Та же подмена произошла и немного позже, в 1992–1994 годах, когда состоялась «приватизация по Чубайсу». В ходе этого процесса заявленная цель расслоилась – на массовом уровне говорилось о «двух волгах», на элитном – впрочем, достаточно откровенно и публично – о другой сверхзадаче реформ: любой ценой и как можно скорее сформировать в России слой крупных собственников, которым будет что и будет чем защищать от угрозы коммунистической реставрации и которые возьмут на себя роль локомотива подлинных преобразований. Но и эта, сравнительно более «честная», постановка задачи оказывалась муляжом: на глазах происходило превращение «слоя крупных собственников» из инструментария реформ в их главную цель, а значит, оставались вне контроля и внимания все обстоятельства, связанные с социально-психологической спецификой этого «слоя», обстоятельства, очень быстро конвертировавшиеся в «приватизацию государственной власти», в логику «семибанкирщины» и «олигархии», в слом всех попыток выстраивания последовательной реформаторской стратегии во второй половине 90-х годов.
   И на всех этапах, на всех уровнях «гайдаровских реформ» абсолютизация методов вела к забвению цели и уходу от внятной оценки реальных последствий политики. Сталкиваясь с жестоким, недобросовестным по аргументации и социально опасным противостоянием широкого оппозиционного фронта – от радикальных коммунистов до «красных директоров», – реформаторы отметали как несуществующие вместе с нечестными и демагогическими подтасовками «контрреформаторов» и те острые и абсолютно реальные проблемы, которые пронизывали социальную жизнь страны (и не находили при этом адекватного выражения в общественном мнении, в СМИ).
   Кроме того, не сумев организовать кадровой революции, которая соответствовала бы по своему масштабу политическим и экономическим переменам, российские реформаторы 90-х годов вынуждены были опираться на партийно-советский кадровый резерв, на людей, не имеющих представления ни о каких технологиях власти и управления, кроме коммунистических. И это трудно поставить им в вину в отличие от стран Восточной Европы и Латинской Америки, Россия так долго находилась под пятой патерналистской власти, что навык самостоятельного, ответственного существования был практически утрачен во всех слоях общества.
   Соответственно и размах «либерального беспредела» – глубоко популистского, коммунистического по сути – оказался в России вполне сравним с аргентинским. Причем зачастую некоторые реформаторы были абсолютно всерьез убеждены в своем священном, как частная собственность, праве хапать без конца и без краю, наивно отождествляя уровень достигнутой обществом свободы с собственным правом конвертировать свою причастность к этой свободе в огромные гонорары.
   Однако между Россией после 2000 года и Аргентиной – зияющий провал. И провал этот – в размере того скачка, который пришлось бы сделать двум странам в случае успеха модернизации…
   Преобразования в Аргентине были попыткой вдохнуть новую энергию в затхлый, неэффективный, полуразложившийся и коррумпированный популистский капитализм. То есть в систему власти и хозяйствования, когда навыки свободной жизни испорчены, опошлены, но никогда окончательно не пресекались. Поэтому то, что сделал Доминго Кавалло под крышей президента Менема, было всего лишь попыткой косметического ремонта. Социальная база аргентинской системы существования осталась без изменений. И очень скоро спровоцированный жесткими экономическими мерами временный подъем окончился пшиком – а вслед за пшиком последовал взрыв.
   Российские реформы 90-х стали прологом процессов, которые должны были после 2000 года трансформироваться в подлинную модернизацию страны. Они породили тектонические изменения в социальной психологии, в практике хозяйствования, в самой основе взаимоотношений населения с экономической реальностью. Поэтому и сами «недореформы», и низкое качество политико-экономической элиты – все это было лишь «малой поправкой» к грандиозному процессу, имеющему целью самозарождение нового общества.
   Однако «стратегические разработчики» Путина оказались несоразмерны этому масштабу задач. Отличаясь от предшественников – либералов гайдаровского призыва – большей деловитостью и прагматизмом, они были столь же (если не в большей степени) неспособны к адекватному, незашоренному восприятию реальности.
