Клайд у себя в камере читал эти сообщения, и его мучило жгучее чувство унижения и досады. Наконец он написал матери о своем неудовольствии: зачем она рассказывает так много о прошлом и об их миссионерской деятельности, ведь она знает, что он никогда не любил этого и терпеть не мог ходить по улицам. Очень многие смотрят на это совсем иначе, чем она и отец, в частности, его дядя и двоюродный брат и все те богатые люди, с которыми ему довелось познакомиться и которые сумели устроить свою жизнь совсем по-иному и с несравненно большим блеском. Теперь, говорил он себе, Сондра, конечно, прочтет все это, все, что он надеялся скрыть.
   Однако, несмотря ни на что, он невольно думал о матери с нежностью и уважением — так много было в ней силы и искренности, а ее неизменная и непоколебимая любовь к нему глубоко его трогала. В ответ на его письмо она написала, что ей очень жаль, если она сделала ему больно или оскорбила его чувства. Но разве не следует всегда говорить правду? Пути господни ведут к добру, и никакое зло не может, конечно, возникнуть из служения делу господа. И Клайд не должен просить ее лгать. Но если он скажет хоть слово, она с радостью попытается достать денег и приедет, чтобы ему помочь… она будет сидеть с ним в камере и думать вместе с ним о его спасении и держать его руки в своих… Но Клайд хорошо знал, что она будет ждать от него правды, неотступно глядя ему прямо в глаза своими ясными голубыми глазами. И потому, подумав, он решил, что ей пока не нужно приезжать. Сейчас он бы этого не вынес.
   Ибо перед ним, подобно огромной базальтовой скале над бурным разгневанным морем, стоял суд, а это означало свирепое нападение Мейсона, на которое он сможет отвечать главным образом небылицами, сочиненными для него Джефсоном и Белнепом. Хотя он и старался успокоить свою совесть мыслью о том, что в последнюю минуту у него не хватило мужества ударить Роберту, тем не менее рассказать эту новую историю и стоять на своем было для него бесконечно трудной задачей. Это понимали оба адвоката, и поэтому Джефсон все чаще появлялся у двери в камеру Клайда, приветствуя его словами:
   — Ну, как сегодня наши делишки?
   Как странно выглядели грубые, неряшливые, небрежно сшитые костюмы Джефсона! И его истрепанная темно-коричневая мягкая шляпа, низко надвинутая на глаза! И длинные, костлявые узловатые руки, в которых чувствовалась огромная сила! И холодные, маленькие голубые глаза — проницательные, полные хитрости и непреклонной решимости, которую он старался передать Клайду, — и это ему отчасти удавалось!
   — Ну, кто еще являлся сегодня? Проповедники, деревенские девчонки или парни Мейсона?
   Он спрашивал так потому, что Клайда все время осаждала самая разнообразная публика, жадная до уголовных сенсаций и скандальных любовных историй; печальная гибель Роберты и существование ее красивой и богатой соперницы не давали покоя любопытным. Приходили мелкие провинциальные адвокаты, врачи, лавочники, сельские евангелисты или пасторы — все народ тупой и неотесанный, друзья и знакомые разных городских чиновников; они появлялись у двери камеры Клайда спозаранку, часто в самые неожиданные минуты, и, осмотрев его любопытными, или злыми, или испуганными глазами, задавали вопросы вроде следующих: «Молитесь ли вы, брат? Преклоняете ли колена для молитвы?» (При этом Клайд всегда вспоминал отца и мать.) И далее: «Примирился ли он с богом? Неужели он и вправду отрицает, что убил Роберту Олден?» Девицы спрашивали: «Говорят, вы влюблены? А как ее зовут? А где она сейчас? Расскажите, нам, пожалуйста! Мы никому не скажем! Она будет на суде?» Клайд старался не обращать внимания на такие вопросы или отвечал так двусмысленно, уклончиво и безразлично, как только мог. Они его раздражали, но ведь и Белнеп и Джефсон постоянно внушали ему, что ради собственной пользы он должен казаться возможно более веселым, бодрым и приветливым. Потом являлись журналисты и журналистки в сопровождении художников или фотографов, интервьюировали его, снимали и зарисовывали. Но с этими людьми, по совету Белнепа и Джефсона, он обычно отказывался разговаривать или отвечал только заранее подсказанными ему, заученными фразами.
