[55]
   Пародируя в языке Фомы Опискина различные литературные стили, Достоевский боролся и с соответствующими литературными явлениями («Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголя, проза Н. Полевого, различные «поучения», книги «для народа» и т. п.). Работая над повестью, Достоевский учел и языковые наблюдения, сделанные в годы каторги и солдатской службы и отраженные в так называемой «Сибирской тетради». Многие выражения из нее органически вошли в «Село Степанчиково» (некоторые из них отмечены ниже в постраничных примечаниях).
   «Село Степанчиково» перегружено скрытой и явной литературной полемикой. Она ориентирована как на литературные явления 50-х годов (повесть А. Ф. Писемского «Тюфяк», стихотворение Козьмы Пруткова «Осада Памбы», статья А. Н. Афанасьева «Религиозно-языческое значение избы славянина» и др. — см. об этом с. 528–529), так в еще большей степени на явления прошлых лет, ставшие ко времени выхода в свет «Села Степанчикова» достоянием истории, но с точки зрения Достоевского, еще вполне актуальные (Гоголь, натуральная школа, «Сельское чтение» В. Ф. Одоевского и А. Н. Заблоцкого-Десятовского, произведения Н. М. Карамзина и многое другое — см. об этом на с. 523, 525).
   Достоевского очень волновала судьба «Села Степанчикова». В письмах к старшему брату он постоянно просил запоминать и сообщать ему все, что будут говорить о его повести, так как это «голос будущей критики». Во время переговоров M. M. Достоевского с Некрасовым писатель просил брата: «…замечай все подробности и все его слова и, ради бога, прошу, опиши все это поподробнее. Для меня ведь это очень интересно» (письмо от 19 сент. 1859 г.). Некрасов, по свидетельству П. М. Ковалевского, отнесся к «Селу Степанчикову» более чем сдержанно: «Достоевский вышел весь. Ему не написать ничего больше, — произнес Некрасов приговор». Некрасов, писал тот же современник, «сильно, нехорошо и нерасчетливо ошибся», а «Достоевский в ответ взял да и написал „Записки из Мертвого дома“ и „Преступление и наказание“. Он только делался „весь“». [56]
   Отношение Некрасова к «Селу Степанчикову» не было исключением. Повесть прошла почти незамеченной, и появление ее в «Отечественных записках» не вызвало печатных откликов. Дошедшие до нас немногочисленные устные отзывы современников содержатся в частных письмах.
   А. Н. Плещеев в письме к А. П. Милюкову от 10 декабря 1859 г. писал, что роман Достоевского ему «решительно не по душе». «Где эти гоголевские типы, о которых мне говорил М<ихаил> М<ихайлович>? По-моему — тут, кроме Ростанева (дяди), нет ни одного живого лица. Всё это сочинено, придумано; ходульно страшно». [57]
   Ряд отзывов о повести известен в передаче M. M. Достоевского, в его письмах брату. А. Н. Майкову повесть «очень, очень понравилась» (письмо М. М. Достоевского от 11 окт. 1859 г.). [58]Мнение И. А. Гончарова Михаил Михайлович передает с чужих слов: «Роман хвалил с оговорками. Какими, не знаю» (письмо от 23 ноября 1859 г.). [59]А. Н. Плещеев, который по просьбе Достоевского после отказа от повести редакции «Русского вестника» узнавал мнение о ней редакции, сообщал, что «от начала они были просто в восторге <…> но что вообще роман требует сокращения» (письмо Достоевского брату от 11 окт. 1859 г.). С отзывом А. А. Краевского нас знакомит письмо Михаила Михайловича от 21 октября 1859 г.: «О романе он сказал, что некоторые места великолепны, Фома ему чрезвычайно нравится <…> Характеры тоже, особенно распространялся он о помешанной девице. Это грациозное создание, сказал он <…> Сказал еще, что конец великолепен,вся вторая часть (и я согласен в этом) великолепна, но начало растянуто, и вообще жаль, что ты поддаешься иногда влиянию юмора и хочешь смешить. Сила Ф<едора> М<ихайловича>, — прибавил он, — в страстности, в пафосе, тут, может быть, нет ему соперников, и потому жаль, что он пренебрегает этим даром». [60]Наиболее положительные среди дошедших до нас отзывов современников о «Селе Степанчикове» принадлежат M. M. Достоевскому: «Не умею сказать тебе, как нравится мне твое произведение. У меня постоянно стояли в глазах слезы от какого-то душевного благополучия при чтении второй части. Прекрасно. Полковник вышел чудно-хорош. Все, все лица обаятельно свежи и новы. Но чем я всего более дорожу, это то, что всё твое здание как в целом, так и в малейших деталях оригинально до чрезвычайности». [61]
   Печатные суждения о «Селе Степанчикове» появились уже после переиздания повести в 1860 г., во втором томе «Сочинений» Достоевского. Все они содержались в статьях, посвященных другим произведениям писателя.
