Что касается Колингворта, то он шумит так же весело, как всегда. Вы говорите в своем последнем письме, что не понимаете, каким образом ему удалось в такое короткое время сделать свое имя известным публике. Этот пункт мне самому было очень трудно выяснить. Он сообщил мне, что после водворения здесь у него не было ни одного пациента в течение целого месяца, так что он приходил в отчаяние. Наконец, подвернулись несколько больных, — и он так чудесно вылечил их, или, по крайней мере, произвел на них такое впечатление своей эксцентричностью, что они только о нем и говорили. О некоторых его исцелениях было напечатано в местных газетах, хотя после авонмутского опыта я склонен думать, что он сам позаботился об этом. Он показывал мне очень распространенный местный календарь, в котором на обложке красовалось следующее:
   Авг. 15. Биль о Реформе прошел, 1867.
   Авг. 16. Рождение Юлия Цезаря.
   Авг. 17. Необыкновенный случай излечения доктором Колингвортом водянки в Брэджильде, 1881.
   Авг. 18. Битва при Гравелоте, 1870.
   Вы, верно, находите, что я слишком много пишу об этом молодце и слишком мало о других; но дело в том, что я никого больше не знаю, и что круг моих сношений ограничивается пациентами, Колингвортом и его женой. Они ни у кого не бывают, и у них никто не бывает. Мое поселение у них навлекло и на меня такое же табу со стороны моих собратьев докторов, хотя я ни в чем не нарушил профессиональных правил.
   Скучная, тоскливая вещь — жизнь, когда не имеешь подле себя близкой души. Отчего я сижу теперь при лунном свете и пишу вам, как не оттого, что жажду сочувствия и дружбы. Я и получаю их от вас — насколько только друг может получить их от друга — и все-таки есть стороны в моей природе, которые ни жена, ни друг, никто в мире не могли бы разделить. Если идешь своим путем, то нужно ожидать, что останешься на нем одиноким.
   Однако уже скоро рассвет, а мне все не спится. Холодно, и я сижу, завернувшись в одеяло. Я слыхал, что это излюбленный час самоубийц, и вижу, что мои мысли приняли меланхолическое направление. Надо закончить повеселее, цитатой из последней статьи Колингворта. Я должен вам сказать, что он еще увлечен идеей основать собственную газету, и мысль его работает вовсю, изливая непрерывный поток пасквилей, виршей, социальных очерков, пародий и передовиц. Он приносит их все ко мне, так что мой стол уже загроможден ими. Вот последняя статья, которую он притащил мне, уже раздевшись. Она вызвана моими замечаниями по поводу того, как трудно будет нашим отдаленным потомкам определить значение некоторых обыкновеннейших предметов нашей культуры, и как, следовательно, нужно быть осторожным в суждениях о культуре древних римлян или египтян.
   «На третьем годичном собрании Ново-Гвинейского Археологического Общества было сделано сообщение о недавних исследованиях предполагаемого местонахождения Лондона, с замечаниями о полых цилиндрах, бывших в употреблении у древних лондонцев. Некоторые из этих цилиндров или труб были выставлены в зале собрания, и посетители могли их осмотреть. Ученый докладчик предпослал своему сообщению несколько замечаний о громадном периоде времени, отделяющем нас от времен процветания Лондона, и требующем крайней осмотрительности в заключениях относительно обычаев его жителей. Новейшие исследования установили, по-видимому, с достаточной достоверностью, что окончательное падение Лондона произошло несколько позднее построения египетских пирамид. Недавно открыто большое здание неподалеку от пересохшего русла реки Темзы и, по имеющимся данным, не может быть никакого сомнения в том, что оно служило местом собраний законодательного совета древних бриттов, или англичан, как их иногда называли. Докладчик сообщил затем, что под Темзой был проведен тоннель при монархе, носившем имя Брунель, который, по мнению некоторых авторов, был преемником Альфреда Великого. Жизнь в Лондоне, продолжал докладчик, по всей вероятности, была далеко не безопасной, так как в местности, носившей название Реджер-Парк, открыты кости львов, тигров и других вымерших хищных животных. Упомянув вкратце о загадочных предметах, известных под названием „тумбы“, рассеянных в изобилии по всему городу, и имевших, по всей вероятности, религиозное значение или обозначающих могилы английских вождей, докладчик перешел к цилиндрическим трубам. Патагонская школа видит в них систему проводников электричества, связанных с громоотводами. Он (докладчик) не может согласиться с этой теорией. Целый ряд наблюдений, потребовавших несколько месяцев работы, дал ему возможность установить важный факт, что эти трубы, если проследить их на всем протяжении, неизменно примыкают к большому полому металлическому резервуару, соединенному с печами. Никто, знающий, как преданы были древние бритты употреблению табака, не усомнится в значении этого приспособления. Очевидно, громадные количества этой травы сжигались в центральной камере, и их ароматический и наркотический дым расходился по трубам в жилища граждан, которые таким образом могли вдыхать его по желанию. Пояснив эти замечания рядом диаграмм, докладчик прибавил в заключение, что хотя истинная наука всегда осмотрительна и чужда догматизма, но тем не менее можно считать бесспорным фактом, что ей удалось всесторонне осветить жизнь древнего Лондона и нам известен теперь каждый акт повседневной жизни его граждан, от вдыхания табачного дыма по утрам до раскрашивания себя в синий цвет после вечерней кружки портера перед отходом ко сну».
