– Натка! – в ужасе прошептала она, задыхаясь. – Как об увольнении?! Почему???
   И, не удержав равновесия, плюхнулась на свободный стул, прижимая к груди пухлую ручку.
   – Потому что ты опять умудрилась стать героиней дня! – раздельно и без всякой видимой жалости ответила Натка. – Ты вчера сюжет про этого, как его, как его, ну, коллекционера чайников, делала?
   – Ну я, я, а что? А что? – вплеснула руками толстушка. – Хорошая же тема! У него выставка была в районном Доме культуры. Человек за свою жизнь две тысячи чайников собрал, от миниатюрных до пятнадцатилитровых! Скажешь, не интересный материал?
   – Интересный, интересный! Очень даже интересный! – с непонятной для меня и этой Риты издевкой подтвердила Натка. – А комментарий у этого чайного владельца, ну, хозяина коллекции, тоже ты брала?
   – Ну я… – и тут Рита смутилась.
   Дело в том, что (это я узнал гораздо позже), проторчав возле витрины, заставленной причудливыми предметами для чаепития, добрых полтора часа (Каких только чайников там не было! В виде пишущей машинки, лесного пенька, дамы с собачкой и даже один совершенно неприличный – поглазеть на него собралось особенно много народу), они с нашим редакционным фотографом Васькой по прозвищу Отойди-не-Отсвечивай так и не дождались собственно самого коллекционера. Хозяин выставленной на обозрение публики коллекции на открытие собственной выставки почему-то не пришел.
   – Что будем делать? – в сотый раз взглянув на часы, спросила у фотографа Рита.
   – Марго, ты меня удивляешь. Ты профессионал или где? Наговоришь за него за кадром все, что эти сумасшедшие собиратели в таких случаях талдычат, – усмехнулся Васька Отойди-не-Отсвечивай. – Дескать, «как говорит сам коллекционер В.И. Теребенников…»
   – Думаешь, проскочит?
   – Да ну! Он же тебе еще и спасибо скажет! Голову даю на отсечение – этот Теребенников потому и на открытие выставки не пришел, что двух слов связать не может. Стесняется, как пить дать.
   Рита в последний раз посмотрела на часы, подумала и согласилась. Вечером на последней полосе нашего еженедельника можно было лицезреть довольно милый материалец о необычном увлечении «…нашего земляка, Владимира Ивановича Теребенникова. Говорят, что коллекционером стать нельзя, им можно только родиться. По словам самого Владимира Ивановича, благодаря систематической, серьезной, глубокой работе с коллекцией у него появилась потребность не просто украшать чайниками интерьер своей квартиры, но и как можно больше узнавать об истории этого непритязательного на первый взгляд предмета. Владимир Иванович говорит, что искренне влюблен в свою коллекцию. Гордо демонстрируя свежий трофей своим знакомым, он испытывает настоящую эйфорию. Коллекционирование – это настоящий духовный интерес, высшая степень поклонения красоте, которой человеку не хватает в жизни, считает коллекционер Теребенников».
   – Ну и что? – быстро спросила Рита.
   Откровенно говоря, я, прокрутив в памяти ту публикацию, тоже не увидел в ней ничего криминального, а уж тем более такого, за что девушку можно выгонять с работы.
   – Что такого особенного произошло? Обычная статья, сюжет, милое домашнее увлечение, людям нравится… – пробормотала Рита.
   – «Людям нравится»! – передразнила ее Натка. – Шеф сегодня аж папками в меня швырялся – вот как ему понравилось! Знаешь, что произошло?! Спозаранку, прямо в семь утра, на студию заявилась жена этого В.И. Теребенникова и потребовала найти управу на мужа. Орет, ногами топает, в общем, бабий бунт! Шеф ничего не понял, спрашивает: «В чем дело, гражданка?» А она кричит: «Он, гад такой, тридцать лет со мной прожил и все это время притворялся глухонемым, а как репортеры эту его чертову коллекцию описывать приехали, так сразу заговорил, интервью дал!» Что тут началось – ты не представляешь! Ваську на ковер вызвали, мне форменный допрос устроили! Тебя требуют – тебя нету! Пока они там разбирались что к чему – я думала, у шефа инфаркт случится!