   Наиболее проницательным был отзыв Н. А. Добролюбова, который в статье «Забитые люди» (1861) несколько раз упомянул о «Селе Степанчикове», рассматривая эту повесть в связи с другими произведениями Достоевского, посвященными теме униженной обществом личности и попыткам ее борьбы против этого унижения. «От г. Голядкина до Фомы Фомича в„Селе Степанчикове“ он изобразил на своем веку много болезненных, ненормальных явлений», — писал Добролюбов. [62]
   Только в 1880-х годах, узнав всего Достоевского и особенности его творчества 1860-1870-х годов, критика оценила «Село Степанчиково», и прежде всего фигуру Фомы Опискина. Первым это сделал Н. К. Михайловский. В статье «Жестокий талант», напечатанной через год после смерти Достоевского, он признал Фому Опискина классическим для Достоевского психологическим типом. Это злобный тиран и мучитель, который не преследует никакой практической цели, не стремится ни к какому результату. Он наслаждается самим процессом мучительства, ему «нужно ненужное». «Словами „ненужная жестокость“ исчерпывается чуть ли не вся нравственная физиономия Фомы, и если прибавить сюда безмерное самолюбие при полном ничтожестве, так вот и весь Фома Опискин». [63]
   Повесть Достоевского не раз перерабатывалась для сцены. Первая по времени инсценировка «Села Степанчикова» была выполнена 1С С. Станиславским в 1888 г. Им же в 1891 г. была осуществлена и первая постановка. С тех пор и до наших дней «Село Степанчиково» ставилось на многих русских и зарубежных сценах. Наибольший общественный резонанс вызвала постановка 1917 г. в Московском Художественном театре. Из выдающихся исполнителей «Села Степанчикова» следует отметить К. С. Станиславского (Ростанев) в постановке 1891 г. и И. М. Москвина (Опискин) в постановке 1917 г.

Записки из мертвого дома

   Начало (главы I–IV) впервые опубликовано в газете «Русский мир» (1860. 1 сент. № 67; 1861. 4 янв. N1; 11 янв. № 3; 25 янв. № 7); полностью впервые опубликованы в журнале «Время» (1861, № 4, 9-11; 1862. № 1–3, 5, 12). Отдельно при жизни Достоевского «Записки» выходили в 1862, 1865 и 1875 гг. В изданиях 1862 и 1875 гг. писателем были сделаны стилистические исправления. Сохранился отрывок наборной рукописи второй главы второй части. Отличия ее от окончательного текста очень несущественны. (См.: Достоевский Ф. М.Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1972. Т. 4. С. 255–256, 278).
   В «Записках из Мертвого дома» отражены впечатления пережитого и увиденного Достоевским на каторге в Сибири, в омском остроге, где он провел четыре года, осужденный по делу петрашевцев. Преследуя цель полного разобщения петрашевцев, царское правительство распределяло их среди уголовных преступников. Это было, конечно, особенно тяжело для писателя, но вместе с тем невольно столкнуло его с народной массой. Уже в первом по выходе из острога письме к брату Михаилу от 30 января — 22 февраля 1854 г. Достоевский писал: «Вообще время для меня не потеряно. Если я узнал не Россию, так народ русский хорошо, и так хорошо, как, может быть, не многие знают его». Судя по сохранившимся в архивах документам омского острога, основную массу содержавшихся в нем арестантов составляли крепостные крестьяне и солдаты (в прошлом также крестьяне). Наиболее частыми преступлениями у крестьян были нахождение в «бегах» и расправы с помещиками, а у солдат — неповиновение военному начальству и нарушение правил, условий воинской службы, невыносимых в эпоху Николая I.