   В конце концов, я думаю, что это объяснение значения лондонских газовых труб не более нелепо, чем многие из наших заключений относительно пирамид или жизни Вавилонян.
   Ну, покойной ночи, старина, надеюсь, что следующее письмо будет интереснее.

Письмо восьмое

   Бреджильд, 23 апреля 1882 г.
   Я припоминаю, дорогой Берги, что в бестолковом письме, которое я написал вам недели три тому назад, я выразил надежду, что в следующем письме сообщу вам что-нибудь более интересное. Так оно и вышло! Все мои здешние начинания лопнули, и я перехожу на новый путь. Колингворт пойдет своей дорогой, я своей; но я рад, что между нами не произошло ссоры.
   Прежде всего я должен рассказать вам о своей практике. Неделя, последовавшая за моим письмом, была не совсем удачной; я получил только два фунта. Зато следующая разом подняла мой заработок до трех фунтов семи шиллингов, а за последнюю неделю я получил три фунта десять шиллингов. Так что, в общем, дело неизменно подвигалось вперед, и мне казалось, что мой путь ясен, как вдруг все разом сорвалось. Были причины, впрочем, которые избавили меня от слишком сильного разочарования, когда это случилось: их я должен вам объяснить.
   Я, кажется, упоминал, когда писал вам о моей милой старой матушке, что у нее очень высокое понятие о фамильной чести. Я часто слышал от нее (и убежден, что она действительно так думает), что она скорее бы согласилась видеть любого из нас в гробу, чем узнать, что он совершил бесчестный поступок. Да, при всей своей мягкости и женственности, она становится жесткой как сталь, если заподозрит кого-нибудь в низости; и я не раз видел, как кровь приливала к ее лицу, когда она узнавала о каком-нибудь скверном поступке.
   Так вот, относительно Колингворта она слышала кое-что, пробудившее в ней антипатию к нему в то время, когда я только что познакомился с ним. Затем произошло Авонмутское банкротство, и антипатия матушки усилилась. Она была против моего переселения к нему в Бреджильд, и только моим быстрым решением и переездом я предупредил формальное запрещение. Когда я водворился здесь, ее первый вопрос (после того, как я сообщил ей об их процветании) был: уплатили ли они Авонмутским кредиторам. Когда я ответил, она написала мне, умоляя вернуться и прибавляя, что как ни бедна наша семья, но еще ни один из ее членов не падал так низко, чтобы входить в деловое товарищество с человеком бессовестного характера и с сомнительным прошлым. Я отвечал, что Колингворт говорит иногда об расплате с кредиторами, что миссис Колингворт тоже за нее, и что мне кажется неразумным требовать, чтобы я пожертвовал хорошей карьерой из-за обстоятельств, которые меня не касаются, В ответ на это матушка написала мне довольно резкое письмо, в котором высказывала свое мнение о Колингворте, что в свою очередь вызвало с моей стороны письмо, в котором я защищал его и указывал на некоторые глубокие и благородные черты в его характере. На это она опять-таки отвечала еще более резкими нападками; и, таким образом, завязалась переписка, в которой она нападала, я защищал, и в конце концов между нами, по-видимому, произошел серьезный разлад.