   Рита открыла рот, да так и осталась сидеть. Я просто воочию видел, как сердце у девчонки покрывается ледяной корочкой страха.
   – Вот это да! – прошептала она прыгающими губами. – Это же надо так влипнуть! И в который раз! Теперь прямо хоть на практику не ходи – «неуд» поставят, на сей раз уже точно!
   – Почему на сей раз точно? – поинтересовался я. В первый раз за все время.
   – Потому что «последнее предупреждение» ей уже делали, – ответила за Риту Натка.
   Как она рассказала мне впоследствии, на самом деле практикантка Рита Мурашко вовсе не была плохим или нерадивым журналистом. Наоборот, она очень старалась! Но черт его знает, почему все ее старания так часто приводили к обратному результату. Конечно, многое можно списать на неопытность (Мурашко закончила только первый курс журфака), но еще больше начинающей корреспондентке мешали волнение или то, что в кругах творческой интеллигенции называется «мандраж». Из-за него-то бедняга имела несчастье раз за разом прокалываться на совершенно смехотворных вещах.
   – Марго! Бери фотографа и срочно дуй в колхоз имени Ильича! – приказывал ей наш выпускающий редактор, разгоняя рукой клубы дыма от папирос, которые он курил одну за другой. – Там наши агрономы-новаторы какой-то новый вид селекции открыли – картофель выращивают круглогодично прямо в подвале, по два урожая в год снимают. Полтора часа тебе на все про все – и чтобы вечером статья об этом была уже готова!
   Рита бежала искать Ваську Отойди-не-Отсвечивай, хватала диктофон, прыгала в разбитый редакционный «уазик», тряслась по болотистой местности в забытый богом и людьми колхоз, находила новаторов, брала интервью и… неизбежно портила прекрасный материал какой-нибудь своей нелепой фразой.
   «Дан старт подземному размножению картошки!» – писала она в номер, и корректоры лежали на столах от смеха, а лысина редактора покрывалась крупными бисеринками пота.
   – Мичурин из тебя не вышел, подруга, – говорил на следующий день шеф-редактор, закуривая очередную папиросу. – Ладно. Попробуй на собачках. В окрестностях города много бродячих псов появилось, есть даже случаи нападения на людей. Сделай проблемный материал.
   Рита рыскала по подворотням, выискивала для фото на первую полосу особенно колоритных псов, больше похожих на волков-мутантов, дозванивалась до ветеринарной службы, тщательно записывала все, что ей там говорили, и… снова становилась посмешищем своего коллектива, начиная репортаж бодрой фразой:
   «Если вам нанесла покус известная собака, то беспокоиться не стоит, а вот если неизвестная…»
   – Деточка, вот уж не думала, что надо знакомиться с каждой собакой… – невинно округляя плутоватые глаза, удивлялась наша корректор, сорокапятилетняя плоскогрудая Алла, никогда не упускавшая случая выставить Риту круглой дурой – по той простой причине, что этой Мурашко было двадцать два года, а не сорок пять, за то, что у нее были красивые круглые колени, высокая грудь, маленький задорный носик и, несмотря на полноту, мужчины считали ее в общем-то вполне хорошенькой.
   Все – кроме шефа. Наш шеф, тайный алкоголик и явный женоненавистник, как думала про него вся женская часть редакции, буквально на прошлой неделе вызвал Риту в свой кабинет и, не поздоровавшись и не предложив даже присесть, сказал буквально следующее:
   – Еще одна такая выходка, моя дорогая, и я буду вынужден просить вас поискать себе другое место, где вы можете практиковаться. Причем желательно как можно дальше от средств массовой информации.