   Как книга о русском народе «Записки из Мертвого дома» связаны преемственно с многочисленными повестями и очерками из народного быта, печатавшимися в 1840-1850-х годах на страницах «Современника», «Отечественных записок», «Библиотеки для чтения». Но в первую очередь Достоевский опирался на богатейший опыт собственных наблюдений. Замысел книги возник, по-видимому, еще на каторге. В цитированном письме к брату от 30 января — 22 февраля 1854 г. Достоевский писал: «Сколько я вынес из каторги народных типов, характеров! Я сжился с ними и потому, кажется, знаю их порядочно. Сколько историй бродяг и разбойников и вообще всего черного, горемычного быта! На целые томы достанет. Что за чудный народ». В воспоминаниях о жизни писателя на каторге и ее людях, содержащихся в этом письме, уже намечены многие темы, наброски отдельных картин и образов героев будущей книги. Но лишь в 1859 г., после завершения «Дядюшкиного сна» и «Села Степанчикова», замысел «Записок» окончательно созрел. 9 октября 1859 г. Достоевский увлеченно писал об этом брату: «Эти „Записки из Мертвого дома“ приняли теперь, в голове моей, план полный и определенный. Это будет книжка листов в 6 или 7 печатных <…> за интерес я ручаюсь. Интерес будет наикапитальнейший. Там будет и серьезное, и мрачное, и юмористическое, и народный разговор с особенным каторжным оттенком (я тебе читал некоторые, из записанных мною на месте,выражений), и изображение личностей, никогда не слыханныхв литературе, и трогательное, и, наконец, главное, — мое имя <…> Я уверен, что публика прочтет это с жадностию». Здесь же он намечает план издания «Записок»: «Я так рассчитываю: к 1-му декабря я кончу; в декабре цензуровать <…> в генваре печатать и в генваре же в продажу <…> Печатать непременно самим, а не через книгопродавцев». Но уже в следующем письме, 11 октября, Достоевский предполагает печатать «Записки» (или «Мертвый дом», как он их здесь называет) в «Современнике»: «Ведь они понимают, какое любопытство может возбудить такая статья в первых (январских) нумерах журнала. Если дадут 200 р. с листа, то напечатаю в журнале. А нет, так и не надо». Как видно из этого письма, Достоевский собирался приступить к «Запискам из Мертвого дома» после 15 октября 1859 г. Но он был отвлечен осложнениями с печатанием и корректурой «Села Степанчикова», хлопотами в связи с переездом в Петербург. В план 1860 г., составленный писателем, вошли «„Записки каторжника“ (отрывки)». Очевидно, только в 1860 г. работа над «Записками» двинулась вперед.
   1 сентября 1860 г. в № 67 «Русского мира» — еженедельной «политической, общественной и литературной газеты с музыкальными пр-иложе-ниями» Ф. Т. Стелловского, под заглавием «Записки из Мертвого дома» были опубликованы «Введение» и 1 глава. [64]Они прошли цензуру беспрепятственно. II же глава обратила на себя внимание Цензурного комитета, и, хотя в № 69 «Русского мира» от 7 сентября 1860 г. было объявлено, что «Продолжение „Записок из Мертвого дома“, соч. Ф. М. Достоевского, отложено до следующего номера», в газете оно не появилось.
   Приступая к работе над «Записками», автор беспокоился об отношении цензуры к произведению: «Но может быть ужасное несчастие: запретят. (Я убежден, что напишу совершенно, в высшей степени, цензурно). Если запретят, тогда все можно разбить на статьи и напечатать в журналах отрывками <…> Но ведь это несчастье!» (см. письмо к брату от 9 окт. 1859 г.). 27 сентября редактор «Русского мира» А. С. Гиероглифов писал Достоевскому: «Очень сожалею, что до сих пор не могу сообщить Вам положительного известия о судьбе „Записок“. Цензор полагает, что они рассматриваются кем-либо из членов Главн<ого> управления цензуры, и, вероятно, не ранее будущей субботы будет решение о том, печатать или не печатать их». Упрек цензуры был неожиданным. Изображение каторжного быта показалось ей «соблазнительным» для преступников. Председатель Петербургского комитета барон Н. В. Медем в отношении в Главное управление цензуры от 14 октября 1860 г. писал, что «люди, не развитые нравственно и удерживаемые от преступлений единственно строгостью наказаний», из «Записок» могут получить превратное представление о слабости «определенных законом за тяжкие преступления наказаний». [65]Об этих колебаниях цензуры Достоевский знал уже 20 сентября и послал письмо от имени редакции «Русского мира» к Н. В. Медему с приложением следующего дополнения ко II главе «Записок», «которое совершенно парализует собою впечатление, производимое статьею в прежнем ее виде» (письмо от 20 сент. 1860 г.):
   «Одним словом, полная, страшная, настоящая мука царила в остроге безвыходно. А между тем (я именно хочу это высказать) поверхностному наблюдателю или иному белоручке с первого взгляда жизнь каторжника могла бы показаться даже иной раз отрадною. „Да боже мой! — скажет он, — посмотрите на них: ведь иной из них (кто этого не знает?) хлеба чистого никогда не ел, да и не знает, какой такой настоящий хлеб-то на свете. А здесь, посмотрите, каким его хлебом кормят, его — каналью, разбойника! Смотрите на него: как он глядит, как он ходит! Да он в ус никому не дует, даром что в кандалах! Вот, — трубку курит; а это еще что? Карты!!! Ба, пьяный человек! Так он в каторге-то вино может пить?! Хорошо наказание!!!“.
