– Да, да, по-вашему, в человеческой груди нет ничего такого, что можно было бы ранить или исцелить и к чему следовало бы относиться бережно. Я знаю ваши взгляды, сэр, и ничего больше не скажу, – отозвался Эдвард.
   – А вот и ошибаешься, – возразил мистер Честер, потягивая вино. – Я определенно утверждаю, что сердце существует. Все мы знаем, что это такое. Сердца животных – бычьи, овечьи и так далее – в вареном виде употребляются в пищу. Говорят, это любимое блюдо простонародья. Случается, что человека убивают ударом ножа в сердце или пулей в сердце. Но такие выражения, как «от всего сердца», «тронуть сердце», иметь «холодное», или «горячее» сердце, быть «бессердечным», «разбить сердце» – все это чепуха, мой мальчик!
   – Да, конечно, сэр, – отозвался Эдвард, заметив, что отец молчит в ожидании его ответа. – Разумеется.
   – Взять хотя бы племянницу Хардейла, твою пламенную страсть, – продолжал мистер Честер небрежным тоном человека, который приводит первый пришедший в голову пример. – Ты, конечно, горячо верил, что это девушка с «большим сердцем». Сейчас она оказывается уже девушкой «без сердца». А между тем она все та же, Нэд, все та же.
   – Нет, сэр, она переменилась, – воскликнул Эдвард, вспыхнув. – И я уверен – под чьим-то дурным влиянием.
   – Ты получил холодный отказ, не так ли? – сказал его отец. – Бедный мой мальчик! Я же тебе еще накануне это предсказывал… Передай мне, пожалуйста, щипчики.
   – На нее повлияли, коварно обманули ее! – крикнул Эдвард, вскочив с места. – Ни за что не поверю, что она сама захотела отказать мне, когда узнала из моего письма, что я беден. Я знаю – ее мучили, ее вынудили к этому. Пусть нашей любви конец, и все между нами порвано, пусть она оказалась недостаточно стойкой, изменила и мне и себе, – я не верю и никогда не поверю, что ею руководил какой-то низкий расчет, что она отказала мне добровольно. Этого не может быть!
   – Честное слово, я краснею за тебя, – шутливо промолвил мистер Честер. – Хотя мы часто не знаем самих себя, я горячо надеюсь, что эту безрассудную пылкость ты унаследовал не от меня. Ну, а что касается мисс Хардейл, дорогой мой, так она поступила вполне разумно и естественно. Сделала именно то, что ты ей предлагал, Это я слышал от Хардейла. Я так тебе и предсказывал, впрочем, для этого не требовалось особой проницательности. Она думала, что ты богат или хотя бы состоятелен, а оказалось, что ты бедняк. Брак – это сделка. Люди вступают в брак, чтобы улучшить свое положение в обществе, поднять свой престиж. Брак – это вопросы о доме, мебели, ливреях, слугах, экипаже и прочих вещах. Раз и она и ты бедны – вопрос ясен. Ты не способен посмотреть на это с деловой точки зрения, а она проявила редкий здравый смысл. Чту ее за это и пью за ее здоровье! Пусть это послужит тебе уроком. Налей же и себе стаканчик, Нэд.
   – Нет, никогда я не воспользуюсь этим уроком, возразил Эдвард. – И если правда, что испытания и годы накладывают свою печать на…
   – Не говори «на сердце»! – вставил мистер Честер.
   – …на людей, развращенных лицемерием света, – с жаром продолжал Эдвард, – то избави меня бог от такой мудрости.
   – Ну, довольно, оставим это, – мистер Честер приподнялся с дивана и в упор посмотрел на сына. – Не забывай, пожалуйста, своих интересов, своего нравственного долга – сыновней любви, сыновних обязанностей и всего прочего, о чем помнить так приятно и благородно, иначе ты в этом раскаешься.