   Достаточно четко отслеживая проблемы, связанные с результатами недореформаторской политики ельцинского периода – с отсутствием базы для легализации реформ, с теневым характером управления социально-экономическими процессами в России, «модернизаторы» предъявили стране на рубеже веков новый миф, который был достаточно успешно внедрен и усвоен массовым сознанием в самых разных слоях и группах, на всех уровнях власти и общества.
   Это – миф, абсолютизирующий значимость процесса «легализации реформ», миф, подменяющий этим процессом (реформаторства, «модернизации») единственную цель любых модернизаций – реальное улучшение жизни людей. В результате внедрения этого мифа, достаточно ярко и убедительно связанного с действительно существующими общественными проблемами и тревогами, произошла опасная подмена понятий. И у лидеров правящей команды, и у ее идеологов, и у чиновничества, и у бизнеса, в общем, практически у всех социально активных возникло иллюзорное представление о возможности быстрой и эффективной «предпродажной подготовки» России.
   Вкратце содержание модернизаторского мифа выглядело так. В течение десяти лет ельцинских реформ ничего не удавалось делать правильно и последовательно. Президент Ельцин – во всяком случае после 1993 года – не пользовался доверием народа. Контролируемая левыми Госдума не принимала нужные законы. Олигархи лоббировали принятие невыгодных для страны решений на всех уровнях исполнительной власти. «Губернаторская вольница» разрушила управляемость страной на региональном уровне.
   А раз теперь у президента большой рейтинг, регионы присмирели, в Госдуме – лояльное большинство, а в правительстве на ключевых должностях – честные технократы, значит, достаточно залатать очевидные прорехи – и все наладится. Хорошие законы позволят вывести из тени экономические отношения, и рынок наконец начнет эффективно саморегулироваться. Равноудаленные олигархи перестанут доить госбюджет и примутся за честную конкуренцию во имя роста российской экономики. Региональные власти превратятся из удельных князьков в «государевых людей», обеспечивающих нормальное, здоровое развитие бизнеса, производства и социальной сферы на местах.
   Тем самым была сформирована вполне четкая и обозримая программа первого срока Владимира Путина – программа, создающая у ее авторов и заказчиков опасную иллюзию «скорого дембеля». Казалось бы, достаточно навести порядок, принять законы и запустить процесс – и можно выставлять акции ОАО «Россия» на открытые, честные и прозрачные торги. Дальше все пойдет само собой: в страну потекут инвестиции, люди начнут жить все лучше и лучше, а завершившая свои труды команда менеджеров получит возможность перейти к дальнейшим делам, осыпанная благодарностями и иными свидетельствами успеха.
   Трудно сказать, лучше или хуже эта иллюзия, чем пафосный миф команды Гайдара о «правительстве-камикадзе». Результаты похожи. И в том и в другом случае внимание было уделено инструментарию, а не целям его применения. И в том и в другом случае власть оказалась совершенно не готова к ответу на вопрос «а дальше что?» И в том и в другом случае и политический класс, и бизнес, и общество оказались дезориентированы в преддверии серьезных, системных перемен.
   Вот почему грандиозная, пирамидальная глыба тектонических изменений в структуре, стиле поведения и системе ценностей общества осталась перевернутой пирамидой, упирающейся в единственный источник власти и устойчивости режима – в первое лицо государства.
 

ПЕРВОЕ ЛИЦО, ЕДИНСТВЕННОЕ ЧИСЛО

   – Ваша хваленая демократия нам, русским, не личит. Это положение, когда каждый дурак может высказывать свое мнение и указывать властям, что они должны или не должны делать, нам не подходит. Нам нужен один правитель, который пользуется безусловным авторитетом и точно знает, куда идти и зачем.
   – А вы думаете, такие правители бывают?
   – Может быть, и не бывают, но могут быть…
Владимир Войнович.
«Москва 2042»

   Всенародно избранный президент как единственная общепризнанная новация в российской государственности после 1991 года. – Преобразования в России: история укрепления самодержавного архетипа. – Горбачев и демократия (1990–1991). – Россия после СССР: кризис руководства (1991–1993). – Ельцин: «народный трибун» и «царь Борис» (1991–1999). – Как Ельцин искал преемника. – Путин: востребованный никто (1999). – Дистиллированный президент.
