Додерер Хаймито

Под черными звездами


   Хаймито фон Додерер
   Под черными звездами
   Полковник, как только я ему представился, указал мне на кресло рядом с письменным столом, и прежде еще, чем я сел, между нами образовался островок взаимопонимания, допускавший давно заведенный, привычный порядок общения офицеров вопреки тому всезахлестывающему, лихорадочному времени, когда и он был под запретом и даже обычное воинское приветствие заменено было вскоре (с июля 1944 года) гротескным жестом с выбрасыванием правой руки.
   Институт (его называли "службой", отвратительное звучание этого слова, по-видимому, никого не смущало), к которому я теперь, после года, проведенного на Восточном фронте, был прикомандирован в качестве экзаменатора и консультанта, представлял собой одно из самых бесполезных учреждений в системе военно-воздушных сил, хотя бы уже потому, что шел 1943 год, а мы тут экзаменовали претендентов на офицерское звание, готовили кадровых офицеров и офицеров запаса. Все это выглядело тогда не менее абсурдным, чем теперь. Однако вслух об этом по понятным причинам никто не говорил.
   И я тоже. Как и все другие, я сознательно пользовался преимуществами своего положения и по мере сил старался его упрочить: я экзаменовал молодых людей по всем направлениям - по физподготовке, по словесности (в устной и письменной форме) и еще по многим предметам, и старательно, хотя и быстро, составлял характеристики на всех кандидатов (для каковой цели каждый второй или третий день имел право не ходить на службу!). Причем слегка занимался даже псевдопсихологией и в графе "интеллект" приписывал в скобочках фразу: "Насколько об этом может идти речь", чтобы, так сказать, соблюсти декорум и сохранить остаток приличия. Время от времени на заседаниях офицерского совета я вносил предложения об улучшении методики, и одно из них поддержал и принял полковник. И все это ut aliquid fecisse videatur [чтобы сделать что-то невидимым (лат.); здесь: для видимости]. Я жил в Вене в моей собственной квартире и, кроме как в институте, всегда ходил в штатском. Pax in bello [мир во время войны (лат.)]. "Кто знает путь, тот и в аду как дома" - гласит тибетская пословица. Правда, офицерская столовая и разговоры, которые там велись, были просто чудовищны. Но ко всему можно привыкнуть. Да и не все тут было от глупости - встречались истинные шедевры лицемерия и ханжества. Один лишь полковник В. был неосторожен. Я часто боялся за него - у него ведь здесь были не только друзья. Кстати сказать, уже через месяц после моего прибытия он, не дожидаясь запроса министерства авиации, который поступал обычно через два месяца, подал рапорт о зачислении меня на постоянную должность.
   Даты здесь малоинтересны, однако нужны, чтобы понять, как мог я вести тот образ жизни, который вел, когда на Восточном фронте, откуда я прибыл, все еще продолжались военные действия, пока не последовал полный разгром. А я здесь pax in bello, в аду как дома! Из окон моей квартиры, с большой высоты, я созерцал все ту же каменную панораму, что и раньше, всегда, задолго еще до того, как весь этот ужас обрушился на Вену и наше "Кафе близ ратуши" было переименовано нами в "Кафе без радости". Но только теперь этот вид окаменел окончательно.
   Я встал очень рано и с самого утра сидел уже в штатском за письменным столом. Вчера мы "экзаменовали". Сегодня по расписанию - "Составление характеристик". Не надо являться до десяти часов на службу. Чай и кофе у меня еще были настоящие (в свое время я сделал довольно большой запас, купив и то и другое во Франции), имелись и сигареты. И вот в то осеннее утро я сидел за моим рабочим столом, изо всех сил стараясь твердо держаться того, чего и по сей день держусь твердо. В этом смысле между тем и нынешним временем нет никакой разницы.