   – Я никогда не буду раскаиваться в том, что сохранил человеческое достоинство, сэр, – сказал Эдвард. Простите, но я никогда им не поступлюсь ради вас и не пойду по тому пути, который вы для меня выбрали и на который рассчитывали толкнуть меня, тайно способствуя моему разрыву с мисс Хардейл.
   Мистер Честер еще больше выпрямился и внимательнее всмотрелся в лицо Эдварда, словно проверяя, вполне ли серьезно он это говорит. Затем опять развалился на диване и, не переставая щелкать орехи, сказал очень спокойно:
   – Эдвард, у моего отца был еще сын, такой же сумасброд, как ты, непокорный сын с вульгарными наклонностями. И однажды утром за завтраком отец проклял его и лишил наследства. Мне почему-то сегодня удивительно живо вспоминается эта сцена. Помню, я как раз в тог момент ел пирожок с вареньем… Этому сыну потом жилось очень трудно, и умер он молодым, – к счастью для всех, так как он позорил нашу семью. Очень прискорбно, Эдвард, когда отцу приходится прибегать к таким крутым мерам.
   – Да, это печально, – отозвался Эдвард, – и не менее печально, когда сына, который любит отца и выполняет свой долг в самом высоком и подлинном смысле этого слова, отец на каждом шагу отталкивает от себя и вынуждает к неповиновению. Дорогой отец, – добавил он уже мягче и все с той же глубокой серьезностью, – я часто думаю о том, что произошло между нами, когда мы в первый раз обсуждали этот вопрос. Объяснимся откровенно, по-настоящему откровенно. Выслушайте меня.
   – Я предвижу, что это будет за объяснение, и потому отказываюсь от него, Эдвард, – сухо остановил его мистер Честер. – Я заранее уверен, что этот разговор меня расстроит, а я терпеть не могу всяких огорчений. Если ты намерен противиться моим планам, не хочешь упрочить свое положение и сохранить тот блеск и почет, которые так долго сохранял наш род, словом, если ты решаешься идти своим путем, иди и унеси с собой мое проклятие. Мне очень жаль, но другого исхода я не вижу.
   – Что ж, проклинайте меня, – сказал Эдвард. – Проклятие – это пустой звук, не более. Я не верю, что человек может проклятиями навлечь несчастье на другого, а в особенности на собственных детей, – это так же не в его силах, как заставить хоть одну каплю дождя или снежинку упасть из туч на землю. Подумайте, сэр, о том, что вы делаете.
   – Ты такой безбожник и нечестивец, такой возмутительно неблагодарный сын, – отпарировал его отец, лениво повернувшись к нему и продолжая щелкать орехи, – что я больше не могу тебя слушать. При таких условиях нам совершенно немыслимо жить вместе. Будь любезен, позвони слуге, пусть проводит тебя. И прошу тебя больше в мой дом не возвращаться. Убирайтесь, сэр, если у вас не осталось ни капли совести, ступайте к черту, искренне желаю вам попасть к нему в лапы. Прощайте.
   Ни слова не говоря, ни разу не оглянувшись, Эдвард вышел и навсегда покинул отцовский дом.
   Мистер Честер был несколько красен и возбужден, но держал себя как обычно. Когда на вторичный звонок вошел слуга, он сказал ему:
   – Пик, если этот господин, который только что ушел… – Извините, сэр, – вы говорите о мистере Эдварде?
   – Что за вопрос, болван? Разве тут был кто-нибудь еще? Так вот, если этот господин пришлет за своими вещами, отдайте их, понятно? А если он придет сам – меня нет дома. Так ему и скажите и захлопните перед ним дверь.
   Вскоре везде стали шушукаться, что у мистера Честера очень неудачный сын, который причиняет ему много Забот и горя. И добрые люди, слышавшие и передававшие это другим, еще больше дивились выдержке и спокойствию несчастного отца. «Какой же это прекрасный человек, – говорили они, – если, столько пережив, он остался таким кротким и уравновешенным». При имени Эдварда в «свете» теперь качали головами, прикладывали палец к губам, вздыхали и делали серьезные мины. Те, у кого были сыновья в возрасте Эдварда, кипя благородным негодованием, желали ему смерти во имя торжеств добродетели. А земной шар продолжал вертеться, как и раньше, и вертелся все пять следующих лет, о которых наша повесть умалчивает.