   Государственность в полном объеме возникает лишь тогда, когда все ее элементы – собственно власть, истеблишмент, а также народ и его сознательная, организованная часть (гражданское общество) – соединены вместе множеством жизненно необходимых связующих нитей-коммуникаций: средствами массовой информации, правом, национальным самосознанием, идеологией, социальным взаимодействием и т. д. У нас же вместо единого организма «власть – общество – народ» возникла ничем не связанная, химерическая конструкция из безответственной и невменяемой элиты, призрачного (а на самом деле фиктивного) гражданского общества и народа-маргинала. Страны не получилось.
   Единственным элементом новой российской государственности, который прошел всю необходимую процедуру общественной легитимации (был задуман и предложен для обсуждения политиками, введен решением всенародного референдума, признан элитой, четыре раза подтвержден в ходе общероссийских выборов и продолжает находиться в центре политической конфигурации страны), остается пост президента.[16] И человек, который этот пост занимает. Введение поста президента оказалось единственным программным требованием, выдвинутым на исходе советской эпохи и осуществленным в полном объеме, и единственным же социально-политическим установлением, эффективно внедренным в государственный механизм и в массовое сознание после распада СССР
   Однако судьба президента как института в высшей степени драматична. На исходе своего президентства бывший всенародный любимец Борис Ельцин стал «главой государства для порки». Разрушение эмоционально-политического контакта между президентом и обществом было основано прежде всего на чувстве «делегированной общественной обиды», когда под влиянием многолетних пропагандистских усилий общественное сознание «вытесняет» нежелательные мысли о собственной ответственности за развал важной и масштабной работы по созиданию новой государственности, возлагая одновременно всю вину на единственного человека, которого можно назвать и символом, и реальной основой этой государственности. Столь же драматичным стало и положение второго президента России – Владимира Путина, – оказавшегося в фокусе острейших массовых ожиданий, причем как оптимистических, так и самых катастрофических.
   Более того, именно в президенте – и как в личности, и как в политическом институте – сконцентрировались сегодня «в латентной фазе» все вероятные для России линии развития в XXI веке.

С ЦАРЕМ В ГОЛОВЕ

   Особая историческая роль президентской власти в судьбах постсоветской России определена многовековой историей взаимоотношений власти и общества в нашей стране, взаимоотношений, которые, невзирая ни на какие исторические потрясения и революции, оставались ограничены рамками необычайно устойчивых социально-политических архетипов.
   С самого начала существования российской государственности (в ее послетатарской, «московской» фазе) верховный владыка был не «первым среди равных», но единственным. Его власть в отношении «аристократов» была столь же полной и безраздельной, сколь и в отношении собственной челяди. Российская боярско-дворянская «аристократия», превратившись в сообщество в той или иной степени «служилых», «тяглых» людей, никогда не являлась реальным центром власти. Об удивительной устойчивости, неизживаемости «самодержавных» политических архетипов в России удачные революции свидетельствуют даже в большей степени, чем неудачи, подобные восстанию декабристов. Еще более удивительно, что все крупные революции на протяжении веков российской истории были направлены, казалось бы, именно на коренное изменение самых основ государственности, на то, что в соответствующую эпоху казалось главным средоточием «самодержавства». Более того, всякий раз выяснялось, что, будучи отброшен, «самодержавный» архетип возрождается в российской политике снова и снова, во все более безраздельном и бесконтрольном качестве.
   Крупнейшей социально-политической революцией была Петровская реформа. Она нанесла удар по тому, что казалось смысловым центром косности и «азиатчины» русского допетровского царизма, – по сословной иерархии. До Петра можно было думать, что самодержавие воплощается во всей многосоставной боярско-дворянской пирамиде, вершиной которой является царь. Именно эта пирамида была безвозвратно разрушена «народным царем» и заменена Табелью о рангах, допускавшей в принципе рекрутирование в состав правящей элиты представителей самых широких слоев общества. Но в результате возникшая петербургская имперская система власти предстала еще более самовластной, еще более персонифицированной в «первом лице», еще менее связанной формальными ограничениями.