   Все остальное, однако, теперь для меня непостижимо: "экзамены", "служба" (где у меня, впрочем, был прекрасный отдельный кабинет, и я даже много чего успел, сидя в нем, сделать) и то, что мы вообще могли играть этот спектакль, спасавший нас всех в те годы. Но самое непостижимое вечера, которые мы проводили тогда у адвоката Р.
   Панорама окончательно окаменела - нигде ни ростка зелени, и даже единственное дерево там, глубоко внизу, в углу какого-то двора, на которое я всегда смотрел, тоже исчезло. Возможно, оно пало жертвой работ по противовоздушной обороне: везде ведь копали, да и строили тоже эти безобразные бункеры, внося по пути разрушения - прелестный маленький замок Кобенцль еще и теперь в руинах, хотя в него не попал ни один снаряд, - в сущности, портили все. Если не как-нибудь по-другому, то одним уже этим странным окаменением, которое вытесняло весь воздух между предметами вместе с их ароматом - даже в самых таинственных переулках пригорода он ушел в песок и исчез. И старые домишки в Хайлигенштате и Зиверинге таращили через дорогу слепые окна, словно отталкиваясь друг от друга и от того, кто тут шел. Нигде уже больше не удавалось почувствовать, что ты свой, что ты принят.
   Адвокат Р. был в студенческие годы моим воспитателем в родительском доме, или, как тогда говорили, моим гувернером. Красивый, разносторонне одаренный человек, офицер в первую мировую войну, увешанный регалиями, но так и оставшийся навсегда инвалидом, он и теперь сохранил большую адвокатскую практику. Р. был выдающимся юристом. Годы спустя, на его похоронах, меня поразила огромная толпа, провожавшая гроб на кладбище, и я выразил свое удивление одному знакомому. Тот, гофрат доктор Н., ставший впоследствии председателем уголовного суда I округа Вены, сухо ответил: "То, что ты здесь видишь, - это все неотсиженные годы... многие сотни лет".
   И это была правда. Р. был воистину другом всех преследуемых законом, кем бы они ни были - промышленниками, чиновниками министерства или мясниками, - и с утра до вечера хлопотал по их делам. Даже тогда, в 1943 году, что говорит о многом. Да, этот юрист был гражданином правового государства, и вместе с ним он, по сути, потерял почву под ногами.
   Впрочем, как и все мы, собиравшиеся у него по вечерам. Но он был мастером держаться на поверхности (что же касается меня, то я все больше овладевал мастерством жить в аду как дома).
   Как вообще нам тогда еще удавалось вставать по утрам с постели, вставать все снова и снова?.. Как проделывали мы это, подхваченные и влекомые широким потоком бессмыслицы, хотя видели все и понимали, но тем хуже! Правда, только оно, это понимание, и дало нам в конечном счете силы все пережить, в то время как другие, гораздо лучшие, чем мы, были поглощены бездной. Война, проявившая глубокий разлад в тоталитарном государственном строе, воспринималась каждым здравомыслящим человеком с самого начала как проигранная, но это как раз и было залогом нашего возвращения из кровавой обескровленности к истинной жизни. Да, то, что происходило, все еще носило имя "войны", для всех нас привычное, хотя и ставшее ложным, - однако мы знали, что на самом деле это последний заключительный акт великой фантасмагории безумия, безумия в самом буквальном смысле этого слова. Скованные пустотой, под игом каждодневных событий и фактов, которые немыслимо пережить, а дай бог хоть как-нибудь переждать и выжить, мы словно стояли над головокружительной бездной, и не за что было ухватиться, не на что опереться. Неизбежным следствием этого явилась целая вереница эксцессов, circulus vitiosus [порочный круг (лат.)] которых не прерывался и в которых даже самые разумные и мужественные из нас принимали участие. Ибо и они нуждались в наркозе.