   Вот что скажет с первого взгляда человек посторонний, может быть, благонамеренный и добрый…
   А отчего же этот же счастливец рад бы хоть сейчас же бежать и бродяжничать? Знаете ли вы, что такое бродяжничество? Об этом когда-нибудь скажу подробнее. Бродяга по неделе не ест, не пьет. Спит на холоде и знает, что всякий свободный человек, всякий небродяга смотрит на него и ловит его, как дикого зверя; он знает это и все-таки бежит из острога от тепла и хлеба. Да и вы, коли уверены, что он счастливец, для чего же вы за этим счастливцем посылаете беспрерывно конвойного, а за иным так и двух; зачем же у вас такие крепкие кандалы, замки и запоры? Что хлеб! Хлеб едят, чтобы жить, а жизни-то и нет! Настоящего-то, сущего-то, главного-то нет, и каторжник знает, что никогда не будет; то есть, пожалуй, и будет, да когда?.. Только как бы в насмешку сулится…
   Попробуйте выстройте дворец. Заведите в нем мраморы, картины, золото, птиц райских, сады висячие, всякой всячины… И войдите в него. Ведь, может быть, вам и не захотелось бы никогда из него выйти. Может быть, вы и в самом деле не вышли бы. Всё есть! „От добра добра не ищут“. Но вдруг — безделица! Ваш дворец обнесут забором, а вам скажут: „Все твое! Наслаждайся! Да только отсюда ни на шаг!“ И будьте уверены, что вам в то же мгновение захочется бросить ваш рай и перешагнуть за забор. Мало того! Вся эта роскошь, вся эта нега еще живит ваши страдания. Вам даже обидно станет, именно через эту роскошь…
   Да, одного только нет: волюшки! волюшки и свободушки. Человек — да не тот: ноги скованы, кругом вострые пали, сзади солдат со штыком, вставай по барабану, работай под палкой, а захочешь повеселиться — вот тебе двести пятьдесят человек товарищей…
   — Да не хочу я их! Не люблю я их, они душегубы, я молиться хочу, а они похабные песни поют. Как же можно жить с теми, кого не любишь, не уважаешь!
   — Да так и живи! Не хотел шить золотом… и т. д.
   Все это арестант знает в совершенстве, всем телом это знает, не одним умом; знает еще на придачу, что он клейменый и бритый, да еще прав гражданских лишен; он оттого-то всегда зол, желчен и грустен; оттого — то он и здоровьем хил; оттого-то между арестантами вечная свара, сплетня, грызня. Да оттого-то вы сами боитесь его; ведь без конвойного в острог не войдете…
   Говорят, когда-то и где-то, в каникулярное время, полицейские наловили ночью бесприютных собак, штук до тридцати, и всех вместе, живых и здоровых, спихали в одну кучу в крытую телегу и повезли в часть. То-то грызня завязалась. Картина глупая, отвратительная! А двести пятьдесят арестантов в остроге, собравшихся не своей волюшкой, со всего царства русского, — живите, мол, как хотите, да только вместе, да только за палями. Разве это не та же крытая телега? Разумеется, не та, а еще получше. Там была только „собачья“ грызня, а здесь „человечья“. А человек не собака: существо разумное, понимает и чувствует, по крайней мере — побольше собаки…
   Да! понимает и чувствует каторжник, что все потерял, вполне чувствует. Он вон, пожалуй, и песни поет, да ведь так — форсит. Жизнь проклятая и безрассветная! и трудно вообразить это, надо испытать, чтоб узнать!