Глава тридцать третья


   В один холодный вечер в начале года тысяча семьсот восьмидесятого от рождества Христова, как только смерклось, подул резкий северный ветер, и быстро надвинулась темная жуткая ночь. Жестокие ледяные вихри секли мокрые улицы густой смесью дождя и снега и барабанили в дребезжавшие окна. Вывески, вырванные из скрипевших рам, с грохотом валились на мостовую. Старые расшатанные трубы качались под ветром и каждую минуту грозили упасть. И не одна колокольня дрожала в эту ночь, словно при землетрясении.
   В такую ночь люди, имеющие хоть малейшую возможность укрыться там, где тепло и светло, не станут искушать ярость снежной бури. В кофейнях поприличнее, посетители, собравшись у камелька, на время утратив интерес к политике, с тайным удовлетворением сообщали друг другу, что ветер крепчает с каждой минутой. А во всех убогих харчевнях на берегу Темзы у огня сидели компании людей, неотесанных, странных на вид. Здесь толковали о кораблях, гибнущих в такую погоду в море со всем экипажем, здесь можно было услышать немало страшных рассказов о кораблекрушениях и утонувших моряках, и одни выражали надежду, что ушедшие в плавание знакомые матросы спасутся, другие в сомнении покачивали головами. В семейных домах дети теснились у камина, с упоением и страхом слушая сказки о привидениях, домовых и высоких фигурах в белом, которые появляются у кровати, о людях, уснувших в старой церкви, – их, не заметив, заперли там, и поздней ночью они просыпались одни в пустой церкви. Наслушавшись таких рассказов, дети дрожали при одной мысли о темной спальне наверху, но все же им весело было слушать, как ветер воет за окнами, и хотелось, чтобы он выл подольше. Время от времени счастливцы, защищенные надежным кровом, умолкали и прислушивались, или кто-нибудь из них, подняв палец, восклицал: «Tсc!» – и тогда в наступившем молчании, заглушая треск дров в камине и частый стук дождя и снежной крупы в оконные стекла, слышался то заунывный шум ветра, от которого дрожали стены, словно сотрясаемые рукой гиганта, то хриплый рев морского прибоя; а то поднимался такой грохот и бешеные вихри, что казалось – вся природа обезумела; затем вихри с протяжным воем улетали прочь, и ненадолго наступало затишье.
   Весело сияли в тот вечер огни «Майского Древа», хотя никто не мог их видеть, ибо дорога была безлюдна. Да будет благословенна ветхая занавеска на окне, красная, как жаркое пламя, как рубин, – сквозь нее смешанный поток яркого света, шедший от огня в камине, свечей, и, кажется, даже от яств, бутылок и веселых лиц, сиял приветливо манящим оком в мрачной пустыне ночи. А внутри! Какой ковер сравнится с хрустящим под ногами песком, какая музыка – с веселым потрескиванием дров в камине, какой аромат духов – с аппетитными запахами из кухни, какое тепло погожего дня – с живительным теплом этого дома? Благословенный старый дом, как стойко он выдерживал натиски стихий! Сердитый ветер бесновался и гудел вокруг его крепкой крыши, наскакивал на широкие трубы, а те, как ни в чем не бывало, выбрасывали из своих гостеприимных недр огромные клубы дыма и вызывающе пыхтели прямо ему в лицо; он с грохотом сотрясал все здание, словно жаждал запугать веселый огонек в окне, но огонек не сдавался и, казалось, назло ему разгорался еще ярче.