   — Говорите, что хотите, — весело поучал его Джефсон, — лишь бы ничего не сказать. Не вешайте носа. И чтобы с лица не сходила улыбка, понятно? Вы не забываете зубрить свою шпаргалку? (Джефсон снабдил Клайда отпечатанным на машинке длинным списком вопросов, которые наверняка зададут ему на суде; на каждый вопрос он должен будет дать именно такой ответ, какой заготовлен в этой шпаргалке, — или пусть теперь же сочинит и выучит что-нибудь получше. Все вопросы касались поездки на озеро Большой Выпи, причины, заставившей его купить вторую шляпу, пережитого им душевного перелома: почему, когда, где?) Для вас это «Отче наш», понимаете? — А потом он закуривал папиросу, но никогда не предлагал Клайду: чтобы прослыть воздержанным юношей, Клайд не должен был курить здесь.
   И после каждого визита Джефсона Клайд некоторое время сам верил, что сумеет вести себя в точности так, как наставлял его адвокат: быстро и уверенно войдет в зал суда, стойко выдержит все взгляды — даже взгляд самого Мейсона, забудет (даже давая показания как свидетель) о своем страхе перед ним, о том, как ужасны все эти известные Мейсону факты, которые он должен объяснить с помощью напечатанных в шпаргалке ответов… забудет Роберту и ее последний крик и душевную боль и муку, вызванную потерей Сондры и всего ее веселого, блестящего мирка.
   Но когда вновь наступала ночь или когда приходилось проводить весь долгий день в обществе сухопарого, бородатого Краута или хитрого, изворотливого Сиссела (они вечно околачивались поблизости и часто подходили к двери камеры, чтобы окликнуть его: «Как живем?» — и завести разговор о городских происшествиях или сыграть в шашки или шахматы), Клайд все больше и больше мрачнел и начинал думать, что в конце концов, пожалуй, у него нет никакой надежды на спасение. Ведь он совсем одинок, если не считать адвокатов, матери, брата и сестер! От Сондры, разумеется, ни слова. Оправившись немного от первого потрясения и ужаса, она теперь несколько иначе думала о Клайде: в конце концов, быть может, он убил Роберту и сделался отверженным, жертвой, только из-за любви к ней. И все же общество относилось к нему так враждебно, с таким ужасом, что она не отважилась даже думать о том, чтобы написать ему хоть слово. Ведь он убийца! И вдобавок эта его жалкая семья! В газетах пишут, что его родители, живущие на Западе, — просто уличные проповедники и сам Клайд мальчиком распевал псалмы на улицах!
   Но порою она невольно опять вспоминала о его пылкой, безрассудной и, очевидно, всепожирающей страсти. Как горячо он, должно быть, ее любил, если мог решиться на такое ужасное дело! Быть может, когда-нибудь, много позже, когда об этой истории немного забудут, можно будет как-нибудь осторожно, не подписываясь, ему написать? Пусть он знает, что не совсем забыт, ведь он так горячо ее любил. Но нет, нет… родители… если они узнают или заподозрят… и общество… и все ее прежние приятели… Нет! Во всяком случае, не теперь. Быть может, после, когда он будет освобожден или… или… осужден… она сама не знает. И все же она очень страдала, каким бы мерзким и отвратительным ни казалось ей ужасное преступление, при помощи которого Клайд хотел ее завоевать.
   А Клайд в это время ходил взад и вперед по камере, или смотрел сквозь тяжелые решетки окна на мрачную площадь, или читал и перечитывал газеты, или нервно перелистывал страницы журналов и книг, которые доставлял ему адвокат, или играл в шашки и шахматы, или обедал: Белнеп и Джефсон специально договорились с тюремным начальством (таково было желание дяди Клайда), чтобы его меню состояло из лучших блюд, чем те, что обычно подаются рядовым заключенным.
   И все снова и снова — из-за того, что Сондра, по-видимому, была безвозвратно, навсегда потеряна для него — он спрашивал себя, хватит ли у него сил продолжать эту, как ему порой казалось, почти бесполезную борьбу.