   Отец, судя по содержанию коротенького письма, которое я получил от него, считал все дело абсолютно несостоятельным и отказывался верить моим сообщениям о практике и рецептах Колингворта. Вот эта-то двойная оппозиция со стороны тех именно людей, чьи интересы я главным образом имел в виду во всем этом деле, была причиной того, что мое разочарование, когда дело лопнуло, было не слишком сильно. Правду сказать, я готов был и сам покончить с ним, когда судьба сделала это за меня.
   Теперь о Колингвортах. Мадам приветлива по-прежнему, и тем не менее, если я не обманываюсь, в ее чувствах ко мне произошла какая-то перемена. Не раз, внезапно взглянув на нее, я подмечал далеко не дружелюбное выражение в ее глазах. В двух-трех мелких случаях я встретил с ее стороны сухость, какой не замечал раньше. Не оттого ли это, что я вмешивался в их семейную жизнь? Не стал ли я между мужем и женой? Разумеется, я всячески старался избежать этого с помощью той небольшой дозы такта, которой обладаю. Тем не менее, я часто чувствовал себя в ложном положении.
   Со стороны Колингворта я замечал иногда то же самое: но он такой странный человек, что я никогда не придавал особенного значения переменам в его настроении. Иногда он глядит на меня разъяренным быком, а на мой вопрос, в чем дело, отвечает: «О, ничего!» — и поворачивается спиной. Иногда же он дружелюбен и сердечен почти до излишества, так что я невольно спрашиваю себя, не играет ли он роль.
   Однажды вечером мы зашли в Центральный Отель сыграть партию на бильярде. Мы играем почти одинаково и могли бы провести время весело, если б не его странный характер. Он весь день был в мрачном настроении духа, делал вид, что не слышит моих вопросов, или давал отрывистые ответы, и смотрел тучей. Я решил не заводить ссоры, и потому игнорировал все его задирания, что однако не умиротворило его, а подстрекнуло к еще более грубым выходкам. Под конец игры он придрался к одному моему удару, находя его неправильным. Я обратился к маркеру, который согласился со мной. Это только усилило его раздражение, и он внезапно разразился самыми грубыми выражениями по моему адресу. Я сказал ему: «Если вы имеете что-нибудь сказать мне, Колингворт, выйдем на улицу. Не совсем удобно вести такой разговор в присутствии маркера». Он поднял кий, и я думал — ударит меня; однако он с треском швырнул его на пол и бросил маркеру полкроны. Когда мы вышли на улицу, он начал говорить в таком же оскорбительном тоне, как раньше.
   — Довольно, Колингворт, — сказал я. — Я уже выслушал больше, чем могу вынести.
   Мы стояли на освещенном месте перед окном магазина. Он взглянул на меня, потом взглянул вторично, в нерешимости. Каждую минуту я мог оказаться в отчаянной уличной драке с человеком, который был моим товарищем по медицинской практике. Я не принимал вызывающей позы, но держался наготове. Вдруг, к моему облегчению, он разразился хохотом (таким громогласным, что прохожие на другой стороне улицы останавливались) и, схватив меня под руку, потащил по улице.
   — Чертовский у вас характер, Монро, — сказал он. — Ей богу, с вами небезопасно ссориться. Я никогда не знаю, что вы будете делать в следующую минуту. А, что? Но вы не должны сердиться на меня; ведь я искренне расположен к вам, и вы в этом сами убедитесь.
   Я рассказал вам эту вульгарную сцену, Берти, чтоб показать странную манеру Колингворта затевать со мной ссоры: внезапно, без малейшего вызова с моей стороны, он принимает со мной самый оскорбительный тон, а затем, когда видит, что мое терпение истощилось, обращает все в шутку. Это повторялось уже не раз в последнее время, и в связи с изменившимся отношением ко мне миссис Колингворт, заставляет меня думать, что есть какая-нибудь причина этой перемени. Какая — об этом я, ей-богу, знаю столько же, сколько вы. Во всяком случае, это охлаждение с одной стороны, а с другой моя неприятная переписка с матушкой часто заставляла меня сожалеть, что я не принял места, предлагавшегося Южно-Американской компанией.
   Теперь сообщу вам о том, как произошла великая перемена в моем положении.
   Странное, угрюмое настроение Колингворта по-видимому достигло кульминационного пункта сегодня утром. По дороге на прием я не мог добиться от него ни единого слова. Дом был буквально битком набит пациентами, но на мою долю пришлось меньше обыкновенного. Покончив с ними, я стал дожидаться обычного шествия с кошельком.