   Мы "экзаменовали" тогда еще целой комиссией, причем сидели все вместе, за одним столом в виде буквы Т: командир - полковник В., возле него еще один полковник, потом два подполковника, майор и два капитана. Я, как самый молодой и младший по званию, - слева поодаль. Экзаменующиеся - перед нами, в классе. Здание это принадлежало раньше учительствующим монахам конгрегации, посвятившей себя преподаванию, - им оно принадлежит и теперь.
   Недорослям предлагалось сделать своим товарищам доклад на свободную тему, всего на четверть часа, и за это короткое время вопрос в общих чертах был обычно решен. Сама по себе метода неглупая, ибо давала возможность увидеть, как человек стоит и ходит, как говорит, жестикулирует, вообще как держится и что собой представляет и, наконец, что он знает (последнее, впрочем, менее существенно). Тот же, кто был к тому способен и склонен, мог разглядеть и больше.
   Особое предпочтение при выборе темы отдавалось древним германцам, хотя не известно, все ли питали к ней особое пристрастие. Один из экзаменующихся, обрисовав в общем виде свободный общинный уклад древних германцев (о примитивном коммунизме в древнегерманской деревне, где дворы и угодья что ни год переходили от одного к другому, он умолчал), вскоре перескочил на Карла Великого (которому при этом сильно не поздоровилось), и здесь уже речь пошла о крепостных крестьянах.
   Полковник, сидевший на правом крыле стола и, конечно, заметивший пробел в докладе, слегка наклонился вперед и через стол поглядел на меня.
   - Ты сказал, - заметил я экзаменующемуся (это был парнишка из Фленсбурга, кандидаты наши, случалось, прибывали издалека), - что древние германцы были свободными людьми. А сейчас ты говоришь о крепостных. Значит, в промежутке должны были произойти какие-то события. Ты можешь сказать, что же произошло? - (Мы, согласно инструкции, обращались к кандидатам на "ты".)
   - Так точно, господин капитан, - выкрикнул он и, щелкнув каблуками, встал навытяжку. - Аббаты закрепостили крестьян, угрожая им адом.
   - Где ты почерпнул эту чепуху? - спросил я.
   То, что последовало за этим, напомнило мне о том времени, когда я усердно занимался изучением рептилий. Худой белобрысый парень с вытаращенными голубыми глазами застыл на месте, выпрямив грудь, как это делают некоторые виды ящериц, когда их вспугнешь. Потом он буквально заорал на меня, все еще продолжая стоять по стойке смирно:
   - В ГЮ, господин капитан! - (Он имел в виду гитлерюгенд.)
   - Ну, поздравляю, - сказал я. Больше я ничего не сказал.
   И тут полковник начал вдруг громко смеяться, уж не знаю над кем, над мальчишкой ли, надо мной или над нами обоими. Остальные экзаменаторы тоже, понятно, рассмеялись, как обычно смеется в гимназии класс, когда рассмеется господин учитель. Военная служба вообще ведь в каком-то смысле детская взрослых. Один из офицеров кивком разрешил юному арийцу с пылающим взором вернуться на место. Пока все еще продолжали смеяться, ко мне наклонился мой сосед, капитан военно-воздушных сил (в прошлом австрийский офицер, по каковой причине он был со мною на "ты"), и сказал тихо, но внятно:
   - Обращаю твое внимание на то, что ты ассистируешь здесь при погребении целой культуры.
   Смех полковника показался мне слишком уж откровенным. Он от души хохотал, словно перед ним разыгрывали фарс. Простодушный человек, в сущности. Мое замечание я мог бы в случае необходимости как-то оправдать и даже привести вполне профессиональные доводы, доказывая свою правоту. Его смеху оправданий не было. Он показал свое отношение ко всему происходящему гораздо более явственно, чем я.
   У меня от всего этого остался какой-то неприятный осадок. Не знаю, этот ли случай послужил к тому поводом, но полковник с того самого дня не собирал больше экзаменационной комиссии. Экзамены мы стали принимать врозь: каждый офицер должен был основательно проэкзаменовать в своем кабинете кандидатов, которых определит ему канцелярия. Я тогда не подозревал, что это будет еще иметь для меня значение.