   Но обо всем этом я узнал от Натки чуть позже, а пока, глядя на Ритины прыгающие губы и румяные щеки, на которых блестели дорожки слез, просто пожалел девчонку. В конце концов, все мы тоже не сразу стали рысаками, и моя журналистская юность тоже когда-то была украшена подобными нелепостями.
   – Ей сейчас к шефу? – спросил я у Натки, подбородком указав на рыдающую Риту.
   – Да. Сказал – немедленно выньте мне ее и положьте. Рыком рычал.
   Толстушка заревела еще громче. Поток слез на глазах превращался в водопад и шуму от нее производил примерно столько же.
   – Ладно, пошли. – Я встал сам и заставил подняться толстушку, которая немедленно стала смотреть на меня как на сошедшего с небес спасителя приговоренных к расстрелу практиканток. – Только одно условие: не реветь и молчать. От бабьих слез шеф сразу впадает в неистовство, а если ты еще и оправдываться начнешь… Тогда я вообще ни за что не ручаюсь.
   Ну, в общем, я ее отмолил. «Под свою ответственность». Воспользовавшись личным обаянием, которого – чего уж тут скромничать и отворачиваться к стене, застенчиво ковыряя пальчиком известку, – у меня всегда полны закрома. Ну вот таким я уродился на свет – высоким-красивым-длинноногим-политически грамотным молодым человеком с искренней улыбкой во всю ширь и таким же искренним желанием, чтобы у всех все было хорошо.
   – Ладно, зови ее, – откинулся на спинку своего огромного кресла шеф после того, как я завершил свою короткую речь призывом к «человечности» и к тому, что «не будем брать грех на душу и портить девочке карьеру».
   Я открыл дверь приемной и поманил Риту пальцем.
   Она вошла, ее колени заметно дрожали:
   – Игорь Павлыч, можно?
   – А-а-а, это вы! – съязвил шеф, но я видел, что он сделал это вполне добродушно. – Новоявленная целительница – куда там Джуне! Бывает же такое – тридцать лет молчал мужик, как рыба, а у тебя в статье вдруг ап! – и заговорил. Да это же сенсация! Знаешь, Мурашко, мы тут о тебе решили специальный репортаж на разворот сделать. «Известная целительница Маргарита Мурашко! Новое российское чудо! В перьях!» И подзаголовок: «Слепые прозревают, глухие слышат, немые говорят!» Это я тебе рабочее название сказал, потом сократим.
   Юмор у главреда был, как всегда, тяжеловесный и кондовый, но сообразительная Рита дипломатично улыбнулась одними уголками губ, одновременно опустив очи долу как бы в немом раскаянье и безусловном признании своей вины.
   – Ладно, иди, – махнул рукой начальник. – Уволил бы тебя, к чертовой матери, давно руки чешутся – да Любшин вот, добрая душа, взял на поруки. Только никак понять не могу, зачем ему это понадобилось, не иначе как он в пацифисты подался. Но только учти, Мурашко, держу я тебя теперь уже до самого-самого первого предупреждения! Еще раз – и покатишься вниз по лестнице колбаской! Лично спущу!
   – Спасибо, Игорь Павлыч… Я исправлюсь, Игорь Павлыч… Я все-все понимаю, Игорь Павлыч, честное слово…
   Шеф снова махнул здоровенной ручищей и уткнулся в бумаги. Глубоко вздохнув и постаравшись выдохнуть как можно тише, Рита нащупала за спиной ручку, повернула ее и, пьяная от счастья, выскочила за дверь.
   Я вышел следом.
   – Ну что, Марго? Кстати, будем знакомы: меня зовут Стас. Можно просто так, без отчества.
   – Ой, спасибо вам… то есть тебе… Спасибо вам, Стас, огромное! Катастрофически повезло! Простил! Оставил! Просто не верится!
   – Здорово! Теперь тебе надо отыскать какой-нибудь особенный материал! Нет, ты просто обязана это сделать! Прямо сейчас же и беги, может, чего и нароешь. Типа – «Потомок Малевича нарисовал картину «Черный треугольник!» А? Как? Слабо?