   Прием у него кончился только в половине четвертого. Я слышал его шаги по коридору, спустя минуту он вышел в мою комнату и с треском захлопнул дверь. С первого же взгляда я понял, что произошел какой-то кризис.
   — Монро, — крикнул он, — практика идет к черту!
   — Что? — сказал я. — Каким образом?
   — Она мельчает, Монро. Я сравнивал цифры, и знаю, что говорю. Месяц тому назад я получал шестьсот фунтов в неделю. Затем цифра упала до пятисот восьмидесяти; затем до пятисот семидесяти пяти, а сегодня до пятисот шестидесяти. Что вы думаете об этом?
   — Сказать по правде, думаю очень мало, — отвечал я. — Настает лето. Вы теряете все кашли, и простуды, и воспаления горла. Всякая практика терпит ущерб в это время года.
   — Все это очень хорошо, — сказал он, шагая взад и вперед по комнате, засунув руки в карманы и нахмурив свои густые косматые брови. — Вы можете так объяснить, но я приписываю это совершенно иной причине.
   — Какой же?
   — Вам.
   — Как так? — спросил я.
   — Ну, — сказал он, — вы должны согласиться, что это весьма странное совпадение — если это совпадение: с того самого дня, как мы прибили доску с вашей фамилией, моя практика идет на убыль.
   — Мне очень прискорбно думать, что я тому причиной, — отвечал я. — Чем же могло повредить вам мое присутствие?
   — Скажу вам откровенно, дружище, — сказал он с той принужденной улыбкой, в которой мне всегда чудилась насмешка. — Как вы знаете, многие из моих пациентов простые деревенские люди, полуидиоты в большинстве случаев, но ведь полукрона идиота не хуже всякой другой полукроны. Они являются к моему подъезду, видят два имени и говорят друг другу: «Теперь их тут двое. Мы идем к доктору Колингворту, но коли мы войдем, то нас, пожалуй, предоставят доктору Монро». И кончается это иной раз тем, что они вовсе не входят. Затем — женщины. Женщинам решительно нет дела до того, Соломон ли вы или беглый из сумасшедшего дома. С ними все личное. Или вы обработаете их, или не обработаете. Я-то умею их обрабатывать, но они не станут приходить, если будут думать, что их передадут другому. Вот почему мои доходы падают.
   — Ну, — сказал, — это нетрудно поправить.
   Я вышел из комнаты и спустился с лестницы в сопровождении Колингворта и его жены. На дворе я достал большой молоток и направился ко входной двери, причем парочка следовала за мной по пятам. Я подсунул тонкий конец молотка под свою доску и сильным движением оторвал ее от стены, так что она со звоном упала на тротуар.
   — Вот и все, Колингворт, — сказал я. — Я очень обязан вам и вам, миссис Колингворт, за всю вашу любезность и добрые желания. Но я приехал сюда не для того, чтобы лишать вас практики, и после того, что вы сказали мне, я нахожу невозможным оставаться здесь.
   — Ну, дружище, — сказал он, — я и сам склонен думать, что вам лучше уехать; то же думает и Гетти, только она слишком вежлива, чтобы сказать это.
   — Пора уже объясниться откровенно, — отвечал я, — и мы можем, я думаю, понять друг друга. Если я повредил вашей практике, то, поверьте, искренно сожалею об этом, и готов сделать все, что могу, чтобы поправить дело. Больше мне нечего сказать.
   — Что же вы намерены предпринять? — спросил Колингворт.
   — Я или отправлюсь в плавание, или попытаюсь начать практику на свой риск.
   — Но у вас нет денег.
   — У вас тоже не было, когда вы начинали.
   — Ну, это совсем другое дело. Впрочем, вы может быть правы. Трудненько вам будет вначале.
   — О, я вполне приготовлен к этому.
   — Но все же, Монро, я чувствую себя до некоторой степени ответственным перед вами, так как ведь это я убедил вас отказаться от места на корабле.
   — Это было прискорбно, но что же поделаешь!
   — Мы должны сделать, что можем. Я вам скажу, что я намерен сделать. Я говорил об этом с Гетти сегодня утром, и она согласна со мной. Если бы мы выдавали вам по фунту в неделю, пока вы встанете на свои ноги, то это помогло бы вам начать собственную практику, а затем вы уплатите нам, когда дело пойдет на лад.