   Смысловым центром политических процессов в XIX веке был «крестьянский вопрос». Казалось, что именно в сохранении «рабства» – корень политической несвободы, основа немодифицируемости самодержавия. Но ни великая александровская реформа 1861 года, ни октябрьский манифест 1905 года не сделали российское общество менее «царецентричным» и не ослабили всеобщих «царебежных» настроений. Более того, после освобождения крестьян особенно наглядной стала несамостоятельность, неосновательность правящего класса, не укорененного теперь уже ни в принадлежности к замкнутой касте, ни во владении и управлении – по праву – маленькими человеческими сообществами.
   Революционные потрясения 1917 года были направлены непосредственно против самодержавия как такового и против православия как его идейной основы. Было провозглашено атеистическое правление народных масс, «власть Советов», где от лица народа выступают обезличенные, аморфные «совнаркомы», «ЦИКи» и прочие аббревиатуры и где первого лица не должно было быть в принципе (кстати, должность председателя совета министров – народных комиссаров перешла соввласти по наследству от царского режима и была сперва по традиционному восприятию должностью второстепенной: министров-председателей цари меняли многократно и произвольно). Но первым председателем совнаркома стал Владимир Ульянов по прозвищу Ленин, именуемый, как правило, вождем пролетариата. А затем безраздельным, никем не контролируемым самодержцем стал человек, должность которого вообще называлась «секретарь»…[17]
   Но и на этом не остановилась непрекращающаяся внутренняя борьба народа России с царем в собственной коллективной голове. Популярный советский анекдот гласил: «Ленин доказал, что государством может управлять пролетариат, Сталин – что государством может управлять личность, Хрущев – что любой дурак, а Брежнев – что государством можно вообще не управлять». Анекдот анекдотом, но развитие системы управления в советские годы продолжалось в прежнем направлении: всякий раз отвергалась, казалось бы, сердцевина самодержавия на современном этапе, но на следующем этапе находились какие-то неожиданные внутренние резервы, и обновленная форма правления по своей сути оставалась прежней. Разрушена сакральная основа самодержавия – православие и монархия, и на их месте возникает самодержавие на основе узурпации, диктатуры по праву захвата власти организованным партийно-преступным сообществом. «Преодолен культ личности» – во главе режима оказываются несоразмерные масштабу власти люди, будь то «любой дурак» (вовсе не дурак, но по масштабу личности, образования и кругозора совершенно неадекватный «царской власти» Хрущев), будь то вообще пустое место (умирающие, не контролирующие себя старцы Брежнев и Черненко). Но пределов для их власти становится все меньше как за счет усложнения и усиления аппарата власти, так и за счет снижения качества и уровня любой возможной оппозиции (и внутри системы, и вне ее).
   …Крушение советской власти нанесло, казалось бы, последний удар по принципам старой российской политики – политики принципиально антидемократической. В ходе преобразований сначала «по инициативе КПСС», потом без оглядки на компартию, вопреки ее тщетным попыткам сопротивления, вопрос о «первом лице» новой власти вообще не казался сколько-нибудь значимым: речь шла всего лишь о повышении эффективности сначала демократических преобразований, потом – радикальных реформ. В фокусе общественного отторжения оказался на сей раз кастовый характер старой власти, ее оторванность от народа, ее принципиальная независимость от народного волеизъявления. И в результате Россией – впервые за всю ее тысячелетнюю историю – стало управлять первое лицо, свободно избранное всеобщим, прямым, равным и тайным голосованием.
   Более того, можно утверждать, что первоначально характер взаимоотношений российского президента и избравшего его народа был действительно демократическим и не имел никакого отношения к старой самодержавной парадигме. Пост президента России, порожденный демократическим движением в РСФСР – одной из союзных республик СССР, – представлял собой в тот момент пост высшего народного трибуна, высшего защитника народа от «союзной бюрократии», высшего, демократически избранного ходатая по делам народа перед «царем», в роли которого на тот момент выступал недемократически и невсенародно избранный генсек ЦК КПСС – президент СССР.[18]
   Роль, сыгранная Михаилом Горбачевым в межеумочной ситуации 1990–1991 годов, может быть названа неудавшейся попыткой прививки от угрозы демократии.