   Она выпучила на меня глаза, я слегка передразнил ее (не обидно), и вышел из «предбанника».
   Она зачем-то последовала за мной.
   Пришлось завести дурочку в свой кабинет и налить ей чашку крепкого кофе.
   – Ну, что? Есть что рассказать?
   – Нет… Я только хотела сказать спасибо…
   – Мгкхм… Как журналист, я, конечно, хотя бы для поддержания профессиональной чести должен бы «разговорить» тебя любой ценой и повытаскивать на свет божий все скелеты из твоего шкафа. Но, наверное, я плохой журналист.
   – Я тоже, – вдруг вырвалось у Риты. Чашка с кофе задрожала в ее руке, и девушка поспешно поставила ее на столик.
   – Что ты – тоже?
   – Я тоже плохой журналист. Очень, очень плохой. Наверное, мне вообще не стоит этим заниматься. Но я… но мне так нравится!
   Я не удержался и приподнял брови. Я искренне удивился и теперь смотрел на Риту так, как будто она была восьмым чудом света.
   – Да-а… Не часто приходится такое слышать от нашего брата. Журналисты всегда ругают друг друга, но себя самого каждый из них считает непогрешимым… А почему ты так строга к себе, а, Рита? Может, все же ошибаешься?
   – Нет, – мрачно ответила она.
   – Но почему?
   – Потому!
   – Это не ответ.
   – Господи ты боже мой! Ну потому, что я глупая, понятно? Потому, что я совершаю идиотские ошибки! Потому, что не могу самостоятельно сделать ни одного стоящего сюжета!
   – У каждого бывают неудачи. Не надо к ним так серьезно относится.
   – Это не неудача. Я просто бездарна, вот и все.
   Она отвернулась, пряча навернувшиеся на глаза слезы. В кабинете повисла тишина.
   – Знаешь что? – наконец осторожно сказал я. – Я пока еще мало видел твоих работ и не могу судить со всей определенностью. Но мне кажется, ты ошибаешься.
   – Ну и думайте себе на здоровье, – буркнула она, не поворачиваясь.
   – Тебе просто не хватает самостоятельности. Поменьше слушай других и побольше прислушивайся к себе – вот мой совет. И еще… напрасно ты начинаешь профессиональную карьеру в незавидной роли «девочки на побегушках». Так никогда не научишься уважать себя. Тебе надо найти свою, настоящую, – понимаешь? – только одной тебе принадлежащую тему и разрабатывать ее, несмотря ни на что.
   – Как это?
   – Ну… Как бы это тебе объяснить… сидеть в редакции под теплым крылом начальства – дело, конечно, хорошее. И удобное. Но оно – бесперспективное. Ничего не дает ни уму, ни сердцу. А пробовала ли ты освободиться от всего этого – от страха быть непонятой начальством, от боязни не угодить публике, от шаблонных фраз, от заезженных приемов? Пробовала ли ты хотя бы на время бросить свою Москву и уехать далеко-далеко, пусть на время – допустим, в экспедицию, с настоящими, нормальными ребятами, истинными творцами своей биографии?
   – Я не понимаю…
   – Да ты только представь, Марго, – говорил я, все больше и больше воодушевляясь, – настоящий Русский Север, суровый край, первозданная природа… Ты когда-нибудь пробовала вступить в противоборство с холодным пронизывающим ветром, дождем, от которого не укроешься за зонтиком, с землей, которую тысячи лет покоряли, и до сих пор так и не смогли покорить настоящие мужчины? Ты когда-нибудь пила воду из ручья? А еду в котелке варить пробовала? А ездила в кузове открытого грузовика, и чтобы снег в лицо и радость от того, что ты все это испытала?
   Теперь Рита смотрела на меня, но я глядел поверх ее головы, как будто видел там все, о чем рассказывал.