   — Это очень любезно с вашей стороны, — сказал я. — Если вы согласны подождать, то я немного пройдусь и подумаю обо всем этом.
   Итак, Колингворты на этот раз совершали свое шествие с кошельком без меня, а я прошел в парк, сел на скамейку, закурил сигару и обдумал все дело. В глубине души я не верил, что Колингворт поднял тревогу из-за такой пустой убыли. Это не могло быть причиной его желания отделаться от меня. Без сомнения, я стеснял их в домашней жизни, и он придумал предлог. Но какова бы ни была причина, ясно было одно, — что всем моим надеждам на хирургическую практику, которая должна была развиваться параллельно общей, пришел конец навсегда.
   Затем я обсудил вопрос, могу ли принять деньги от Колингворта. Поддержка была невелика, но безумием было бы начинать практику без нее, — так как я отослал семье все, что сберег у Гортона. У меня было всего-навсего шесть фунтов. Я рассудил, что эти деньги не составляют расчета для Колингворта с его огромными доходами, для меня же имеют большое значение. Я верну их ему через год, самое большее два. Быть может дело пойдет так успешно, что я в состоянии буду обойтись без них в самом начале. Без сомнения, только посулы Колингворта насчет моей будущей практики в Бреджильде заставили меня отказаться от места на «Деции». Следовательно, мне нечего стесняться принять от него временную помощь. По возвращении домой я сказал ему, что принимаю предложение и благодарю за великодушие.
   — Отлично, — сказал он. — Гетти, милочка, раздобудь-ка нам бутылочку шипучего. Мы выпьем за успех нового предприятия Монро.
   Давно ли, кажется, мы пили за мое вступление в долю, и вот уже пьем за успех моего отказа от нее! Боюсь, что при второй выпивке обе стороны были искренни.
   — Теперь мне надо решить, где я начну дело, — заметил я. — Мне бы хотелось найти хорошенький городок, где все жители богаты и больны.
   — Я полагаю, что вы не думаете основаться здесь, в Бреджильде? — спросил Колингворт.
   — Конечно, нет, если я мешал вам как дольщик, то тем более буду мешать как соперник. Ведь, если я буду иметь успех, то только за счет вашей практики.
   — Ну, — сказал он, — выбирайте же ваш город.
   Мы достали атлас и открыли карту Англии. Она была усеяна городами и местечками густо, точно веснушками, но у меня не было никакой руководящей нити для выбора.
   — Мне кажется, надо выбирать довольно большой город, чтоб было место для расширения практики, — сказал я.
   — Не слишком близко от Лондона, — прибавила миссис Колингворт.
   — А главное, такое место, где я никого не знаю. — заметил я. — Сам я хочу пренебречь удобствами, но мне трудно будет сохранить конвенасы перед посетителями.
   — Что вы думаете о Стонвеле? — сказал Колингворт, указывая мандштуком своей трубки на городок милях в тридцати от Бреджильда.
   Я никогда не слыхивал об этом местечке, но тем не менее поднял стакан.
   — Итак, за Стонвель! — воскликнул я, — Завтра отправляюсь туда и посмотрю.
   Мы чокнулись и таким образом дело было решено, и вы можете быть уверены, что я не замедлю прислать вам полный и подробный отчет о результатах.

Письмо девятое

   Кадоганская терраса, I. Бирчеспуль, 21 мая 1882 г.
   Неожиданности, мой милый старый Берти, так часто случаются в моей жизни, что перестали заслуживать это название. Вы помните, что в последнем письме я сообщал вам о моей отставке, и готовился ехать в город Стонвель, посмотреть, есть ли там хоть какая-нибудь надежда устроиться с практикой. Утром, перед завтраком, я только было начал укладываться, как кто-то тихонько постучал в мою дверь, — это была миссис Колингворт, в капоте, с распущенными волосами.
   — Не сойдете ли вы вниз посмотреть Джемса, доктор Монро? — сказала она. — С ним происходило что-то странное всю ночь, и я боюсь, что он болен.
   Я сошел вниз и увидел Колингворта. Лицо его было красно, глаза дикие. Он сидел на кровати, голая шея и волосатая грудь выглядывала из-под расстегнутой рубашки. Перед ним лежали на одеяле листок бумаги, карандаш и термометр.
