусу. Последние ничего не говорили, но об их чувствах можно было догадаться по многозначительному молчанию.