   – Ты, поди, и по реке никогда не сплавлялась, – продолжал я, – по настоящей, широкой и полноводной реке, когда течение сильное, а глубина – изменчива и непредсказуема… По ней можно плыть целый день и не встретить ни одной живой души, кроме «расчесок» из ивняка и бревен, плывущих навстречу, и зеленоватых от мха берегов… А вокруг будет тихо – так тихо, как об этом можно только мечтать… Красота этих мест – не в ярких красках и сочных пейзажах, которыми славятся южные широты. Это строгая, неброская красота с ее озерами, горными речками, забытыми северными деревушками. Это такая редкая возможность побыть наедине с самим собой… вот о чем я посоветовал бы тебе написать. Там, на Севере, ты бы нашла столько тем, что тебе позавидовал бы самый прожженный волк от журналистики.
   – А вы сами… бывали в этих местах?
   – Много раз, – быстро солгал я. – Я был в трех, нет, в четырех экспедициях. И совсем скоро поеду в пятую. Геологи меня хорошо знают и охотно берут с собой. Я умею быть полезным.
   – Я тоже хочу быть кому-то полезной, – прошептала Рита. И вдруг сказала с силой, вскинув на меня отчаянные глаза: – Знаете что? Возьмите меня с собой!
   Я ничего не ответил ей на это, сделав вид, будто предложение показалось мне абсолютно неуместным.
   А на самом деле… Куда только не уносит нас фантазия! А на самом деле я просто врал ей, врал, не имея другой цели, кроме как произвести на девочку наилучшее впечатление.
   Я и сам был обычным кабинетным журналистом, месяцами не вылезающим из насквозь прокуренных редакций.
   Я сам мечтал выбраться отсюда когда-нибудь и поехать в настоящую, большую, научную экспедицию с настоящими мужчинами, суровыми и честными.
   Но все, о чем я говорил этой круглощекой студентке – бьющие в лицо ветра, северные реки, сопки и гейзеры, непроходимая топь болот и открытия, возможно, настоящие научные находки, скелеты мамонтов, динозавров, палеонтологические окаменелости, черт возьми! – все это было моей тайной и самой страстной мечтой.
   Не ее я убеждал – себя!
   Она еще раз внимательно посмотрела на меня и тихонько вышла из кабинета, даже не допив свой кофе.
   С тем бы мне полагалось сразу же забыть о своей «спасенной» (потому что она была совсем, то есть абсолютно не в моем вкусе), но забыл я о ней не сразу.
   Несколько дней кряду я буквально наталкивался на эту Мурашко в коридорах редакции, и она не просто расцветала навстречу мне улыбкой, но и загоралась поистине неземным сиянием. Этого своего обожания она не умела и не хотела скрывать, и, может быть, именно поэтому я очень быстро стал сторониться ее и вскоре постарался вообще вычеркнуть ее из памяти.
   По счастью, если я сам хочу кого-то или что-то забыть, обычно мне это быстро удается.
* * *
   – Вы меня вспомнили, – счастливо сказала пышка, когда я отсмеялся.
   – Увы, да.
   – Почему «увы»?
   – Потому что мало я хороших перспектив вижу от возобновления нашего знакомства. Ради этого ты меня, я смотрю, даже посадить готова! Лет на десять, чтобы подольше на свидания ходить…
   – Стасик…
   – Молчи уж лучше!
   Меня просто передернуло от этого «Стасик». Терпеть не могу, когда меня так называют. Почему-то на ум сразу приходит крик инженера Брунса из «12 стульев»: «Мусик! Готов гусик?!»
   – Куда тебя везти, малахольная?
   – К вам…
   – Куда?!
   Час от часу не легче! Однако до чего самоуверенные девицы бросаются нынче под колеса московских машин!
   – К вам домой. Стасик, – вскинулась она, опережая мои возражения, – мне очень нужно с вами поговорить. Вам угрожает опасность. Я писала вам… вы получали мои письма?
