– Платили мало? – удивился Илья.
   – Жениться не хотел, – насмешливо пояснил Митро. – За него там девочка была просватана, все гулянки ждали, а он за день до свадьбы – в окошко. Явился ко мне, сюда. А нам-то он не чужой, моя сестра за его дядькой замужем… Что скалишься, проклятие мое? Подождут твои дела, зови в дом.
   Домик Макарьевны был небольшим, чистым, с выскобленными полами, домоткаными половиками и недавно вымытыми маленькими оконцами. Хозяйка уже выставила вторые рамы, и в просветах между стеклами лежали красные и желтые кленовые листья. У окна стоял большой некрашеный стол и пара табуреток, вдоль стены тянулись широкие деревянные нары, застланные периной и лоскутным одеялом, поверх которого были брошены две подушки – зеленая и красная. В углу висело несколько икон с теплящейся перед ними лампадкой, на стене – маленькая семиструнка. Кузьма сбегал на хозяйскую половину и велел подобревшей Макарьевне ставить самовар.
   – Где остановиться решил? – садясь на подоконник, спросил Митро.
   Илья вздохнул. В глубине души он надеялся, что в хор Варьку все равно не примут и через день-два они вернутся в табор. Он даже не стал продавать лошадей, и две пегие кобылки дожидались в конюшнях на Серпуховской заставе, у знакомых цыган-барышников. Там Илья и рассчитывал прожить несколько дней.
   Услышав про Серпуховку, Митро покачал головой:
   – Не годится. Вам надо фатеру здесь, поближе искать. К нам господа ездят, иногда и среди ночи хор поднимают, – что же, каждый раз извозчика за Варькой слать? Наши все тут селятся – в переулках, в доходных домах…
   – У меня оставайтесь, коли хотите, – весело предложил Кузьма. – Макарьевна недорого берет… Эй, Макарьевна! Макарьевна! Макарьевна!
   – Чего тебе? – с кухни появилась хозяйка. – Не голоси, будет сейчас самовар…
   – Еще двоих наших возьмешь? Беспокойства не будет, платить станут вовремя, девочка, если надо, по хозяйству поможет… Ну, выручай! Вот и Дмитрий Трофимыч просит… Дмитрий Трофимыч! Арапо!
   Митро, спохватившись, закивал. Старуха мрачно задумалась. С ног до головы рассмотрела Илью и испуганную Варьку, скрестила руки на груди, поджала губы в оборочку и подытожила:
   – Так тебе и надо, старая дура! Полна хата цыганёв насовалась – радуйся теперь!
   Когда ее тяжелые шаги стихли на кухне, Илья озадаченно взглянул на Митро.
   – Не беспокойся, – усмехнулся он, вставая. – Она тетка добрая, всегда нашим полдома сдавала. Песни цыганские слушать любит, романсы всякие. Пусть ей Варька споет как-нибудь – и хоть до Страшного суда живите… Ну, морэ, если что – я в Большом доме живу, заходите. А вечером, наверно, наши к тебе набегут. Надо, чтоб все как положено было.
   Когда за Митро закрылась дверь, Илья выглянул в окно. На другой стороне улицы в зарослях густой сирени стоял старый, потемневший от дождей дом с мезонином. Сучья большой ветлы, нависая над Живодеркой, почти касались его окон. Илья отошел от окна, вздохнул, прикидывая, во что обойдется вечернее «как положено», и позвал сестру:
   – Держи пятерку. Беги на базар.
 
   Цыгане начали сходиться к вечеру. Первыми явились два известных на всю Москву барышника – дядя Вася Грач, прозванный так за черноту и чрезмерную носатость, и его племянник Мишка. Илья давно был знаком с ними по московским конным ярмаркам. Едва усевшись за стол, дядя Вася принялся расспрашивать Илью о «том чагравеньком», про которого Арапо врал на каждом перекрестке, что получил его «ни за что». Последний факт Илья с большой неохотой подтвердил и был вынужден в течение получаса выслушивать мнение бывалых кофарей о своих мозгах. Его спасло появление Митро, пришедшего с целым выводком сестер – молодых, широкоскулых, узкоглазых. Комната наполнилась шуршанием платьев, шушуканьем, смешками, цыганки начали чинно рассаживаться вдоль стола.