   Но по временам, среди ночи или перед рассветом, когда вся тюрьма затихала, — сны… призрачные видения того, что больше всего страшило его и лишало последнего мужества… — он вскакивал на ноги, расширенными глазами глядя в одну точку. Сердце его неистово колотилось, холодный пот выступал на лбу и ладонях. Электрический стул — где-то там, в тюрьме штата
   — Клайд прежде читал о нем, о том, как умирают на нем люди… И он начинал ходить взад и вперед и думал, думал… если все пойдет не так, как уверяет Джефсон… если он будет осужден и в новом судебном разбирательстве откажут… тогда… Нельзя ли тогда как-нибудь вырваться из этой тюрьмы и бежать? Эти старые кирпичные стены… Какой они толщины? Может быть, все-таки можно при помощи молотка, камня, чего-нибудь, что могли бы ему принести… хотя бы брат Фрэнк, или сестра Джулия, или Ретерер, или Хегленд… если б только он мог списаться с кем-нибудь из них и уговорить их принести ему что-нибудь подходящее… Если бы добыть пилку, чтобы перепилить решетку! И потом бежать, бежать, как он должен был бежать тогда, в тех лесах…
   Но как? И куда?

19

   Пятнадцатое октября. Хмурые тучи и пронизывающий, почти январский ветер, который сгоняет в кучи опавшие листья, а потом внезапными порывами взметает их, и они кружатся и мечутся туда и сюда, словно летящие птицы. И, несмотря на предчувствие борьбы и трагедии, охватившее многих, несмотря на возникающий в глубине сознания призрак электрического стула, — какое-то праздничное настроение: фермеры, лесорубы, торговцы сотнями съезжаются в фордах и бьюиках — с женами, дочерьми и сыновьями, даже с младенцами на руках. Они собрались на площади задолго до открытия суда, а когда приблизился назначенный час, столпились — кто у ворот тюрьмы, в надежде хоть мельком взглянуть на Клайда, кто у ближайшего к тюрьме входа в здание суда: через эти двери должны были провести Клайда, и здесь публика могла увидеть его, а затем и пройти в зал суда. Голуби невесело бродят по карнизам и по краю крыши старинного здания.
   Мейсона окружают его приближенные — Бэртон Бэрлей, Эрл Ньюком, Зилла Саундерс и молодой, недавно окончивший курс обучения юрист по фамилии Мэниго: они помогают ему приводить в порядок материалы следствия и давать наставления и инструкции различным свидетелям, уже собравшимся в приемной прокурора, чье имя стало в эти дни известно всей стране. А на улице, около суда, крики разносчиков: «Вот орехи!», «Сосиски! Горячие сосиски!», «Покупайте историю Клайда Грифитса со всеми письмами Роберты Олден! Только двадцать пять центов!» (Один приятель Бэртона Бэрлея выкрал копии писем Роберты из канцелярии Мейсона и продал их издателю бульварных романов в Бингхэмптоне, а тот немедленно выпустил их отдельной брошюркой вместе с описанием «страшного преступления» и с портретами Роберты и Клайда).
   А в это время в тюремной приемной сидят Элвин Белнеп и Рубен Джефсон и с ними Клайд, облаченный в тот самый костюм, который он пытался навсегда схоронить в водах Двенадцатого озера. При этом на Клайде новый галстук, новая сорочка и новые башмаки, — все для того, чтобы он предстал на суде в своем лучшем виде, таким, каким он был в Ликурге. Рядом Джефсон — длинный и тощий и, по обыкновению, одетый кое-как, но с той железной силой, сквозящей в каждой черточке лица, в каждом движении, в каждом взгляде, которая всегда так поражала Клайда. Белнеп наряден, как первый франт из Олбани; на него падает вся тяжесть предварительного изложения дела на суде и участия в перекрестном допросе свидетелей.
   — Смотрите, ничего не пугайтесь и не подавайте виду, что нервничаете, что бы там ни стали говорить и делать на суде, слышите, Клайд? — заговорил он. — Мы будем с вами все время, с начала до конца. Вы будете сидеть между нами. Улыбайтесь или делайте равнодушное лицо, но только не сидите с испуганным видом. Однако не нужно быть и слишком развязным и веселым, а то они решат, что вы относитесь ко всему этому несерьезно. Понимаете, вы все время должны выглядеть приятным, симпатичным юношей и держаться как подобает джентльмену. И ни в коем случае не пугайтесь — это может очень повредить и вам и нам. Ведь вы не виноваты, значит, у вас нет никаких причин бояться, хотя вы, конечно, должны быть огорчены случившимся. Я уверен, что вы прекрасно все это осознали.
   — Да, сэр, я вас понимаю, — ответил Клайд. — Я все сделаю, как вы говорите. И потом — я ведь не ударял ее нарочно, это чистая правда, чего же мне бояться?
   И он взглянул на Джефсона, на которого по чисто психологическим причинам полагался больше, чем на Белнепа. В самом деле: сказанные им сейчас слова были точным повторением того, что твердил ему Джефсон два месяца подряд. И сейчас, поймав его взгляд, Джефсон придвинулся ближе и, в упор глядя на Клайда своими сверлящими, но в то же время ободряющими голубыми глазами, начал:
   — Вы не виновны! Вы не виновны, Клайд, ясно? Вы теперь вполне это понимаете и должны все время верить в это и помнить об этом, потому что так оно и есть. У вас не было намерения ударить ее, слышите? Вы клянетесь в этом. Вы поклялись мне и Белнепу, и мы вам верим. Обстоятельства таковы, что мы не можем заставить средний состав присяжных понять это и поверить в это, если мы изложим все в точности так, как вы рассказываете. Это не пройдет, я уже вам объяснял. Ну, так что ж! Вы знаете правду, мы — тоже. Но чтобы добиться для вас справедливого приговора, нам приходится дать несколько иное, подставное объяснение, подменить им правду, которая заключается в том, что вы ударили мисс Олден нечаянно: мы не можем надеяться, что присяжные поймут эту правду в чистом, неприкрашенном виде. Понимаете?
   — Да, сэр, — ответил Клайд, который всегда слушал этого человека с почтительным вниманием.
   — Именно поэтому, как я часто говорил вам, мы и изобрели эту историю о внутреннем переломе, который вы пережили. Это не совсем верно по времени, но ведь вы действительно почувствовали перемену в себе, когда были на озере. И в этом наше оправдание. Но, ввиду всех странных обстоятельств дела, присяжные никогда этому не поверят, и потому мы просто перенесем переворот, который произошел в вашей душе, на другое время, — понятно? Устроим его до того, как вы поехали кататься на лодке. Это не совсем верно, но ведь неверно и обвинение, будто вы ударили ее намеренно. И вас не должны посадить на электрический стул по неправильному обвинению, — по крайней мере, я на это не согласен. — Он посмотрел Клайду прямо в глаза, потом прибавил: — Понимаете, Клайд, это все равно, что заплатить за картошку или за костюм пшеницей или бобами, потому что, хотя у вас и есть деньги, кто-то вдруг ни с того ни с сего объявил, будто они не настоящие, и теперь у вас не хотят их брать. Поэтому вам приходится расплачиваться пшеницей или бобами. Вот мы и дадим им бобы. Но оправданием служит то, что вы не виновны. Вы не виновны? Вы поклялись мне, что под конец не хотели ее ударить, какие бы у вас ни были намерения сначала. И этого для меня довольно. Вы не виновны.
   И тут, взяв Клайда за отвороты пиджака и пристально глядя в его карие глаза, взгляд которых выдавал напряжение и тревогу, Джефсон добавил твердо и убежденно (для него самого это убеждение было лишь иллюзией, но он во что бы то ни стало хотел внушить его Клайду):
   — И в Ту минуту, когда вы станете слабеть или нервничать или когда будете отвечать на вопросы Мейсона и вам покажется, что он берет верх, запомните, я хочу, чтобы вы твердо сказали себе: «Я не виновен! Не виновен! Они не имеют права меня осудить, потому что я на самом деле не виновен». А если это не поможет вам взять себя в руки, — посмотрите на меня. Я буду рядом. Если вы начнете волноваться, вам надо будет только посмотреть мне прямо в глаза, вот как я сейчас смотрю. И вы будете знать, что я хочу, чтобы вы взяли себя в руки и вели себя так, как я вам сейчас говорю: вы присягнете в том, в чем мы просили вас присягнуть, что бы вы при этом ни чувствовали, хотя бы даже вам казалось, будто это неправда. Я не допущу, чтобы вас казнили за то, чего вы не делали, только потому, что вам не позволяют подтвердить под присягой настоящую правду. Ну, вот и все!
   И он весело и ласково похлопал Клайда по спине, а Клайд, ощутив необычайный прилив бодрости, почувствовал в эту минуту, что, конечно, он сумеет вести себя так, как ему сказано, и именно так и сделает.
   Потом Джефсон вынул часы и взглянул сперва на Белнепа, затем в ближайшее окно. Толпа уже собралась около суда и у дверей тюрьмы, — здесь репортеры и фотографы нетерпеливо ждали появления Клайда, чтобы на ходу заснять его и всякого, кто причастен к делу.
   — Ну, как будто пора, — невозмутимо сказал Джефсон. — Похоже, что все население округа Катараки намерено попасть в зал суда. У нас будет обширная аудитория. — И, обращаясь к Клайду, прибавил: — Вам нечего смущаться, Клайд. Все это просто-напросто деревенский люд, олухи, которые собрались развлечься городским представлением.
   И Джефсон и Белнеп выходят. Их сменяют возле Клайда Краут и Сиссел; среди перешептываний толпы защитники пересекают заросшую жухлой осенней травой площадь и входят в здание суда.
   А еще через пять минут, предшествуемый Слэком и Сисселом, сопровождаемый Краутом и Суэнком и сверх того охраняемый еще дополнительными стражами — по два справа и слева — на случай каких-либо волнений и покушений со стороны толпы, выходит и сам Клайд. Он старается держаться по возможности бодро и уверенно; но кругом такое множество грубых и странных лиц — бородатые мужчины в тяжелых енотовых куртках и шапках или в потрепанной, выцветшей, неопределенного вида одежде, обычной для фермеров в этих краях, и их жены и дети… И все смотрят на него с таким недобрым любопытством… Клайда пробирает дрожь: кажется, вот-вот кто-нибудь выстрелит в него из револьвера или кинется с ножом. Конвоиры с револьверами в руках своим видом лишь усиливают его тревогу. Однако он слышит только крики: «Ведут! Ведут!», «Вот он!», «А ведь по виду не скажешь, что убийца!».
   Щелкают затворы фотоаппаратов, и спутники еще теснее окружают его, а у Клайда все холодеет внутри.
   И вот пять коричневых каменных ступеней и двери старого здания суда, а внутри другая лестница, ведущая в просторный, длинный зал с высоким потолком и стенами, выкрашенными в коричневый цвет, с высокими, узкими, закругленными вверху окнами справа и слева и в дальнем, восточном конце: в них вливаются потоки света. А в западном конце зала возвышение, и на нем темно-коричневое резное судейское кресло, и за ним портрет, а справа и слева и в глубине зала — скамьи, ряды скамей, каждый последующий ряд немного выше предыдущего, и все сплошь заполнены народом, и в проходах между ними всюду тесно стоят люди. Когда Клайд вошел, все подались вперед, вытянули шеи, и в него впились десятки колючих, пытливых глаз, и по залу прошел гул. Он слышал это жужжание и шушуканье, проходя мимо скамей к свободному пространству в передней части зала: там за столом сидели Белнеп и Джефсон и между ними стоял незанятый стул для него. Всем существом он ощущал вокруг бесчисленные чужие глаза и лица, и ему не хотелось на них смотреть.
   Как раз напротив, за другим столом, ближе к возвышению, на котором стояло судейское кресло, сидели Мейсон и еще несколько человек; Клайд узнал Эрла Ньюкома и Бэртона Бэрлея; с ними был какой-то человек, которого он прежде никогда не видел. Когда Клайд вошел, все четверо обернулись и внимательно посмотрели на него.
   Эту группу кольцом окружали репортеры и фотографы — мужчины и женщины.
   Немного погодя Клайд вспомнил совет Белнепа, выпрямился и с деланно непринужденным видом (эта напускная непринужденность плохо сочеталась с его напряженным бледным лицом и неуверенным взглядом) посмотрел в сторону репортеров, которые либо разглядывали его, либо делали зарисовки. Он даже шепнул: «Полно народу!» Но тут, прежде чем он успел еще что-нибудь сказать, где-то раздались два громких удара и затем возглас: «К порядку! Суд идет! Прошу встать!» И разом шепот и движение в зале сменились глубокой тишиной. С южной стороны возвышения отворилась дверь и вошел рослый человек изысканной внешности, с цветущим, свежевыбритым лицом, облаченный в широкую черную мантию; он быстро направился к большому креслу за судейским столом, пристально посмотрел на всех присутствующих, но, казалось, не увидел никого в отдельности и опустился в кресло. И тогда все в зале сели.
   Потом из-за столика, стоящего перед возвышением левее судейского стола, поднялся человек постарше, пониже ростом и провозгласил:
   — Внимание, внимание! Все лица, привлекаемые к разбору настоящего дела в Верховном суде штата Нью-Йорк, округ Катараки, приблизьтесь и слушайте! Заседание суда открывается!
   Через несколько мгновений этот человек — секретарь суда — снова встал и объявил:
   — Штат Нью-Йорк против Клайда Грифитса!..
   Тотчас из-за стола встал Мейсон и провозгласил:
   — Народ готов.
   После чего встал Белнеп и с изящным, учтивым поклоном заявил:
   — Ответчик готов.
   Затем секретарь суда опустил руку в квадратный ящик, стоявший перед ним на столе, и, вытащив оттуда листок бумаги, громко прочитал:
   — Саймон Динсмор!
   Маленький горбатый человечек в коричневом костюме, с руками, похожими на клещи, и с мордочкой хорька, рысцой подбежал к скамье присяжных и уселся. К нему сейчас же подошел Мейсон (его лицо с приплюснутым носом сегодня казалось особенно грозным, а громкий голос был слышен в самых дальних уголках зала) и стал забрасывать его вопросами: сколько лет? чем занимается? женат? сколько детей? признает ли смертную казнь? Клайд сразу заметил, что последний вопрос пробудил в присяжном не то злобу, не то какое-то подавленное волнение: он быстро и с ударением ответил:
   — Еще как признаю — для некоторых!
   Этот ответ вызвал у Мейсона легкую улыбку, а Джефсон обернулся и посмотрел на Белнепа; тот иронически пробормотал:
   — А говорят, что тут возможен справедливый суд.
   Но Мейсон и сам почувствовал, что честный фермер чересчур подчеркивает свое уже сложившееся мнение, и заявил:
   — С дозволения суда народ освобождает кандидата в присяжные.
   Белнеп, встретив вопросительный взгляд судьи, кивнул в знак согласия, и фермер был на сей раз освобожден от обязанностей присяжного.
   А клерк сразу же достал из ящика другой листок бумаги и провозгласил:
   — Дадлей Ширлайн!
   Высокий худой человек, лет тридцати восьми — сорока, опрятно одетый, педантичный и осторожный, подошел и занял место на скамье присяжных. И Мейсон стал задавать ему те же вопросы, что и первому.
   Тем временем Клайд вопреки всем наставлениям Белнепа и Джефсона уже впал в оцепенение и сидел похолодевший и безжизненный. Он чувствовал, что вся эта публика ему глубоко враждебна. Его бросило в дрожь при мысли, что среди этой массы людей должны быть и отец и мать Роберты, а может быть, и ее сестры и братья… они смотрят на него и от души надеются (об этом несколько недель кряду твердили газеты), что он понесет наказание за все…
   А те, кто встречался с ним в ликургском обществе и на Двенадцатом озере, — ни один из них не счел нужным как-либо снестись с ним, ведь все они, разумеется, убеждены в его виновности, — пришел ли сюда кто-нибудь из них? Например, Джил, Гертруда или Трейси Трамбал? Или Вайнет Фэнт и ее брат? Вайнет была в лагере на Медвежьем озере в тот день, когда его арестовали. Клайд перебирал в памяти всех этих светских людей, с которыми он встречался в последний год и которые теперь могли увидеть его вот таким
   — бедным, ничтожным, покинутым, обвиненным в страшном преступлении. И это после всех его россказней о богатой родне здесь и на Западе! Теперь все они, конечно, считают его чудовищем. Ведь они знают только о его преступном замысле, и им нет дела до того, что он пережил… им неизвестны его тревоги и страхи, безвыходное положение, в котором он оказался из-за Роберты, его любовь к Сондре, и все, что она для него значила. Они этого не поймут, да ему и не дадут ничего сказать об этом, если бы он даже и захотел.
   И все же надо, как советовали Белнеп и Джефсон, сидеть прямо и улыбаться или по крайней мере спокойно и смело встретить устремленные на него взгляды. Итак, он выпрямился — и на минуту окаменел. Боже, какое сходство! Налево от него на скамье сидела молодая женщина или Девушка, казавшаяся живым портретом Роберты. Конечно, это ее сестра Эмилия, — Роберта о ней часто говорила… но какой ужас! Его сердце едва не остановилось. Может быть, это Роберта? И она пронизывает его призрачным и в то же время живым, гневным, обвиняющим взглядом. А рядом — еще одна девушка, тоже немного похожая на Роберту, и рядом с нею старик, отец Роберты, — тот морщинистый старик, которого Клайд видел в день, когда зашел к нему на ферму спросить о дороге. Теперь он чуть ли не с яростью смотрит на Клайда серыми измученными глазами, и взгляд этот ясно говорит: «Убийца! убийца!» А подле него кроткая, маленькая, болезненная женщина лет пятидесяти, под вуалью. Лицо у нее в морщинах, и глаза ввалились; встретив взгляд Клайда, она опустила глаза и отвернулась, словно испытывая острую боль, но не ненависть. Ее мать, вне всякого сомнения. Как это ужасно! Немыслимо тяжело! Сердце Клайда стучало неровно, руки тряслись.