   Общество, собиравшееся в большой квартире адвоката Р., было не просто смешанным и пестрым, оно было совершенно разношерстным, что называется, с бору по сосенке, и в этом смысле являло собой зеркало времени.
   С высоты четвертого этажа, из окон, расположенных на фасаде дома (он стоял на замкнутой узкой стороне Фаворитенплац), открывался далекий вид через парк на виадук и полотно Южной железной дороги. Все это вечером было погружено в темноту, лишь редкие огни вдоль железнодорожных путей светились вдали. В большой гостиной стоял концертный рояль. Во всех комнатах было расставлено множество кресел, кушеток, диванов.
   Мы собирались по вечерам, когда только начинало темнеть. Надо сказать, что жители Вены не знали тогда еще воздушных налетов, и это позволяло им обольщаться детской надеждой, что их город вообще избавлен от бомбежки, а затемнение - просто одно из столь многих досадных осложнений жизни.
   Всякий раз когда я стоял у окна в квартире адвоката Р. и смотрел вдаль, на линию Южной железной дороги, которая здесь лишь начинала свой путь, едва покинув вокзал, меня неслышно касалось и вдруг пронизывало дуновение того, прежнего, времени - из него мы вдруг выпали, из него нас нежданно-негаданно вытолкнули, а оно-то и было, как оказалось теперь, самой желанной свободой, которой мы раньше так редко пользовались. Ибо часто ли, спрашивал я себя, ездили мы в Земмеринг и еще дальше, на каринтийские озера или на юг? Теперь это было невозможно. Мы словно застыли по щиколотку в камне. Там, высоко в небе, еще ни одной звезды. Может быть, все они догорели и черными углями глядят вниз на землю?
   Дверь у меня за спиной отворилась, Альбрехт (так звали адвоката Р.) вернулся с новыми гостями.
   Прежде чем зажечь свет, опустили затемнение.
   Женщина, которая вошла в комнату, была поразительно красива, но, увидав ее, я испугался, что она все еще здесь; и каждый в нашем кругу воспринимал это как самоубийственное легкомыслие, тем более что все условия для ее отъезда были давно подготовлены. Она была дочерью бывшего генерал-лейтенанта медицинской службы королевско-императорской армии. Библейская красавица. С нею пришел мой друг, капитан медицинской службы, а в будущем профессор Е., тогда совсем еще молодой человек. Они разговаривали о чем-то, смеясь.
   С их приходом, а затем с появлением моего ближайшего друга, служившего в частях СС, и еще одного из наших друзей, который привел с собой свою "подводную лодку" (пожилую даму, еврейку, тайно жившую в его квартире и весьма осложнявшую ему жизнь), наконец с прибытием некоего солиста оперы, который оформил все документы для отъезда и носил их с собой в кармане вместе с заграничным ангажементом, причем и то и другое было порядком просрочено, - контур нашего тогдашнего общества уже достаточно обозначился. Пришел еще доктор медицины Б. - "подводная лодка" доктора Е.; вскоре затем он был переправлен через границу упомянутым выше эсэсовцем, а позднее уехал в Америку, женился там на богатой и ни о ком из нас, в том числе и о докторе Е., никогда больше не вспомнил (что, в конце концов, можно понять). Пришли и некоторые другие. Любопытно отметить, что у адвоката Р. можно было в то время встретить также двоих людей, ставших впоследствии известными всему миру. Тогда это трудно было предположить. Ничто тайное не стало тогда еще явным. Все оставалось in suspensio [во взвешенном состоянии (лат.); здесь: все таилось в будущем]: и гибель пожилой дамы, "подводной лодки", во время воздушного налета (ведь как бы она решилась спуститься в убежище вместе со всеми?), и убийство прекрасной дочери генерал-лейтенанта медицинской службы - она слишком долго тянула с отъездом и погибла в Терезиенштадте.