   — Чертовски интересная вещь, Монро, — сказал он. — Посмотрите-ка на запись температуры. Я отмечаю ее каждые четверть часа с того момента, как убедился, что не могу уснуть, и она то поднимается, то опускается, словно горы в географических книгах. Мы закатим лекарства — а, что, Монро? — и черт побери, перевернем все их идеи о горячках. Я напишу на основании личного опыта памфлет, после которого все их книги устареют, так что им останется только разорвать их для завертывания сандвичей.
   Он говорил быстро, как человек, у которого начинается бред. Я взглянул на запись: температура была выше 102 градусов.[1] Пульс его колотился, как бешеный, под моими пальцами, кожа горела.
   — Какие симптомы? — спросил я, присев на постель.
   — Язык точно терка для мускатного ореха, — ответил он, высовывая его. — Головная боль в лобной части, боли в почках, отсутствие аппетита, мурашки в левом локте. Пока мы на этом и остановимся.
   — Я вам скажу, что это такое, Колингворт, — сказал я. — У вас ревматическая горячка, и вам придется лечь в постель.
   — Как же лечь! — заорал он. — Мне нужно освидетельствовать сто человек сегодня. Милый мой, я должен быть там, что бы со мной ни случилось. Я не для того создавал практику, чтобы уничтожить ее из-за нескольких унций молочной кислоты.
   — Джемс, милый, ты опять приобретешь ее, — сказала его жена своим воркующим голосом. — Ты должен послушаться доктора Монро.
   — Тут не может быть и вопроса, — подтвердил я. — Вы сами знаете последствия. Вы схватите эндокардит, эмболию, тромбоз, метастатические абсцессы, — вы знаете опасность не хуже меня.
   Он откинулся на кровать и захохотал.
   — Я буду приобретать эти недуги поодиночке, — сказал он. Я не так жаден, чтобы забирать их себе все разом, — а, Монро, что? — когда у иных бедняг нет даже боли в пояснице. — Кровать заходила ходуном от его хохота. — Ну, ладно, будь по вашему, парень, — но вот что: ежели что-нибудь случится, никаких памятников на моей могиле. Если вы хоть простой камень положите, то, ей-богу, Монро, я явлюсь к вам в полночь и швырну его вам в брюхо!..
   Почти три недели прошло, прежде чем он мог снова явиться на прием. Он был неплохой пациент, но осложнял мое лечение всевозможными микстурами и пилюлями и производил опыты над самим собой. Невозможно было угомонить его, и мы могли заставить его лежать в постели только разрешая ему делать все, что было в силах. Он много писал, разрабатывал модель новой брони для судов — и разряжал пистолеты в свой магнит, который велел принести и поставить на камин.
   Тем временем миссис Колингворт и я принимали больных. В качестве его заместителя я потерпел жестокое поражение. Больные не верили мне ни на волос. Я чувствовал, что после него кажусь пресным, как вода после шампанского. Я не мог говорить им речи с лестницы, ни выталкивать их, ни пророчествовать анемичным женщинам. Я казался слишком важным и сдержанным после всего, к чему они привыкли. Как бы то ни было, я вел дело, как умел, и не думаю, чтобы практика его сильно пострадала от моего заместительства. Я не считал возможным уклоняться от профессиональных правил, но прилагал все старания, чтоб вести дело как можно лучше.
   В тот же вечер, когда был решен мой отъезд, я написал матушке, сообщая ей, что теперь между нами не должно оставаться и тени разлада, так как все улажено, и я решил немедленно уехать от Колингворта. Вслед за тем мне пришлось написать ей, что мой отъезд откладывается на неопределенное время и что я теперь принужден взять на себя всю практику. Милая старушка очень рассердилась. По-видимому, она совершенно не поняла, что дело идет о временной отсрочке и что я не мог бросить больного Колингворта. Она молчала три недели, а затем прислала очень ядовитое письмо (она-таки умеет подбирать эпитеты, когда захочет). Она дошла до того, что назвала Колингворта «обанкротившимся плутом» и объявила, что я мараю фамильную честь. На последний день перед его возвращением к практике, когда я вернулся с приема, он сидел в халате, внизу. Жена его, которая оставалась в этот день дома, сидела рядом с ним. К моему удивлению, когда я поздравил его с возвращением к деятельности, он отнесся ко мне так же угрюмо, как накануне нашего объяснения (хотя в течение всей болезни был очень весел). Жена его тоже избегала моего взгляда и говорила со мной почти отвернувшись.