   Вот простой народ это знает; и без опыта. Недаром же он назвал арестантов „несчастными“, недаром он простил им все, кормит их и ублажает. Он знает, что тут не суть великие муки; тут „каторга“, „одно слово — каторга!“ — как говорят сами же каторжные».
   Главное управление цензуры определением от 4 ноября 1860 г. разрешило печатать главу в прежнем виде с обычной формулировкой об исключении мест, «противных по неблагопристойности выражений своих правилам цензуры», но умолчало о дополнении.
   По-видимому, картина дворца с «мраморами», золотом, райскими птицами и висячими садами, обнесенного, однако, забором, как олицетворение несвободы, с точки зрения Цензурного комитета слишком отчетливо выражала мысль о свободе как основном, необходимом условии человеческого существования, сознаваемом «простым народом». Дополнение в дальнейшем не было нигде помещено Достоевским, возможно потому, что оно с самого начала предназначалось им для цензуры с целью добиться разрешения прежней редакции. Оно так и осталось в деле Цензурного комитета.
   К письму А. С. Гиероглифова к Достоевскому от 21 ноября 1860 г. был приложен проект примечания «От редакции» относительно дальнейшего печатания «Записок»: «Продолжение печатанья „Записок из Мертвого дома“ Ф. М. Достоевского приостановлено было до сих пор по причинам, от редакции не зависящим; теперь же редакция ожидает всех обещанных ей очерков от автора, у которого находятся, для общего просмотра, и написанные уже очерки, бывшие в руках редакции. Не желая дробить статьи между последними номерами настоящего года и первыми будущего, редакция предпочла помещать, начиная с первого номера 1861 г.».
   Продолжение «Записок из Мертвого дома» появилось в «Русском мире» в январе 1861 г. («…цензурой пропущено всё с весьма малым исключением», — сообщал Достоевскому А. С. Гиероглифов 10 января). На четвертой главе публикация в «Русском мире», несмотря на указание «Продолжение следует», прекратилась. В связи с разрешением на издание своего журнала «Время» Достоевский перенес «Записки» в журнал, где в апрельской книжке были перепечатаны «Введение» и первые четыре главы со следующим примечанием: «Перепечатываем из „Русского мира“ эти четыре главы, служащие как бы введением в „Записки из Мертвого дома“, для тех наших читателей, которые еще не знакомы с этим произведением. К продолжению этих „Записок“ мы приступим немедленно по окончании романа „Униженные и оскорбленные“. Ред.». С перенесением «Записок» в журнал замысел Достоевского изменился и расширился. Но объем произведения и тогда окончательно не был определен. В перечне тем для VI–IX глав «Записок», набросанном, очевидно, в начале 1861 г. в записной книжке писателя, эпизоды не совпадают с окончательной редакцией. С сентября публикация продолжалась.
   В редакционном объявлении о выходе второй книжки журнала «Время», помещенном в газете «С.-Петербургские ведомости», сообщалось: «Полные „Записки из Мертвого дома“ состоят из двадцати пяти глав, и все сполна будут напечатаны в нашем журнале в течение настоящего года». [66]Однако до конца 1861 г. появились лишь XI глав, составившие первую часть «Записок». Вторая часть книги печаталась в 1862 г., при этом объем ее сократился до двадцати двух глав, включая «Введение». Единственная глава, посвященная жизни в каторге политических преступников — ссыльных поляков, была задержана цензурой. Упомянутая в оглавлении майского номера журнала за 1862 г., в тексте глава «Товарищи» имела только три строки точек. Достоевскому все-таки удалось добиться публикации ее (после того как было уже напечатано окончание «Записок») лишь в декабрьском номере «Времени» за 1862 г.
   «Записки» писались в годы подъема демократического общественного движения. По словам В. И. Ленина, это была эпоха «распространения по всей России „Колокола“», «требования политических реформ всей печатью и всем дворянством». [67]Одним из наиболее жгучих вопросов времени, стоявших в центре внимания русской прессы начала 1860-х годов, наряду с крестьянским вопросом был вопрос о преобразовании суда и судебной системы. Жестокие порядки царской тюрьмы и каторги вызывали растущее возмущение передовых кругов. «Записки из Мертвого дома» — первая по времени появления в печати книга, посвященная царской каторге, — в этих условиях отвечали широкому общественному настроению, явились отражением общедемократических идеалов и требований эпохи.