   А как описать изобилие благ земных в этой прекрасной гостинице, размах и щедрость во всем! Мало того, что в большущем камине пылал огонь, – и в изразцах, которыми камин был выложен, так же ярко горели и плясало пятьсот веселых огней. Мало того, что красная занавеска не впускала сюда мрак и ярость ненастной ночи и придавала комнате веселый и уютный вид – в крышке каждой кастрюли, каждом подсвечнике, в медной, оловянной, жестяной посуде, развешанной по стенам, отражались бесчисленные красные занавески, словно загоравшиеся при каждой вспышке пламени, так что, куда ни глянь, пылали бесконечные ленты яркого пурпура. И в старых дубовых панелях и балках, стульях и скамьях отражался этот пурпурный свет, – только более тусклого и темного тона; огни и красные занавески отражались даже в зрачках собеседников, в их пуговицах, в вине, которое они пили, и трубках, которые они курили.
   Мистер Уиллет сидел на том же месте, на котором сиживал пять лет назад, так же устремив глаза на неизменный котел. Сидел здесь с тех пор, как часы пробили восемь, и не подавал никаких признаков жизни, кроме шумного дыхания, сильно напоминавшего храп, хотя он вовсе не спал и даже по временам подносил ко рту стакан или выколачивал трубку и снова набивал ее табаком. Было уже половина одиннадцатого. Как и прежде, мистеру Уиллету составляли компанию мистер Кобб и долговязый Фил Паркс, и за два с половиной часа никто из них трех не вымолвил ни единого слова.
   Быть может, люди, которые в течение многих лет встречаются в одной и той же обстановке, сидят на тех же местах и делают одно и то же, обретают какое-то шестое чувство или заменяющую его таинственную способность воздействовать друг на друга? Этот вопрос могут решить только философы. Достоверно только то, что старый Джон Уиллет, мистер Паркс и мистер Кобб считали себя самыми занимательными и веселыми собеседниками и, пожалуй, даже – людьми величайшего ума. Достоверно и то, что они, сидя у огня, часто переглядывались, словно между ними происходил беспрерывный обмен мыслями, и ни один из них отнюдь не считал себя и соседей молчаливыми. Встречая взгляд другого, каждый кивал ему, словно говоря: «Вы чрезвычайно ясно высказали свое мнение, сэр, и я с вами совершенно согласен».
   В комнате было так тепло, табак был так хорош, а огонь в камине горел так приятно, что мистер Уиллет задремал. Но, так как в силу давнишней привычки, он в совершенстве владел искусством курить во сне, а дышал он одинаково шумно, когда не спал и когда спал, – разке только с той разницей, что во сне дыхание у него иногда на миг застопоривалось (вроде как у плотника застопоривается работа, когда он, стругая дерево, наткнется на сучок), – то никто из его товарищей не заметил, что он спит, пока мистер Уиллет не наткнулся на такой «сучок» и на миг перестал храпеть.
   – Дрыхнет наш Джонни, – шепотом заметил мистер Паркс.
   – Как сурок, – подтвердил мистер Кобб.
   Никто из них не вымолвил больше ни слова, пока у мистера Уиллета не вышла опять заминка с дыханием и на сей раз такая долгая, что она чуть не вывела его из равновесия. Однако он в конце концов каким-то сверхъестественным усилием преодолел ее и не проснулся.
   – Удивительно крепкий у него сон, – сказал мистер Кобб.
   Мистер Паркс, вероятно не уступавший в этом отношении Джону, довольно пренебрежительно буркнул: «Ну, не очень-то!» – и уставился на объявление, наклеенное над каминной полкой. Объявление это украшал рисунок некий отрок, весьма юный на вид, улепетывал во всю прыть с надетым на палку узелком через плечо, а рядом, для пущей ясности, изображен был дорожный столб и указатель со стрелкой. Мистер Кобб устремил взгляд туда же и долго созерцал объявление с таким интересом, словно видел его впервые. Документ этот сочинил сам мистер Уиллет после исчезновения своего сына Джозефа: в нем он оповещал аристократию, и мелкое дворянство, и все население вообще, при каких обстоятельствах сын его сбежал из дому, описывал его костюм и наружность, и обещал вознаграждение в пять фунтов тому или тем, кто его схватит и доставит в гостиницу «Майское Древо» в Чигуэлле, или же засадит в одну из королевских тюрем, пока отец его не востребует. В объявлении мистер Уиллет, несмотря на доводы и уговоры друзей, упорно именовал своего сына «мальчишкой» – мало того, указывал его рост на полтора-два фута ниже подлинного. Этими двумя неточностями, вероятно, в известной мере и объяснялось то, что Джо не был пойман, зато в Чигуэлл доставили в разное время не менее сорока пяти юных беглецов в возрасте от шести до двенадцати лет, и это стоило Джону немало денег.