   Да, это так. Перегородки, которые после 1945 года вновь приобрели решающее значение, в то время рухнули, и возникали истинные содружества товарищей по несчастью. Немцы, вошедшие в Австрию, и не столько немецкие войска, сколько следовавшие за ними службы, учреждения и власти, сумели в самое короткое время полностью дискредитировать нацизм в глазах всех мало-мальски думающих людей. В нашем кругу давно уже были стерты все границы. Со временем они должны были, конечно, возникнуть вновь; и то тут, то там это происходит и по сей день, подчас с непомерной затратой душевных и умственных сил.
   Оба молодых человека, прославившихся потом на весь мир - в то время они носили потертую военную форму, - подошли к роялю, где стоял, поблескивая лаком, большой черный ящик, и вынули из него свои инструменты. Ноты лежали уже на пюпитрах. Доктор Б. открыл крышку рояля, и тут же вспорхнул и с блеском расправил крылья первый пассаж бетховенского фортепианного трио, опус 70.
   Мне запомнилось, что мы слушали стоя. Почему, я не знаю. Никто не садился, даже дамы (третьей была некая весьма помпезная особа, которую привел с собой один из музыкантов, а незадолго до начала концерта пришла и секретарша адвоката Р., милая тихая женщина). Гостиная, где стоял рояль, ярко освещенная большой люстрой, выглядела теперь удивительно пусто и голо, и, пока музыканты еще продолжали играть, я понял причину этого эффекта. Очевидно, тут недавно сменили затемнение, но еще не успели повесить портьеры, которые обычно были задернуты, и две огромные угольно-черные плоскости, доходившие почти до потолка, производили впечатление сгоревших окон. На их фоне стояли собравшиеся дамы и господа. Начало опуса 70 - как известно, одного из поздних произведений в бурной жизни творца его - исполнено высокой простоты и кротости в духе всей первой части. Мне казалось, что время остановилось. Мы выпали из него, опали, словно сухие листья, нам нечего было больше в нем делать.
   После конца первой части - они не стали пока играть дальше - все тут же разбрелись по комнатам, как-то удивительно бесшумно, расположились небольшими группами (причем многие возлежали на диванах), и началось столь же бесшумное пиршество. Меня отнесло в самую последнюю комнату, и я оказался рядом с "помпезной" дамой. Было и в самом деле почти совсем тихо. "Может быть, им и впрямь удалось выйти из времени?" Так думал я под первым воздействием алкоголя (адвокату Р. его клиенты тащили все, что только он мог пожелать), и еще я подумал: "Завидно!" Вскоре, впрочем, и мне самому удалось нечто подобное, поскольку я все шел и шел по пути, на который вступил, да и не в последнюю очередь благодаря вполне приемлемому соседству "помпезной". Вдруг все вскочили со своих мест и бросились в гостиную - раздался звонок.
   - Гринго, Гринго пришли! - слышались радостные возгласы.
   Вошли двое, супружеская пара, а за ними хозяин дома, открывший им дверь. И тут же я потерял эту пару из виду. Их окружили, кажется, целовали.
   Когда же я снова узрел супругов Гринго, мне пришлось попросить Альбрехта нас познакомить - я ведь еще ни разу с ними не встречался. Впечатление они на меня произвели ошеломляющее. Никогда бы я не поверил, что такое возможно. Я тут же отошел, словно хотел остаться на расстоянии от этого феномена. Господин и госпожа Гринго были, вне всяких сомнений, явлением подарочным: милые, добрые, наивные и простодушные, ну точь-в-точь ходячие пасхальные яйца. К тому же они были так похожи друг на друга... Да, да, как одно яйцо на другое.
   Четыре офицера собрались в кабинете подполковника Ф.