   Илья украдкой осматривал их наряды. Шелковые и атласные платья, скроенные на господский манер, с талиями и стоячими воротничками, тяжелые шали, шагреневые ботиночки повергли его в уныние. Рядом с этими городскими барышнями его Варька выглядела почти оборванкой. Илья отчаянно пожалел, что сестра не надела тяжелые золотые серьги до плеч и два перстня, оставшиеся от матери. Ведь говорил же ей, сто раз повторил! А она, дура, забыла, теперь позорит его перед этими… Делая вид, что поглощен разговором с мужчинами, Илья искоса посматривал на молодых цыганок. В их взглядах и словах, обращенных к Варьке, ему то и дело чудилась насмешка. К тому же Варька стеснялась, отвечала коротко, почти шепотом, то и дело краснела. «Вот бестолковая, – мучился Илья, – вот дура таборная… Куда захотела влезть, к кому сунулась? Сидела бы под кибиткой, дым глотала. Певица, черти ее раздери…» Как раз в это время одна из сестер Митро манерно понюхала вино в граненом стаканчике, чихнула, сморщив нос, и, достав из рукава кружевной платочек, изящно помахала им в воздухе. Илья чуть не поперхнулся водкой, отвернулся, скрывая изумление и досаду. Дэвлалэ, да цыганки ли это?
   Хлопнула, чуть не сорвавшись с петель, входная дверь. В комнату с радостными воплями ворвалась ватага братьев Конаковых, известных среди цыган как «Жареные черти», и благопристойная тишина взорвалась восторженными воплями и объятиями.
   – Илья! Отцы мои – Илья!
   – Смоляко! У нас! Да чтоб тебя всю жизнь целовали – Илья!
   – Иди, обниму! Будь здоров, мой дорогой, а мы тебя еще к Спасу ждали!
   У Ильи немного отлегло от сердца: уж эти-то тряпкой в кружевах перед носом махать не будут. С «чертями» он был знаком давно, и его слегка удивило то, что ребята пришли с гитарами. Неужто тоже поют в хоре?
   Варька суетилась вокруг стола. За полдня они с Макарьевной успели наготовить целую гору еды, напечь пирогов, притащили из лавки уйму вина, и все же по лицу сестры Илья видел: волнуется. Но стол был полон, все было вкусно, и цыгане должны остаться довольны.
   Митро снял со стены гитару. Потрогав струны, поморщился, как от зубной боли, грозно посмотрел на Кузьму.
   – Сто раз говорил – не держи у печи. Отберу к лешему!
   – Трофи-имыч… – Кузьма виновато захлопал ресницами, – что я-то сразу… Она ж на аршин от печи-то…
   – Молчи. Стешка, где ты там? Иди пой.
   Из-за стола поднялась одна из сестер Митро – та самая обладательница батистового с кружевами платка. Свет лампы упал на ее грубоватое лицо с густыми бровями и огромным вороньим носом. Илья, в душе уверенный, что страхолюднее его Варьки в хоре не будет, немного успокоился.
   – С уважением к дорогим хозяевам… – поклонилась она, но в ее гортанном голосе Илье снова почудилась усмешка.
   Митро, перестав настраивать гитару, посмотрел на сестру с неприязнью:
   – Вам бы не ее, а Настьку послушать… Вот голос, так голос! Обещала прийти. Ну, нет ее пока, можно и эту. Давай.
   Стешка фыркнула, поправила на плече складку шали, запела. У нее оказался густой, почти мужской голос, очень не понравившийся Илье. Романса, который пела Стешка, он не знал. Слова были непонятными:
 
За чудный миг, за жгучее лобзанье
Я отдала душевный свой покой,
Сон миновал, и лишь одно страданье
Царит в душе моей больной.
 
   Через стол Илья поймал тревожный взгляд Варьки, понял, что она думает о том же. По спине побежали мурашки. «Как им петь? Что? Варька, кажется, тоже какой-то романс учила – „Дышала ночь и сахаром, и счастьем…“ Вдруг не то будет… Тьфу, опозоримся! Сидели бы лучше в таборе…»
   – Эй, Илья! Морэ! – донеслось до него.