   Колоссальный и ни с чем не сравнимый в новейшей истории России кредит всеобщего доверия, обрушившийся на 54-летнего «молодого» генсека в 1985 году с первых его попыток говорить без бумажки, международная «горбомания», сравнимая по размаху разве что с любовью европейских либералов к Сталину, а главное, эмоциональное и политическое ощущение грандиозности скачка «Ставрополь – Кремль» – все это не могло не придать Горбачеву колоссальной уверенности в своих силах, средствах и правах. Реально совершенного им в политической сфере меньше, но тоже хватает, хотя это не совсем то, что приписывают Горбачеву он сам, его сторонники и противники.
   Во-первых, это революция гласности, поначалу обозначенная самым «ударным» свойством генсека – его небывалым с точки зрения предшествующих двух десятилетий сходством с нормальным человеком.[19] Санкционированное горбачевским кругом право говорить банальности вслух и своими словами произвело на общественность куда более революционизирующее воздействие, нежели воспоследовавшее через какое-то время вынужденное согласие властей с существованием реальной свободы слова. Во-вторых, это еще более кардинальная революция в сфере правосознания, порожденная решением XIX партконференции КПСС о совмещении постов первых секретарей партийных комитетов и председателей Советов. Вряд ли авторы проекта, искавшие способ повысить эффективность управления и найти управу на твердокаменный слой областных наместников, до конца осознавали, на какой краеугольный камень системы покусились они, позволив хотя бы условно, хотя бы под тройным контролем поставить в зависимость от хотя бы безальтернативного голосования избирателей судьбу первых секретарей обкомов. Эти два действия Горбачева стали песчинкой, неосторожно сброшенной с вершины горы и вызвавшей лавину.
   Все остальное – попытки борьбы неаккуратного альпиниста с обрушившейся лавиной – особого политического капитала Горбачеву не составило. Потому что в том, что зависело уже не от исторических закономерностей и случайностей, а от его собственных способностей и удачи, ставропольский парвеню, считавший себя вправе говорить «ты» восьмидесятилетнему Громыко (отвечавшему «вы»), проявил себя весьма традиционным, негибким и вообще посредственным партийным руководителем среднего звена.
   …В начале 1991 года Горбачев и его команда осуществили последнюю попытку восстановления «доперестроечного» статус-кво, поскольку ни для чего иного не понадобились бы: призыв «на службу» будущего состава ГКЧП и выдавливание «прорабов перестройки», осуществление программы силового подавления наиболее «продвинутых» территорий, борьба с «экономическим саботажем», репрессивная (по своему общеполитическому настрою) и экономически бессодержательная «павловская реформа», отчаянные попытки вывести из-под удара Саддама Хусейна накануне «Бури в пустыне», неудачная попытка «перекрыть кислород» центральному телевидению (на которое «бросили» неадекватного и сразу же ставшего одиозным Леонида Кравченко), наконец, провозглашение референдума о сохранении СССР, антиельцинское выступление группы руководителей ВС РСФСР и ввод войск в Москву «для защиты народных депутатов» III российского депутатского съезда. Не справились. Не хватило навыков, решимости, смелости, ответственности, в конце концов. Все остальное, включая августовский путч и послепутчевый – на два месяца – возврат к «перестройке» и ее прорабам, было уже не кризисом, не попыткой номенклатурной реставрации, а следствием весенней неудачи этой попытки. И следствием выявившейся абсолютной отличительной черты «отца перестройки» – его полной безотносительности. Михаил Горбачев в этом своем качестве оказался предтечей всех столь нелюбимых им реформаторов ельцинского времени и модернизаторов путинской команды, канцелярским начетчиком, абсолютизирующим формулы и действующим – с учетом обвала перемен – по все новым и новым, но все-таки шаблонам и схемам.
   Советско-интеллигентская – и международная – ностальгия, обрушившаяся на экс-президента СССР сразу же после его ухода в отставку, нынешние попытки апеллировать к последнему генсеку как к отцу русской демократии, не говоря о гиганте мысли, еще раз подтверждают выморочный характер нашего мифотворчества, способного извратить и настоящее, и прошлое, и будущее. На самом деле горбачевская перестройка осталась в истории уникальной попыткой грандиозной имитации – потемкинской деревней гигантского масштаба, которую неуклюже и бездарно пытались построить в качестве чучела общественного прогресса, чтобы предотвратить прямое участие граждан страны в управлении государством.