   – Не называй меня Стасиком и говори мне «ты», – машинально ответил я. – Какие еще письма?
   – Значит, не получали. Я написала вам три письма. Я не могла сказать лично – ведь у меня нет номера вашего телефона… и в редакции я теперь тоже не бываю, ведь началась учеба…
   – Стоп, а адрес ты мой откуда узнала?
   – Я…
   Она смутилась. Зачем-то поправила на голове берет, который после этого совсем съехал назад и набок, выпустив ей на лицо пряди густых светло-русых волос. – Я… я следила за вами. Еще тогда, летом…
   – Следила! О господи!
   – Да… Не подумайте ничего плохого…
   Э-э нет, подумал я, речь-то как раз идет о чем-то «плохом». То, что тогда, летом, эта Мурашко пребывала по отношению ко мне в состоянии «втюрившись», – это я, конечно, подозревал. Но следить за мной! Да с какой целью?! Невольно в памяти возникла сцена из итальянского фильма: разъяренная матрона выслеживает отвергнувшего ее любовь мачо и с криком: «Так не доставайся же ты никому!» – выплескивает ему в лицо банку серной кислоты, и лицо это сползает с черепа, как пластилиновая маска… Бр-рр!
   Невольно я провел рукой по своему лицу. Слава богу, оно еще цело. Гкм-х. Что ж, можно продолжить разговор.
   – Так, значит, следила, и что?
   – Я хотела все о вас знать. Где живете, с кем. Кто у вас бывает. Я видела всех ваших женщин. Я смотрела на них, чтобы узнать, какой надо быть, чтобы… чтобы заслужить ваше внимание.
   – Хм! И что, пришла к какому-то выводу?
   – Нет… Они все такие разные…
   Что правда, то правда. Однообразие мне претит.
   – Стасик, если можно, пожалуйста, поедем, – взмолилась она вдруг. – Мне так много нужно вам сообщить… Честное слово, вы не пожалеете. Это такой ужас! Вы мне еще спасибо скажете.
   Рита говорила путано, но, что правда, то правда, весьма интригующе. Подчиняясь ее настойчивому, хотя и плаксивому тону, я завел машину.
   И мы поехали. Ко мне.
* * *
   Наверное, следует сказать, живу я в отдельной квартире в самом центре Москвы. Тверская, если быть точным, и уж это-то говорит само за себя.
   Вопрос для клуба знатоков «Что? Где? Когда?»: «Как и за какие заслуги скромному журналисту, специализирующемуся на не самых крупных расследованиях, удалось обзавестись весьма приличной квартиркой на «золотой» улице российской столицы?»
   Знатоки думают минуту, берут дополнительную минуту, потом берут музыкальную паузу – и в конце концов, махнув рукой, отвечают: «Журналисты, как известно, люди все насквозь продажные, вот с продаж-то указанный репортеришка и обзавелся шикарными апартаментами».
   И попадают в «молоко»: во-первых, я, может быть, и рад бы так дорого продаться (и даже не один раз), да вот желающие меня приобрести покупатели в ряд не стоят – может, ждут сезонного снижения цен. А во-вторых, когда у человека есть Мамона – так, едва ли не с самого детства я называю свою мать, и ошибется тот, кто решит, будто я именую ее так без уважения, – и ее муж Вениамин Андреевич, то многие проблемы в жизни этого человека решаются сами собой.