   Он обернулся. Наткнулся на взгляд Митро.
   – Нехорошо выходит – гости поют, а хозяева молчат… – заговорил Трофимыч и добавил вполголоса: – Давай, морэ, ничего… Мы ведь не Яков Васильич.
   За столом наступила тишина – смолк даже женский смех и перешептывания. С подступающим страхом Илья понял – все, кто пришел, ждали именно этого. Даже Митро. Даже братья Конаковы. Он сделал знак Варьке. Та подошла, мелко ступая. Ее некрасивое личико заострилось от испуга.
   – Ну, пой… Прошу – пой, – прошептал он. – Хоть эту свою, что ли, «ночь с сахаром»…
   Варька не смогла даже кивнуть в ответ. На ее лбу выступили бисеринки пота. Стоя у стола и потупившись, она теребила край кофты. Илья недоумевал – почему сестра медлит? И чуть не упал с табуретки, когда Варька внезапно тряхнула головой и взяла отчаянно и звонко:
   – Ай, доля мири-и-и!..
   Господи! Она же совсем не это хотела!.. Илья со страхом уставился на сестру. У той дрожали губы. Голос, обычно красивый и чистый, звучал сдавленно и в конце концов на самом высоком «пропадаю мэ» – сорвался. Тишина в комнате стала звенящей. Варька замерла, закусив губы. Илья почувствовал, как кровь ударила в лицо. По спине побежала теплая струйка пота. Он понял, что через мгновение сестра повернется и выбежит из комнаты. Но допустить этого нельзя было, и Илья подхватил песню. Громко, в полный голос, как никогда не пел даже в таборе:
   – Ай, пропадаю я, хорошая моя!..
   Варька вздрогнула, открыла глаза. Улыбнулась посеревшими губами, и дальше они пели вместе.
   Песня кончилась, но в тесной комнате по-прежнему стояла тишина. Ни шороха, ни звука. Илье было уже все равно. Он смотрел в окно, за которым метались от ветра ветви ветлы, думал: «Завтра же в табор уедем… Ну их!»
   – Кто пел? Ромалэ? Митро, кто это пел? Да скажите вы мне!
   Звонкий, тревожный голос раздался с порога. Илья обернулся – и едва успел шагнуть в сторону. Мимо него словно вихрь пронесся – Илья успел заметить белое платье, шаль, две черные косы. Не взглянув на него, цыганка бросилась к Митро:
   – Кто пел?! Там под забором целая толпа стоит! Мы с отцом еще с улицы услыхали, я по Живодерке бегом бежала, летела! Это ведь не ты, не Мишка! Не дядя Вася же? Кто пел, кто?!
   – Настька, уймись! – Митро со смехом взял девушку за плечи, развернул. – Это Илья, Смоляко, я тебе рассказывал. А это, ромалэ, Настасья Яковлевна. Моя сестра двоюродная.
   Илья поднял голову. На него жадно и взволнованно взглянули большие блестящие глаза. Лицо девушки было светлым, тонким, строгим и совсем юным: ей было не больше шестнадцати. На скулах еще горел румянец, мягкие губы были изумленно приоткрыты, по виску бежала выбившаяся из косы вьющаяся прядь волос. Цыганка смотрела на него в упор, а он не мог даже улыбнуться в ответ и поздороваться.
   – Н-да… Хорошо спели, ромалэ.
   От негромкого голоса, донесшегося от двери, Илья вздрогнул. Яков Васильев стоял у порога, опершись рукой о дверной косяк. Знаменитому хореводу из Грузин было около пятидесяти лет. Его голова и усы лишь слегка были тронуты сединой, невысокая фигура, затянутая в синий суконный казакин, была по-молодому стройной. Темное горбоносое лицо казалось равнодушным. Небольшие острые глаза внимательно рассматривали Илью.
   – Чей будешь, парень?
   Невольно передернув плечами, Илья назвал себя, Варьку, родителей.