   Мистер Кобб и мистер Паркс многозначительно посматривали то на объявление, то друг на друга, то на старого Джона. С того дня, как мистер Уиллет собственноручно расклеил свое сочинение, он ни словом, ни взглядом не напоминал никому о бегстве Джо и никак не поощрял к этому других. Окружающие понятия не имели, что думает Джон об этом событии, вспоминает он о нем или забыл все так прочно, словно ничего и не случилось. Поэтому, даже когда он спал, никто не решался при нем упоминать об этом, и сейчас его два закадычных друга только молча смотрели на объявление.
   Мистер Уиллет между тем наткнулся во сне на целое скопление «сучков», и было совершенно ясно, что он сейчас или проснется, или умрет. Он выбрал первое и открыл глаза. – Подождем еще пять минут, – сказал он, – и, если он не явится, будем ужинать без него.
   Тот, о ком это было сказано, упоминался в их разговоре в восемь часов вечера, то есть ровно два с половиной часа тому назад. Но Паркс и Кобб, привыкшие к та кому стилю беседы, ответили, не задумываясь, что Соломон в самом деле очень опаздывает и непонятно, что могло его задержать.
   – Надеюсь, его не унесло ветром, – сказал Паркс. Сегодняшний ветер легко может сбить с ног такого человечка, как Соломон. Слышите, как ревет? Ох, натворит он бед сегодня ночью в лесу, и завтра на земле будет лежать немало хворосту.
   – В моей гостинице, полагаю, он ничего не натворит, сэр, – отрезал Джон. – Пусть только попробует… Это что еще за шум?
   – Ветер, – воскликнул Паркс. – Воет, как человек. И так весь вечер.
   – Слыхали вы когда-нибудь, – спросил Джон после минутного раздумья, – чтобы ветер кричал «Майское Древо»?!
   – Ну, где же это слыхано! – возразил Паркс.
   – А чтобы ветер кричал «Эй!»?
   – Нет, и этого никогда не слыхал.
   – Очень хорошо, сэр, – продолжал с прежней невозмутимостью мистер Уиллет. – Тогда помолчите минутку, и вы ясно услышите, как ветер – если это ветер, по-вашему, – кричит эти три слова.
   Мистер Уиллет был прав. После минуты напряженного ожидания они ясно услышали сквозь рев бури крик, такой пронзительный, отчаянный, что было ясно – это кричит человек в сильной тревоге или страхе. Все трое побледнели, переглянулись, притаили дыхание. Но ни один не двинулся с места.
   И в этот-то критический момент мистер Уиллет проявил ту силу духа и замечательную находчивость, которыми так восхищал всех друзей и соседей. Некоторое время он молча смотрел на Паркса и Кобба, затем, сжав руками щеки, испустил такой рев, что в комнате задребезжали стекла и загудели балки под потолком. Этот протяжный крик, жуткий, оглушительный, как гонг, был подхвачен ветром, ему со всех сторон долго вторило эхо, и ночь стала еще во сто раз шумнее. Джон, у которого от сильной натуги вздулись жилы на висках и шее, а лицо, налившись кровью, стало багровым, придвинулся к огню и, грея спину, сказал с достоинством:
   – Если это кому-нибудь поможет, – тем лучше. Если нет – очень жаль. Может, кто из вас, джентльмены, хочет выйти и посмотреть, что там приключилось? Тогда идите, пожалуйста. А меня это не интересует, я не любопытен.
   В эту минуту крик повторился. Он слышался все ближе и ближе, и, наконец, кто-то пробежал под окном, поднял щеколду, открыл и затем с силой захлопнул входную дверь. В комнату ворвался Соломон Дэйзи с зажженным фонарем в руке. Одежда его была в полном беспорядке, и с нее ручьями текла вода.
   Маленький причетник являл собой настоящее олицетворение ужаса. Лицо его было пепельно-серо и усеяно крупными каплями пота, колени подгибались, он весь трясся и не мог выговорить ни слова, – стоял, тяжело переводя дух, и смотрел на всех таким безжизненным взглядом, что заразил страхом остальных, хотя они не знали, в чем дело. Ужас отразился на их лицах, и они во все глаза смотрели на Соломона, не решаясь задать ему вопрос. Наконец старый Джон, словно взбесившись, ухватил его за шарф и стал трясти так, что у Соломона даже зубы застучали.
   – Говорите, что случилось, или я вас пришибу на месте! – крикнул Джон. – Если вы сию секунду не скажете, в чем дело, сэр, я окуну вас головой в котел. Чего глаза таращите, как смеете пугать людей? За вами кто-нибудь гонится? Да отвечайте же, или я вас сейчас задушу! Мистер Уиллет в своем исступлении был близок к тому, чтобы выполнить эту угрозу буквально, – у Соломона Дэйзи уже закатились глаза, и он хрипел, как удавленник. Но оба свидетеля этой сцены, немного опомнившись, силой оторвали Джона от его жертвы и усадили причетника в кресло. Соломон, опасливо поглядывая по сторонам, слабым голосом попросил дать ему чего-нибудь выпить, а главное – тотчас запереть входную дверь и заложить болтами ставни. Вторая просьба была не такого сорта, чтобы успокоить слушателей или способствовать веселому настроению; они ее исполнили с величайшей поспешностью, подали Соломону стопку горячего, как кипяток, бренди с водой и ждали, что он скажет.
   – Ах, Джонни! – начал Соломон, схватив мистера Уиллета за руку. – Ах, Паркс, ах, Томми! И дернула меня нелегкая уйти отсюда! Ведь сегодня-девятнадцатое марта! Понимаете, девятнадцатое марта!
   Они придвинулись к огню, а Паркс, сидевший ближе всех к двери, вздрогнул и глянул на нее через плечо. Мистер Уиллет сердито спросил его, какого черта он оглядывается, затем, невольно пробормотав: «Господи, прости!» – сам покосился на дверь и еще ближе придвинулся к остальным.
   – Когда я выходил вечером отсюда, я и не вспомнил, какое сегодня число, – начал Соломон Дэйзи. – А ведь вот уже двадцать семь лет я в этот вечер никогда не хожу один в церковь. Люди говорят, что мертвецы, которые не обрели покой в могиле, празднуют годовщину своей смерти – все равно как живые празднуют день рождения… Ох, как воет ветер!..
   Никто не отозвался. Все глаза были прикованы к лицу Соломона.
   – Уже по одной только погоде можно было догадаться, какое сегодня число. Ни разу в году не бывает такой ужасной бури, как в эту ночь. Девятнадцатого марта я никогда не сплю спокойно.
   – Я тоже, – тихо вставил Том Кобб, – Ну, рассказывай дальше.
   Соломон Дэйзи поднес стакан к губам, отпил немного, поставил его на пол (рука у него дрожала, ложечка звякнула громко, как колокольчик), затем продолжал:
   – Говорил же я вам, – девятнадцатого марта всегда что-нибудь напоминает о несчастье в Уоррене. Ну, вот, и сегодня – думаете, случайно я забыл завести башенные часы? Никогда такого со мной не случалось в другое время, – а ведь эти дурацкие часы приходится заводить каждый божий день! Так почему же именно сегодня это вылетело у меня из головы?