   Документальный, автобиографический характер книги придает ей глубокое своеобразие, отличает по форме, стилю и языку от других произведений писателя. Достоевский размышлял о замысле «Записок из Мертвого дома» в письме от 9 октября 1859 г.: «Личность моя исчезнет. Это записки неизвестного». В соответствии с этим замыслом во «Введении» Достоевский представляет читателю не политического, а уголовного преступника Александра Петровича Горянчикова, осужденного за убийство жены, как героя и рассказчика «Записок». Но это персонаж условный. Введение его давало возможность внешне придать «Запискам» форму не мемуаров, а художественного произведения. Не раз отмечалось, что введение образа Горянчикова могло быть вызвано цензурными обстоятельствами. [68]Горянчиков не отождествлялся с автором «Записок», ибо он, как это видно уже из II главы, пришел на каторгу в качестве политического преступника. Начиная с этой главы, Достоевский ведет рассказ от себя, забыв о вымышленном Горянчикове. Он говорит о свидании в Сибири с декабристками, о получении от них Евангелия, единственной книги, позволенной в остроге, [69]о встрече с «давнишними школьными товарищами», о чтении книг. А. Г. Достоевская в примечаниях к «Запискам из Мертвого дома» по поводу копеечки, полученной Достоевским на каторге «Христа ради» (гл. 1), пишет: «Личное воспоминание Федора Михайловича. Он несколько раз говорил про эту копеечку и жалел, что не удалось ее сохранить». [70]Противоречивость мировоззрения Достоевского, насыщенность «Записок» философскими размышлениями, волновавшими писателя в этот период, чувствуются в каждой главе.
   «Записки из Мертвого дома» впервые творчестве писателя ставят вопросы о причинах преступления, исследуют психологию преступника — темы, которые займут столь важное место в романах и повестях позднейшего Достоевского. Если в 1840-х годах вопрос о причинах преступности интересовал писателя чисто теоретически, то каторга дала обильный реальный материал для его решения. Главные объективные причины преступлений Достоевский видел в несовершенстве общественных условий, в конфликте между личностью и обществом. Хотя для Достоевского этого периода характерно объяснение вины преступника объективными обстоятельствами, уже в «Записках» звучит недоверие к «теории среды» (ч. 2, гл. II). Эта точка зрения, выдвинутая французскими материалистами, приводит, как пишет Достоевский, к тому, «что чуть ли не придется оправдать самого преступника». Впоследствии «философия среды», взаимоотношения между личностью и обществом будут особенно интересовать его. Эти темы прозвучат в художественных произведениях Достоевского и в его публицистических статьях, где писатель вступит в полемику со сторонниками «теории среды». Достоевский противопоставит им идею нравственной ответственности личности.
   Постепенно автор всматривается в толпу разбойников и убийц, и мрачные картины первых глав уступают место образам, написанным иными красками «Люди везде люди. И в каторге между разбойниками я, в четыре года, отличил наконец людей», — писал Достоевский брату в письме от 30 января — 22 февраля 1854 г. Глава «Представление» опровергает мысль о природной, биологической предрасположенности человека к преступлению. Он — «несчастный» (как называет преступника народ), а не прирожденный злодей и убийца. Позволили людям пожить не «по-острожному» — и человек нравственно меняется.
   Во второй части возникает и тема наказания. В «Записках» наказание понимается только как внешнее, юридическое, а не внутреннее, нравственное наказание. Писателя волнует жестокость, бессмысленность наказания, вопрос о соразмерности наказания и вины преступника. Мотив добровольного страдания, идущий из раскола, также впервые звучит в творчестве Достоевского в «Записках из Мертвого дома» — в рассказах о старике старообрядце, у которого «было свое спасение, свой выход: молитва и идея о мученичестве», и об арестанте, начитавшемся Библии и решившем убить майора, чтобы найти «себе исход в добровольном, почти искусственном мученичестве». Одно из основных требований «бегунов» — «принять страдание» — Достоевский распространял впоследствии на весь русский народ, жаждавший страдания «искони веков» («Дневник писателя». 1873. Гл. V. «Влас»). Арестант, кинувшийся с оружием на начальство и «принявший страдание», появляется вновь в «Преступлении и наказании», где идея страдания, которым все очищается, станет одной из главенствующих. В «Записках» же «добровольное страдание» рассматривается лишь как форма протеста личности, доведенной до отчаяния.