   – Что скажешь, Яков Васильич? – весело спросил Митро, беря на гитаре звонкий аккорд.
   – То скажу, что у тебя третья врет, подтяни, – не глядя на него, сказал хоревод. Митро смущенно схватился за гитару, а Яков Васильев скользнул неприязненным взглядом по бледному личику Варьки, осмотрел восхищенные лица цыган и коротко сказал Илье: – Оставляй сестру. Голоса нужны.
   Радости Илья не почувствовал. Вокруг смеялись, шумели, хлопали по плечу, что-то советовали наперебой, а он отвечал невпопад и украдкой искал глазами Настю, почему-то не видя, еще не понимая, что той давно нет в комнате.
 
   Ночью Илье не спалось. В окно домика Макарьевны глядела ущербная луна, на полу лежали полосы серого света, за печью копошились мыши. Рядом сопел Кузьма. Измученная безумным днем Варька заснула еще два часа назад – прямо за неубранным столом, сжимая в руке тряпку. Илье пришлось на руках отнести ее на большую кровать Макарьевны. Конечно, и думать было нечего о том, чтобы пойти растолкать сестру и, как привык, вывалить ей все то, что творилось в голове. Илья с завистью покосился на безмятежно похрапывающего Кузьму, встал и начал одеваться.
   На дворе захватило дух от холода. Тронутая заморозком трава серебрилась в лунном свете, смутно белели перекладины ворот. Илья передернул плечами, запрокинул голову, рассматривая звезды. Не спеша прошелся по темному двору. В который раз подумал о лошадях, дожидающихся его на Серпуховской заставе, встревожился – напоили ли? Всыпали ли корма? Перекрестили ли дверь конюшни на ночь? Кто будет думать о чужой скотине…
   Внезапно совсем рядом послышался негромкий смех, разговор. Илья изумленно осмотрелся. Подойдя к воротам, выглянул на пустую, темную Живодерку. Никого не увидев, поднял голову и только сейчас заметил свет в мезонине Большого дома. В желтом квадрате окна мелькнула тень. С минуту Илья смотрел на нее. Затем подошел к большой ветле, ухватился за нижний сук дерева, раскачался, забрался в развилку. Цепляясь за ветки, поднялся выше – и замер. Сквозь черное переплетение сучьев было отчетливо видно, как в мезонине отдергивается занавеска и открывается окно. Еще слышней стали голоса.
   – Стеша, смотри, какая луна! Да встань, встань! – Настя, смеясь, тащила к окну упирающуюся Стешку. Она была в том же белом платье, распущенные волосы падали на грудь и плечи.
   Илья невольно всем телом подался вперед, ближе к окну.
   – Настька, да отвяжись ты! – в окне появилось недовольное лицо Стешки. Она протяжно зевнула на луну. – Ночь-полночь, спать давно пора.
   – А мне не хочется! И знаешь что – давай гитару…
   – Не дам! – отрезала Стешка. – Весь дом спит давно, ты одна колобродишь.
   Она отошла в глубь комнаты, и теперь до Ильи доносилось лишь ее невнятное бурчание. Настя с улыбкой слушала ее, стоя у окна. Вцепившись в шершавую, влажную ветку, Илья жадно смотрел в ее лицо.
   Внезапно Стешка бросила какую-то фразу, и Настя нахмурилась. Пожав плечами, бросила:
   – Дура.
   – Чего «дура»? – Стешка снова появилась в окне, Илья отчетливо видел ее вороний профиль. – Разве таких в хор берут? Эта Варька совсем петь не умеет, два раза такого петуха дала! А на кого похожа? И зачем она Якову Васильичу сдалась – не знаю. Господ пугать?
   «Ах ты, выдра… На себя бы посмотрела!» – чуть не вслух воскликнул Илья.
   – А этот… как его… Илья… Ну да, спел хорошо… Хотя и лучше можно. Ты его лицо видала? Сатана! И взгляд волчий! Как встал, как зыркнул по сторонам – я чуть баранкой не подавилась! Да господа его спьяну за черта примут! И что у Якова Васильича в голове – зарежь, не пойму.