   Ф., офицер запаса после первой мировой войны, перейдя на действительную службу во время второй, сразу же получил свой высокий чин. Переход этот был шагом весьма разумным. Его положение директора школы в районе Фульды становилось все более шатким. Достаточно сказать, что епископ предоставил ему, мирянину, право преподавать-закон божий. Такое бывает не часто. Теперь он находился под защитой вермахта, а значит, как пророк Иона, в утробе Левиафана, но не в его пасти.
   Речь шла о полковнике. Его высказывания в офицерской столовой стали в последнее время слишком уж неосторожными. Черноусый подполковник П., человек умный и жесткий, прислушивался к ним чуть внимательнее, чем нам бы того хотелось.
   К подполковнику Ф. я питал полное доверие и не ошибался, как это позднее не раз подтвердилось. Сразу после того, как меня "ввели в должность", я работал под его руководством и в какой-то мере как его ассистент. Только потом уж я стал экзаменовать самостоятельно. Подполковник Ф. обладал большим опытом и сноровкой во всех делах службы, а сверх того был смышлен и ловок и проявлял ко мне явное расположение. Я благодарен ему за многие весьма ценные советы и намеки. Другие два офицера были тот самый капитан военно-воздушных сил, что шепнул мне тогда на ухо столь блестящее замечание о "погребении целой культуры", и некий майор из Вены, тоже перешедший из запаса на действительную, пожалуй, не слишком приятного характера (я так и не сошелся с ним ближе и уж наверняка никогда не пользовался его симпатией), однако, несомненно, человек чести. Был у нас и еще один майор, в прошлом офицер королевско-императорской армии, кажется, из конной артиллерии, то есть весьма блистательного рода войск, но он никогда не выступал в роли экзаменатора, а исполнял обязанности адъютанта командира. Родом он был не из Вены, а из Чехии и единственный из нас имел здесь служебную квартиру в здании института. Умный, любезный человек, хорошо умевший скрывать свои оппозиционные настроения.
   Подполковник Ф. подвел итог нашему озабоченному обмену мнениями:
   - Короче говоря, надо обходить в разговорах роковой вопрос о положении на фронтах. Полковник при этом чересчур уж волнуется. Самое лучшее тут же переходить на другую тему, а в случае надобности, господа, - каждый из нас должен взять это на себя! - перебивать полковника, вставлять реплики и менять разговор. Это, конечно, не полагается. Но иначе дело ведь может принять весьма рискованный оборот.
   Этот прием вполне оправдал себя. Второго полковника, заместителя командира и экзаменатора, мы в наши планы не посвящали. Но он, австрийский аристократ и в прошлом ротмистр Винер-Нойштадского драгунского полка, был для нас вне подозрений. Сам командир относился к нашим "невоспитанным выходкам" вполне терпимо. Возможно, он заметил, какую цель они преследовали, а может быть, подполковник Ф. - с ним полковник очень считался - сказал ему словечко-другое о наших намерениях.
   Вечерние сборища у адвоката Р. происходили нерегулярно и не так уж часто. А так как мы не шумели и только в сумерках позволяли себе немного музыки, наши встречи никому не бросались в глаза. Да и собирались мы обычно всего человек по шесть, по восемь.
   Вечера наши проходили не банально, чего, собственно говоря, от них вполне можно было бы ожидать. Удивительно - ничего избитого не было ни в выборе выражений, ни в самих темах наших бесед, ни в их форме. Словно напор теснившей нас со всех сторон глупости заставлял нас подняться над собственным уровнем - потому что такими уж высоко интеллектуальными людьми мы вовсе не были, - словно нас выносило наверх, как при наводнении, когда все живое, гонимое ужасом, стремится взобраться как можно выше.
   Я встретился снова с супругами Гринго - они приходили теперь каждый раз. Имя его было Мануэль, и все называли его Мано. Я говорил с ним (я был буквально очарован ими обоими, я и теперь еще не освободился от этих чар). Он сказал мне:
   - Надо только лишь исполнять свой долг и ждать.