   Результат: один – ноль в пользу телезрителей…
   Мамона работает смотрительницей зала итальянской живописи в Пушкинском музее, а мой отчим Вениамин Андреич трудится в том же музее экспертом-реставратором. Они встретились и полюбили друг друга лет пятнадцать назад – хотя, убей меня бог, я до сих пор не могу понять, что такие разные люди могли друг в друге найти. Но Вениамин Андреич, или просто дядя Веня, как я стал звать его совсем скоро, действительно очень любит мою мать. Иначе чем объяснить то, что отраженный свет этой любви долгие годы согревал мое детство и юность? Прекрасно помню, как дядя Веня любил выходить со мной из дома, на виду у всего двора горделиво поправляя на мне, тогда еще десятилетнем ребенке, шапочку или шарфик, или бегать со мной по осеннему лесу, кидаясь шишками и пригоршнями листьев. Но больше всего дядя Веня любил окунать меня в теплую ванну или мыть под душем. Есть даже фотография тех лет: я, сжавши пухленькие ножки, смешно зажмурившись, стою в ванной и верещу, потому что пена щекочет глаза и щеки…
   – А ну-ка, не хнычь! – И отчим, заворачивая меня в большое махровое полотенце, бежит со мной в спальню, чтобы швырнуть меня, визжащего, на их с Мамоной большую расправленную постель.
   И даже Мамона – всегда подтянутая, строгая, с поджатыми губами – не выдерживает и смеется, глядя на нас, на то, как мы возимся на ковре, словно большой пес с малым щенком, и хохочем, и ревниво делим машинки – азартно споря о том, кому должна достаться вот та – огромная, пожарная, с дистанционным управлением…
   – Милая, у Вениамина не может быть своих детей, – подслушал я как-то раз разговор Мамоны с ее подругой, тоже смотрительницей Пушкинского музея, но только другого зала – импрессионистов. – Это самое большое горе в его жизни, он мне сам говорил… И когда делал предложение, так и сказал: «Я долго наблюдал за вами и вашим мальчиком, мне кажется, я смогу стать для него хорошим отцом…» Потому что, ты ведь знаешь, Тоня, я никогда бы не вышла замуж, если бы это могло повредить моему сыну… Сын для меня, – и она высоко подняла напудренный подбородок, – сын – это мое все!
   Тут я позволил себе усмехнуться и отошел от двери, ведущей в кухню, где Мамона шепталась со своей подругой. В матушкиной родительской любви я нисколько не сомневался, но то, что, кроме меня, в ее жизни существовало еще кое-что, было для меня яснее ясного. Всю жизнь ее преследовало желание Казаться, Выглядеть, а главное – Быть интеллигентной женщиной.
   Идеалам Интеллигентности (таким, какие они представлялись ее не слишком богатому воображению) Мамона свято следовала всю жизнь. Ее весьма скромное образование (восемь классов вечерней школы) лишало ее пропуска в лучшие дома Москвы, где читали Борхеса (в котором она ровном счетом ничего не понимала) и слушали Брамса (под которого она засыпала на второй минуте). Но, устроившись смотрителем в Русский музей, Мамона получила возможность не только ежедневно видеть лучших представителей Интеллигенции, но и со значительным видом смотреть на них сквозь стекла слегка приспущенных к носу очков.
   – Скажите, это Ван Рейн? – робко спрашивал какой-нибудь изможденный библиотечной пылью доходяга, указывая на одну из картин.
   И Мамона воспаряла к высотам своей кратковременной славы:
   – Это Ван Дейк, – строго и слегка презрительно, произнесла она с таким видом, будто спутать кого-то с Ван Дейком – преступление, сравнимое разве что с гуманитарной катастрофой. – А Рейн – это река в Германии. Сходите в Географический музей, вам туда.
   Очкарик пятился и растворялся в гулких залах музея, не решаясь возразить ей, что Ван Рейном звали также и Рембрандта, а Мамона усаживалась на свое место у входа с видом оскорбленной невинности и сурово поджимала губы.
   Ее весьма большой гардероб состоял сплошь из строгих платьев с белыми воротничками и непременной камеей у ворота, деловых костюмов и кружевных блузок с ужасными жабо. На ее прикроватной тумбочке всегда лежал «Улисс» Джойса – она так и не смогла одолеть даже пары страниц, но гости, по нечаянности заглядывающие в спальню, прекрасно видели, что именно лежит у нее на тумбочке. С томным видом, высоко поднимая тщательно выщипанные бровки, Мамона заявила однажды нам с отчимом: