Хотя рассказчик этой повести чувствует неизъяснимое наслаждение говорить о просвещенных, образованных и принадлежащих к высшему классу людях; хотя он вполне убежден, что сам читатель несравненно более интересуется ими, нежели грубыми, грязными и вдобавок еще глупыми мужиками и бабами, однако ж он перейдет скорее к последним, как лицам, составляющим – увы – главный предмет его повествования.
   Он, к глубочайшему своему прискорбию, не имеет здесь достаточно времени и места, чтоб войти в подробности касательно приезда помещика, первых его действий и распоряжений; ни слова не скажет о домашнем его быте, а прямо перескочит на то место, где помещик выступает уже как действующее лицо рассказа.
   Прошли целых два длинных-длинных месяца. Барин и барыня давно соскучились и думали только, как бы поскорее вырваться из Кузьминского и уехать в Петербург.
   Полные таких мыслей, сидели они однажды утром на балконе перед палисадником. День был прекрасный; легкий ветерок колыхал полосатую маркизу[4] балкона и навевал прохладу; палисадник, облитый горячими лучами полуденного солнца, блистал всею своею красою.
   Но помещик, которому пригляделись даже берега Рейна, Тироль и Италия, не обращал решительно никакого внимания на все это. Он машинально глядел на скучную, сухую местность, расстилавшуюся за садом.
   – Посмотри, – сказал он, наконец, жене, указывая пальцем на пыльную дорогу, – как ошибаемся мы, думая, что уж русский простолюдин непременно должен быть дюжий и здоровый: взгляни хоть вон на эту девку… вон, вон, что идет по дороге с коромыслом, еле-еле в ней душонка держится… какая худая и желтая!
   – Знаешь ли, Jean, несмотря на то, она довольно интересна.
   – Да, пожалуй, если хочешь… Но воля твоя… elle a 1’air bien bate’…[5] Постой, я подзову ее сюда…
   – Ну, вот еще; бог с ней!
   – Ничего; я ужасно люблю говорить с ними; ты не поверишь, ma bonne[6], как люди эти бывают иногда забавны! Эй, девка! Девка! – закричал барин. – Подойди сюда!
   Девка до того была занята своими ведрами, что не только не слышала голоса барина, но, казалось, даже совсем позабыла, что шла мимо господского дома.
   – Эй, девка! Девка! – продолжал кричать помещик.
   Она подняла голову.
   Первое движение ее ясно обнаруживало намерение бросить тут же, на месте, ведра и коромысло и пуститься в бегство; но, рассудив, вероятно, что уже было поздно, ибо всего оставалось несколько шагов до балкона, где сидели господа, она поспешила отвесить низкий-пренизкий поклон.
   – Подойди сюда, милая, не бойся.
   Девушка подошла с видимым страхом и смущением.
   – Ты чья? – спросил барин.
   – Домнина… – едва внятно прошептала она.
   – Кто такая Домна?
   – Скотница.
   – Что же, она тебе мать, что ли?
   – Нет.
   – А мать где?
   – Померла.
   – Ну, а отец-то жив?
   – Помер.
   – Ты, значит, круглая сирота?
   – Да…
   – Не бойся, – продолжал барин, – ну, чего же ты испугалась? А сколько тебе лет?
   – Не знаю.
   – Как тебя звать?
   – Акулиной.
   – Ну что же, Акулина, тебе, чай, замуж пора? Небось замуж-то хочется? А?
   Акулина стояла как вкопанная и только переминала красными руками своими пестрядинную свою юбку.
   – Ну, отвечай же, когда спрашивают тебя господа… Чего боишься? Говори: замуж хочешь?
   Акулина не прерывала молчания.
   – Je vous avais bien dit, qu’elle ́utait stupide[7], – произнес барин, обращаясь к жене.
   – Mais aussi vous lui faites des questions… Cette pauvre fille![8] – отвечала супруга.
   – Ну, ступай, – сказал он, слегка улыбнувшись, – ступай, Акулина, бог с тобою… Знаешь ли, ma bonne amie[9], – продолжал он, когда сиротка скрылась из вида, – сделаем доброе дело: пристроим бедную эту девку к месту, выдадим ее замуж…
   – Ах! И в самом деле! Мне давно хочется посмотреть на деревенскую свадьбу; говорят, обряд этот у них чрезвычайно оригинален…
   – О, удивительно! Я непременно доставлю тебе это удовольствие и завтра же прикажу старосте навести справки…
   Но на другой день, как назло, приехало к ним несколько соседей, и барин, вместо того чтоб приказать старосте навести справки о деревенских женихах, отправил его в город для закупки разных съестных припасов, провизии и шампанского.
   Несколько дней прошло в пирах и охоте.
   Соседи наконец разъехались.
   В скором времени сам владетель села Кузьминского стал приготовляться в дорогу. За всеми этими хлопотами он, конечно, не мог не забыть сиротки и, без сомнения, вернулся бы в Петербург, не вспомнив даже о намерении пристроить бедную сиротку, если б один совершенно неожиданный случай не навел его опять на прежнюю мысль. Доложили, что мужички пришли и просят позволения лично поговорить с его милостью. Барин отправился в прихожую, где крестьяне в молчании ожидали его появления.
   Старый кузнец Силантий, его жена, брат и старший сын, парень превзродный, рыжий, как кумач, полинявший на солнце, вооруженные, как водится, яйцами, медом, караваем и петухом, повалились на пол, едва завидели господина.
   – Встаньте, встаньте! – проговорил с достоинством помещик. – Вы знаете, я этого не люблю… встаньте, говорят вам…
   Семейство кузнеца медленно и как бы нехотя приподнялось с пола.
   Одна жена Силантия противилась исполнить приказание и с заметным упрямством продолжала валяться по земле, так что барин вынужден был на нее наконец вскрикнуть.
   – Что вам надо? – спросил помещик.
   – Вот, батюшка, – начал Силантий, – не побрезгай, отец ты наш… Вы, вы отцы наши, мы ваши дети, прийми хлеб-соль.
   – Какие вы глупые, право; сколько раз говорено было не носить ко мне ничего!.. Ну, куда мне все это?
   – Уж так водится у нас, батюшка Иван Гаврилыч, не обидь нас, кормилец…
   – Ну, ну… отдайте людям.
   Вручив принесенное близ стоявшим лакеям, старый кузнец снова повалился наземь и, как бы почувствовав себя теперь облегченным от огромной тяжести, сказал гораздо развязнее и бойчее прежнего:
   – К твоей милости пришли, Иван Гаврилыч.
   – Что такое?
   – Заставь, батюшка, за себя вечно богу молить…
   – Ну, ну, ну…
   – Да вот, отец ты наш… парню-то моему не то двадцатый годок пошел, не то более, так пришли просить твоей милости, не пожалуешь ли ему невесты?..
   – Пускай, братец, парень твой выберет себе какую ему угодно невесту… из любка любую выбирает; я не прочь, отнюдь не прочь.
   – Дело-то, батюшка Иван Гаврилыч, такое приспело, что вот что хошь делай: нет на деревне у нас ни одной девки, да и полно, и не знать, куда это подевались они… мы на тебя и надеялись, отец наш… Заставь вечно бога молить…
   – Откуда же мне взять невесту, братец, когда сам ты говоришь, что их нет у нас?
   – Дело знамое; оно, вестимо, так, батюшка… Да мы чаяли, буде твоей милости заугодно буде… вот в соседнем-то селе – Посыпкино… так ему кличка, – вот есть девка, добрая, куда какая… Летось еще, батюшка Иван Гаврилыч, смотрели мы ее и сваху засылали, да отец с матерью дорого больно просят… а девка знатная, спорая… Вот, батюшка, мы на ту пору и понадеялись на тебя, чаяли, буде господь бог даст, пожалуешь ты к нам, да не будет ли твоей милости… не заплатишь ли выводного за девку… а уж он, Иван Гаврилыч, куда парень гораздый, на всяко дело такой, что и!.. Батюшка! Сделай божеску милость, не откажи нам…
   – Постой, постой! – прервал барин. – Как же, братец, говоришь ты: нет у нас невест… постой… да я знаю одну… Эй! Кликнуть старосту.
   Староста, стоявший в это время за дверью и, по обыкновению своему или, лучше сказать, по обыкновению всех старост, не пропустивший ни единого слова из того, что говорилось между мужиками и барином, не замедлил явиться в переднюю.
   – Что, Демьян, есть у нас в Кузьминском невеста?
   – Есть, батюшка Иван Гаврилыч.
   – Где?.. В какой семье?
   – Вот, сударь, примерно хошь на скотном дворе у скотницы есть работница…
   – Ах, да, да! Я и забыл… как бишь ее зовут-то?
   – Акулиною, сударь…
   – Да, Акулина, Акулина…
   Кузнец и жена его заметно смутились; барин продолжал:
   – Так что же ты врешь, Силантий, а? Что ж ты приходишь меня беспокоить по пустякам!
   – Помилуй, отец ты наш! – сказал Силантий; голос его дрожал и понизился целою октавою, не то что вначале, где он думал, что барин-де не смекает ничего в крестьянском деле и что, следовательно, легко будет обмишурить, надуть такого барина. – Помилуй, – продолжал он, – не обижай ты нас, кормилец. Вы… вы ведь отцы наши, мы ваши дети… батюшка Иван Гаврилыч; какая же то невеста?
   – Что ж?
   – Сирота, батюшка, бездомная, и девка-то совсем хворая… Опричь того, батюшка, позволь слово молвить, больно ломлива, куды ломлива! Умаешься с нею… Ни на какую работу не годна… рубахи состебать не сможет… А я-то стар стал, да и старуха моя тож… перестарились, батюшка… Вестимо, мы твои, Иван Гаврилыч, из воли твоей выступить не можем, а просим только твоей милости, не прочь ты ее моему парню.
   – Ах ты, старый дуралей! – сказал барин, сердито топнув ногою. – Если уж сирота, так, по-твоему, ей и в девках оставаться, а для олуха твоего сына искать невест у соседей… Что ты мне белендрясы-то пришел плесть?.. А?.. Староста! Девка эта дурного поведения, что ли?
   – Кажись, ничего не слыхать про нее на деревне… девка хорошая.
   Нет сомнения, что староста жил не в ладу с кузнецом Силантием.
   – Так что ж ты? А?..
   – Не гневись…
   – Молчать!.. Слушай, Силантий! Сейчас же, сию ж минуту сватай Акулину за твоего сына… слышишь ли?..
   – Слушаю, батюшка Иван Гаврилыч…
   – Отправляйся же на скотный двор… Смотри, брат… да чтоб свадьбу сыграть у меня в нынешнее же воскресенье… Вот еще вздор выдумал, если сирота, так и пренебрегать ею… а?..
   Старуха Силантия не выдержала. С плачем и воплем бросилась она обнимать ноги своего господина.
   – Батюшка! – вопила баба. – Отец ты наш! Не губи парня-то… Девка совсем негодная, кормилец; на всей деревне просвету нам с нею не дадут, кажинный чураться нас станет; чем погрешили мы перед тобою, касатик ты наш?.. Весь свет осуду на нас положит за такую ахаверницу…
   – Что ты врешь, глупая баба? Встань, встань, говорят тебе… Пошла вон… А ты, Силантий, понял мой приказ? Ну, чтоб все было исполнено, да живо, слышишь ли?
   – Слушаю, батюшка Иван Гаврилыч, – отвечал кузнец, кланяясь в пояс.
   – Ну, ступай же! – продолжал барин. – Ах, да! Я и забыл… Силантий!..
   Кузнец вернулся в переднюю.
   – Тебе говорил Петр Иванов осмотреть коляску? Там, кажется, шина лопнула.
   – Сказывал, Иван Гаврилыч.
   – Ну так распорядись же как можно лучше; я еду во вторник на будущей неделе… ступай!..
   Когда дверь передней затворилась за кузнецом, Иван Гаврилович отправился во внутренние покои. Проходя мимо большой залы, выходившей боковым фасом на улицу, он подошел к окну. Ему пришла вдруг совершенно бессознательно мысль взглянуть на мину, которую сделает Силантий, получив от него такое неожиданное приказание касательно свадьбы сына.
   Иван Гаврилович, к крайнему своему удивлению, заметил, что все члены семейства кузнеца шли, понуря голову и являя во всех своих движениях признаки величайшего неудовольствия.
   – Что ты здесь делаешь, Jean? Что тебя так занимает? – сказала барыня, подкравшись к нему на цыпочках и повиснув совершенно неожиданно на шею своему мужу.
   Иван Гаврилович молча указал ей на удалявшихся мужиков, покачал сначала головою и пожал плечами…

VI

 
Что без ветра, что без вихоря
Воротички отворилися.
Как въезжал на широкий двор
Свет Григорий, господин,
Свет Силантич, сударь.
Увидела Акулина-душа,
Закричала громким голосом:
«Сберегите вы, матушки, меня!
Вот идет погубитель мой!..»
 
Русская песня

   Быстро летит время! Не успели мужички села Кузьминского и двух раз сходить на барщину после описанной нами сцены, как глядь – уж и воскресенье наступило. В этот день, как вообще во все праздничные дни, деревня заметно оживлялась.
   Только что раздались первые удары благовеста, во всех концах улицы загремели щеколды, заскрипели ворота и прикалитки, и жители забегали, засуетились.
   Кто выходит из дома и, крестясь, остановился посреди улицы, на лужайке, против бадьи, с намерением выждать жену или свата; кто прямо шел к околице. Из окон беспрестанно зачали высовываться головы. «Эй! Тетка Феклуха! Погоди маненько! Пойдем вместе: дай управиться – куда те несет!..» или: «Кума, а кума! Авдотья, а Авдотья! Выжди у коноплей… ишь, только заблаговестили…» Бабы, которые позажиточнее, в высоких «кичках», обшитых блестками и позументом, с низаными подзатыльниками, в пестрых котах и ярких полосатых исподницах или, кто победнее, попросту повязав голову писаным алым платком, врозь концы, да натянув на плечи мужнин серый жупан, потянулись вдоль усадьбы, блистая на солнце, как раззолоченные пряники и коврижки. Мерно и плавно выступали за ними мужья и парни. Толпы девчонок и мальчишек неслись, как стаи воробьев, то сбиваясь в кучку, то снова разбиваясь врассыпную, оглушая всю улицу своим визгом и криком. Пестрая ватага из женщин, мужиков и ребят тянулась за околицу движущеюся узорчатою каймою, огибала бесконечное поле ржи, исчезала потом за косогором, пропадала вовсе и уже спустя немалое время появлялась, как сверкающее пятно, на белевшей вдалеке церковной паперти.
   Дорога к церкви мало-помалу пустела; кое-где разве проезжала телега, наполненная приходскими мужиками, или ковыляла, подпираясь клюкою, дряхлая старушонка, с трудом поспевавшая за резвою внучкою, которой страх хотелось послушать вблизи звонкий благовест.
   В селе уже давно водворился покой. Воз заезжего купца-торгаша с красным товаром, запонками, намистьями, варежками, стеклярусом, тавлинками[10] со слюдою, свертками кумача, остановившийся у высокого колодца, оживлял один опустевшую улицу.
   Посреди движения, произведенного в Кузьминском благовестом, оставались две только избы, которых обыватели, казалось, не хотели принимать участия в общей суматохе. Одна из таких изб принадлежала кузнецу Силантию, другая скотнице Домне. Судя по некоторым наружным признакам, как в той, так и в другой должно было происходить что-нибудь да особенное.
   Невзирая на пору и время, труба в избе Силантия дымилась сильно, и в поднятых окнах блистала широким пламенем жарко топившаяся печь. Кроме того, на подоконниках появлялись беспрестанно доски, унизанные ватрушками, гибанцами[11], пирогами, или выставлялись горшки и золоченые липовые чашки с киселем, саламатою[12], холодничком и кашею.
   Вторая изба хотя не представляла ничего подобного, однако тишина (как известно, весьма не свойственная мирному этому крову) могла служить ясным доказательством, что и у Домны дело также шло не обычным порядком.
   И действительно, то, что происходило в избе скотницы, отнюдь не принадлежало к числу сцен обыденных.
   Толпа баб, разных кумушек, теток, золовок и своячениц, окружала Акулину. Сиротка сидела на лавочке посередь избы, с повязкою на голове, в новой белой рубашке, в новых котах, и разливалась-плакала. Собравшиеся вокруг бабы, казалось, истощили все свое красноречие, чтоб утешить ее.
   – Не плачь, – говорила какая-то краснощекая старуха, – ну, о чем плакать-то? Слезами не поможешь… знать, уж господу богу так угодно… Да и то грех сказать: Григорий парень ловкий, о чем кручинишься? Девка ты добрая, обижать тебя ему незачем, а коли по случай горе прикатит, коли жустрить начнет… так и тут что?.. Бог видит, кто кого обидит…
   – Вестимо, бог до греха не допустит, – перебила Домна. – Полно тебе, Акулька, рюмить-то; приставь голову к плечам. И вправду Савельевна слово молвила, за что, за какую надобу мужу есть тебя, коли ты по добру с ним жить станешь?.. Не люб он тебе? Не по сердцу пришелся небось?.. Да ведь, глупая, неразумная девка! вспомни-ка, ведь ни отца, ни матери-то нет у тебя, ведь сирота ты бездомная, и добро еще барин вступился за тебя, а то бы весь век свой в девках промаячилась. Полно… полно же тебе…
   – Эх, бабы, бабы! – подхватила третья, не прерывавшая еще ни разу молчания. – Ну, что вы ее словами-то закидываете?.. Нешто она разве не знала замужнего житья? Хоть на тебя небось, Домна, было ей время наглядеться, а ты же еще и уговариваешь ее… Эх! Знамая песня: чужую беду руками разведу, а к своей так ума не приложу… век с мужем-то изжить не поле перейти… она, чай, сама это ведает…
   – А разве всем быть таким, как твой Борис? Небось не за доброго человека она идет, что ли?.. Григорий забубенный разве какой парень?.. Полно же, Акулька! В семью идешь ты богатую… У Силантия-то в доме всякого жита по лопате… чего рюмишься?.. Коли уж быть тебе за Григорьем, так ступай; что вой, что не вой – все одно.
   – И то правда, – подхватила какая-то близ стоявшая кума, – вестимо, полно грустить… Не надсаживай, Акулина, своего здоровьица некрепкого по-пустому… брось кручину; авось бог милостив…
   Но все эти увещания, в сущности способные убедить каждого здравомыслящего человека, что-то плохо действовали на Акулину.
   Она была безутешна.
   «Эка, право, девка-то чудная какая! – думали бабы. – Как узнала ономнясь, что велено замуж идти, так ничего, слезинки не выронила, словно еще обрадовалась; да и все-то остальные дни, бог ее ведает, нимало не кручинилась. Уж на что Домна, кажись, не больно ее жалует, а третя дня, как запели девки песни да зачали расплетать ей косу, так и та благим матом завыла, да и всех-то нас нешто слеза прошибла, а ей одной нипочем – словно, право, каменное сердце у человека тогда было. Ну, думали, обрадовалась больно, сердечная, ан не тут-то было: вот теперь, в самый-то день свадьбы, отколь и горе привалило… ревет, и не уймешь еще… что бы за притча, примерно, такая?..»
   Бабы решительно становились в тупик: им невдомек было поведение Акулины. Недоумение кумушек возрастало, главное, оттого, что горе невесты последовало внезапно после нескольких дней, проведенных ею с самым невозмутимым равнодушием. Дело в том, что ни одна из них не замечала – конечно, и не могла заметить – тех тонких признаков душевной скорби, того немого отчаяния (единственных выражений истинного горя), которые, между прочим, сильно обозначались во все то время в каждой черте лица, в каждом движении сиротки.
   Известие о разговоре барина с мужиками повергло ее в такое отчаяние, что, если б не надежда переменить дело, не выходить замуж, она кончила бы, без сомнения, чем-нибудь трагическим.
   Надежда, вкравшись раз в душу Акулины, укрепила ее. Она ждала только удобного случая, чтоб броситься к ногам барина. Полная уверенности в том, что он не откажет ей своею милостью, она принялась караулить Ивана Гавриловича.
   Но странно, необъяснимо странно было, что каждый раз, как показывался барин, ее охватывала такая робость, такой страх овладевал всем существом ее, что она не смела даже шевельнуться, боясь обратить на себя его внимание.
   Необходимо здесь заметить, что чувство это было в ней совершенно бессознательно, ибо Иван Гаврилович был, как уже известно, человек добрый, благонамеренный и отнюдь не давал своим подчиненным повода трепетать в его присутствии. Приписать опять чувство это врожденной робости Акулины, тому, что она была загнана, забита и запугана, или «идее», которую составляют себе о власти вообще все люди, редко находящиеся с нею в соприкосновении и по тому самому присваивающие ей какое-то чересчур страшное значение, – было бы здесь неуместно, ибо отчаяние бедной девки могло не только победить в ней пустые эти страхи, но легко даже могло вызвать ее на дело несравненно более смелое и отважное. А между тем, где бы ни встретилась Акулина с барином, решимость в ту ж минуту ее покидала; затаив дыхание, дрожа как осиновый лист, пропускала она его мимо, дав себе слово в следующий же раз без обиняков броситься в ноги к нему и прямо рассказать, в чем дело. Но много раз на день являлись такие случаи, и тысячу раз результат выходил один и тот же; мало того, в решительную минуту Акулина мирилась даже с горькою своею долею.
   А барин тем временем шел себе спокойно, слегка покуривая сигару, беспечно поглядывая на стороны и не подозревая даже, чтоб за соседним плетнем или обвалившеюся перегородкою могло происходить что-либо подобное.
   Надежда не покидала, однако, Акулину; еще накануне своей свадьбы всю ночь провела она на коленях, умоляя святых угодников защитить ее, укрепить ее духом. Но, как на беду, в воскресенье утром Иван Гаврилович ни разу не вышел из хором, и Акулина, выжидавшая его за сараем, могла только видеть, как коляска помчала его вместе с барынею по дороге в церковь.
   Тут, ввиду исчезнувшей надежды, гибели неминуемой и неизбежной, почувствовала она, что не в силах бороться долее с своим горем; сердце ее перестало биться, глаза подернулись темною пеленою, и, как подрубленная молодая береза, покатилась бедная на землю.
   Случайно натолкнулась на нее баба; ее принесли в избу, привели в чувство и, как мы видели, немало заботились успокоить. Мало-помалу бабы начали достигать своей цели; невеста уже несколько поддавалась на их красноречивые убеждения, как вдруг крики: «Едут! Едут!», раздавшиеся со всех концов избы, снова испортили все дело.
   Пока Домна (посаженая мать сиротки), соседки и кумушки суетились вокруг невесты, ворота с надворья скрипнули, и на дворе послышался шум, говор и звук бубенчиков, свидетельствовавшие о приезде жениха.
   Вскоре Пахомка (старший сын скотницы и дружка невесты) появился на пороге; за ним, крестясь и кланяясь, вошли по порядку жених, его отец, мать, дружка и родственники. Все они казались не слишком-то радостными; один дружка жениха скалил зубы, подмигивал близ стоявшим бабам да весело встряхивал курчавою своею головою.
   После обычных приветствий как с той, так и с другой стороны Григория и Акулину поставили на колени на разостланный дружками на полу зипун. Домна взяла тогда образ и подошла к ним; начался обряд благословения.
   Акулина как бы успокоилась, и только судорожно стиснутые губы и смертная бледность лица свидетельствовали, что не все еще стихло в груди ее; но потом, когда дружка невесты произнес: «Отцы, батюшки, мамки, мамушки и все добрые соседушки, благословите молодого нашего отрока в путь-дорогу, в чистое поле, в зеленые луга, под восточную сторону, под красное солнце, под светлый месяц, под часты звезды, к божьему храму, к колокольному звону», и особенно после того, как присутствующие ответили: «Бог благословит!», все как бы разом окончательно в ней замерло и захолонуло. Она машинально, с отсутствием всякого чувства и мысли, влезла в повозку и уселась подле жениха своего.
   Поезд тронулся.
   Обедня только что кончилась, когда свадебные повозки остановились перед церковью. Иван Гаврилович, его супруга и еще кой-какие помещики того же прихода стояли на паперти.
   Первые, как жители столицы, с заметным любопытством ожидали начала брачной церемонии добрых мужичков.
   Так как невеста была круглая сирота, то, по принятому обыкновению в подобных случаях, ей следовало еще отправиться до венца на кладбище, чтобы помолиться над могилою родителей, или, как выражаются в простонародье, «поплакать голосом».
   Едва начался обряд венчанья, как супруга Ивана Гавриловича почувствовала уже тоску и сильный позыв к зевоте; крестьянская свадьба, заинтересовавшая ее дня три тому назад, казалась ей весьма скучным удовольствием; невеста была глупа и выглядывала настоящим уродом, жених и того хуже – словом, она изъявила желание как можно скорее ехать домой. Иван Гаврилович, разделявший с женою одни и те же мысли, не замедлил сесть в коляску, пригласив наперед к себе некоторых из соседей.
   Вскоре все обыватели Кузьминского вернулись домой, и улица села снова загремела и оживилась.
   Мужики Ивана Гавриловича были народ исправный, молодцы в работе и не ленивцы; но греха таить нечего, любили попировать в денечек господень. Приволье было на то большое: в пяти верстах находился уездный город **… да что в пяти! в двух всего дядя Кирила такой держал кабак, что не нужно даже было и уездного города для их благополучия. Уж зато как настанет праздник, так просто любо смотреть: крик, потасовки, пляс, песни, ну, словом, такая гульня пойдет по всей улице, что без малого верст на десять слышно.
   Но на этот раз, – конечно, говоря относительно, – во всей деревне не было такого раздолья, как в одной избе кузнеца Силантия; немудрено: сыновей женить ведь не бог знает сколько раз в жизни прилучится, а у Силантия, как ведомо, всего-то был один. Несмотря на то что старику больно не по нраву приходилась невеста, однако он, по-видимому, не хотел из-за нее ударить лицом в грязь и свадьбу решился сыграть на славу.
   И то сказать, угощенье затеялось лихое! Что душе угодно, всего было вдоволь. Василиса и Дарья – сестры кузнеца, старые девки, и старуха его только и делали, что таскали из печи на стол разные яства: мисы щей, киселя горохового, киселя овсяного, холодничка и каши, большущие чашки, наполненные доверху пирогами с морковью, пирогами с кашею, ватрушками пресными и сдобными и всякими другими, поочередно появлялись перед многочисленными гостями. О напитках и говорить нечего: штофики с сивухою, настойками, более или менее подслащенными медом, погуливали из рук в руки без устали; что же касается до сусла и браги, они просто стояли в больших ведрах близ каждого стола, гостю стоило только нагнуться, чтоб черпать. Силантий, казалось, совсем распоясался и чествовал гостей своих не на шутку. Много оставались довольны и гости; отовсюду неслись крики и приветствия радушному хозяину. Мало-помалу и сам он расходился.