   Это, ставшее столь сомнительным слово прозвучало в его устах, словно вобрав в себя какой-то совсем иной смысл или, может быть, обретая прежний, что было почти одно и то же. Гринго издавна служил в одном из министерств, был государственным чиновником высокого ранга. Он считался незаменимым администратором и, хотя числился офицером запаса, так и не был призван. Слово "долг" и то, как он его употреблял, раскрыло мне и самого этого человека, и его жену. Пасхальные яйца. Я стал думать, старался понять, кое-что разузнал. Он никогда не связывал себя никакими политическими обязательствами, ни теперь, ни раньше.
   - Если мы это переживем, то после поймем еще и смысл всех этих событий.
   Я глядел в его глаза, миндалевидные, поставленные чуть косо, точно такие же, как и у его жены, сидевшей с ним рядом. И вдруг я понял, почему все и вся вертится здесь вокруг Гринго, почему их так обхаживают и ласкают, наливают им в бокалы шампанское, тащат вазы со сладостями, шепчутся с ними по углам, целуют, милуют, и жену, и мужа: они, единственные изо всех нас, способны были принять всерьез (совершенно невинно и не становясь на сторону какой-либо партии, расы, класса), принять за чистую монету то, что происходило вокруг и казалось нам всем тяжелым, бессмысленным сном. Они словно сидели в прочной скорлупе, в капсуле; он исполнял свой долг (!), в то время как мы, все без исключения, были за иди против чего-то, явились откуда-то, от чего-то отпали, листья, гонимые дьявольским ураганом, и кружились, кружились теперь вокруг Гринго, вокруг этого спокойного центра. Понемногу так и установилось: мы глядели на этот спокойный центр, где царил мир, где вели себя так, словно жизнь оставалась все той же реальной жизнью, какою была всегда, и это словно казалось нам в иные минуты сильнее, чем настоящая жизнь, та, в которой так тяжко сейчас дышалось. В этом и было могущество невинной и простодушной четы Гринго, только это и было решающим, а отнюдь не интеллектуальный уровень этих людей ("насколько об этом может идти речь").
   Во время разговора я смотрел со своего места на диване в угол комнаты, где стоял камин, внутри которого горела электрическая печь, чуть просвечивая красноватым светом сквозь слюдяные окошки. Широкая, массивная каминная доска была пуста - ни вазы, ни чаши, ни статуэтки. Согласно стилю этой квартиры, тяготеющему к традиционной роскоши, здесь обязательно должно было бы стоять что-нибудь в таком роде. Теперь я знал твердо, что Гринго и впрямь были центром всего этого круга - чуть ли не наш родник с живою водой, вокруг которого мы толпились, как души умерших вокруг ямы Одиссея, наполненной кровью жертвенных овец.
   Мимо меня проходил Эгон фон Х. Я поднялся, взял его под руку, и мы вместе пошли по комнатам. Я не хотел здесь и сейчас говорить с ним о Гринго, хотел это сделать как-нибудь в другой раз. Он ведь был тоже из тех, кто неизменно оставался в Вене, как и супруги Гринго. О других - за исключением Альбрехта - этого никогда нельзя было сказать с уверенностью. И о нашей "приемной комиссии" тоже. На военной службе тебя пересылают, словно почтовый пакет, таков уж мудрый обычай. Капитан медицинской службы доктор Е. полтора месяца спустя, если начинать отсчет с этого дня, был уже на Восточном фронте. К счастью, его "подводная лодка" в то время плыла уже по волнам Атлантического океана. Эгон был морским офицером запаса, мичманом, еще с первой мировой войны. Но одна из его бабушек оказалась еврейкой, другой вопрос, только ли по документам или это был действительный факт, установленный путем длительных розысков. Офицер запаса не мог быть понижен в звании при переходе на действительную службу, а значит, Эгон и вовсе не мог быть призван. Потому что с эдакой бабушкой он - по мнению командования - вообще не годился в офицеры (и оставался на своем гражданском посту управляющего конторой на прокатном заводе).