   Идя отсюда в церковь, я спешил как только мог, потому что надо было еще сначала зайти домой за ключами. Вею дорогу дождь и ветер так меня донимали, что временами я еле держался на ногах. Наконец я добрался до церкви, отпер дверь и вошел. По дороге я не встретил ни одной живой души, и вы сами понимаете, как мне было жутко. Никто из вас не хотел пойти со мной, как будто предчувствовал, что случится.
   Ветер так бесновался, что мне с трудом удалось захлопнуть церковную дверь, навалившись на нее всем телом, да и то она дважды раскрывалась настежь, я еле мог ее удержать и готов был поклясться, что кто-то толкает ее снаружи. Наконец я ее все-таки захлопнул, повернул ключ и пошел на колокольню заводить часы как раз вовремя: не приди я, они бы через полчаса остановились. Беру я, значит, свой фонарь, собираюсь уходить, – и тут только вспомнил, что сегодня – девятнадцатое марта, да так неожиданно, словно кто меня толкнул или по голове стукнул. И в эту самую минуту слышу снаружи голос – как будто из могилы на погосте…
   Тут старый Джон торопливо перебил рассказчика и, обратясь к мистеру Парксу (тот сидел против него и смотрел поверх его головы на дверь), спросил, не будет ли он любезен объяснить, что именно он там видит. Мистер Паркс извинился и заверил его, что он ни на что не смотрит, а просто так слушает, на что мистер Уиллет с негодованием заметил, что слушать с таким выражением на лице – манера не очень-то приятная, и если у я; мистер Паркс не может иначе, пусть лучше закроет лицо носовым платком. Мистер Паркс покорно согласился сделать это, если потребуется, и Джон Уиллет предложил Соломону рассказывать дальше. Тот подождал, пока утихнет сильный порыв ветра, потрясший, казалось, до основания даже этот крепкий дом, и продолжал:
   – Не вздумайте уверять, что это мне почудилось или что я какой-то звук принял за человеческий голос. Я слышал, как ветер свистит под сводами церкви. Слышал, как колокольня скрипит и трещит, как дождь барабанит в стены. Я видел, что колокола дрожат и веревки качаются взад и вперед. И так же ясно я слышал этот голос.
   – А что же он говорил? – спросил Том Кобб.
   – Не знаю. Может, он и не говорил ничего. Это был крик – ну, вот, как вскрикнет человек иной раз со сна или когда увидит что-нибудь страшное. Крик облетел вокруг церкви и замер где-то вдали.
   – Ничего в этом нет особенного, – сказал Джон, переводя дух и с облегчением осматриваясь кругом.
   – Может, и нет, – отозвался Соломон. – Но это еще не все.
   – А что еще? – спросил Джон, перестав утирать лицо фартуком. – Что еще вы нам расскажете?
   – То, что видел.
   – Видел! – повторили хором все три слушателя и наклонились ближе.
   – Хочу я, значит, выйти из церкви, – сказал Соломон с таким выражением лица, что невозможно было усомниться в его искренности, – открываю дверь, очень быстро открываю, чтобы захлопнуть ее раньше, чем опять налетит ветер, – и вдруг мимо меня промелькнула какая-то фигура, так близко, что стоило мне протянуть палец, и я мог бы до нее дотронуться. Голова у этого человека была непокрыта – в такую-то непогоду! – и он, пробегая, обернулся и посмотрел мне прямо в глаза. Это было привидение – да, призрак!
   – Чей же? – в один голос крикнули все трое.
   Рассказчик, дрожа, откинулся на спинку стула и отмахивался рукой, словно умоляя, чтобы его больше ни о чем не спрашивали. Он был в таком волнении, что ответ его расслышал один только Джон Уиллет, сидевший с ним рядом. – Да кто же, кто это был? – повторяли Паркс и Том Кобб, с жадным любопытством глядя то на Соломона, то на мистера Уиллета.