   – Да уж побольше, чем у тебя! – с досадой сказала Настя. Помолчав, снова улыбнулась. – Как же это было? А, Стеша? «Ай, пропадаю я, хорошая моя!..»
   Она напела вполсилы, мягко, едва коснувшись высокой ноты, но у Ильи по спине проползла дрожь. Судорожно вздохнув, он прикрыл глаза, облизал пересохшие губы. Вот он – голос… Куда Варьке!
   – С ума сошла?! – завопила Стешка. – Ночь на дворе, перебудишь всех! Закрой окно, лихоманку схватишь, что за горе мне с тобой!
   – Сейчас…
   Настя высунулась в окно почти по пояс, потянувшись за открытой створкой. Илья отшатнулся, сухая ветка с треском сломалась под рукой – и Настя, повернувшись, взглянула прямо на него, кажется; Илья замер. От страха вспотела спина под рубахой. Стороной мелькнула мысль о том, что разглядеть его в таких потемках девушка не сможет, ведь луна светит сзади. Не свалиться бы только… Зажмурившись, он всем телом прижался к стволу.
   Настя вдруг тихо рассмеялась.
   – Кузьма! Ты что там делаешь? Человек ты или галка? Слезай, чаворо, иди спать! – Повисла короткая пауза, а затем девушка воскликнула удивленно, даже чуть испуганно: – Кузьма, это ты?
   Илью словно ветром сдуло с развилки. Он съехал по стволу, больно ободрав щеку о жесткую кору дерева, чуть было не дал стрекача к дому, но вовремя сообразил, что в лунном свете будет виден как на ладони, и ничком упал на землю. Голова горела, сердце бухало так, что хотелось зажать его рукой, и Илья не слышал звуков, доносящихся сверху. Лишь спустя несколько минут он решился поднять голову.
   Окно в мезонине погасло, створки были плотно закрыты. На всякий случай Илья подождал немного. Затем поднялся и медленно пошел к дому.

Глава 2

   Пролетел почти месяц. Осень подошла к середине, ветлы на Живодерке давно обнажились, небо было затянуто свинцовыми тучами, то и дело сыпавшими на землю дожди. Впрочем, это не мешало Илье Смоляко с утра до ночи пропадать на Конной площади. Ему везло – торговля и мена шли неплохо, дневным наваром можно было, не стыдясь, хвастаться перед хоровыми. В конце концов Илья вынужден был признать, что и в городе жить можно.
   В то время в Москве было много цыган. Те, кто не работал в хорах – кофари, барышники, – жили возле Конной площади, у Серпуховской и Покровской застав. Целые переулки были забиты смуглыми крикливыми обитателями, дворы пестрели юбками и платками цыганок, по разбитым мостовым носились черноглазые дети. Хоровые же старались выбирать дома ближе к своим местам заработка. Многие из них селились в Петровском парке, возле знаменитых на всю Москву ресторанов «Яр» и «Стрельна». Там снимали дома Поляковы, Лебедевы, Панины, Соколовы – элита московских цыган. Многие жили в Грузинах, вокруг трактира «Молдавия». Десятки семей населяли Рогожскую заставу, Марьину Рощу и Разгуляй.
   В хоре Якова Васильева было тогда около тридцати цыган. Примадоннами считались Настя и Зина Хрустальная – двадцатипятилетняя цыганка с бледным надменным лицом. Зина славилась своими романсами и имела бешеный успех у «чистой» публики. У нее был собственный дом в Живодерском переулке, куда цыгане заходили редко: все знали, что примадонна пятый год живет невенчанной с графом Иваном Ворониным и тот пропадает у нее целыми днями.
   Граф Воронин был московской легендой. Выходец из богатого и древнего московского рода, любимец света, герой Крымской войны и трижды георгиевский кавалер, он потрясал златоглавую своими выездами, балами, любовницами, карточными проигрышами и тысячными пари. Смуглолицый красавец с жесткими серыми глазами был одинаково вхож и в цыганский дом в Грузинах, и в гостиную генерал-губернатора Москвы князя Долгорукова. Его видели в светских салонах и публичных домах, на скачках и благотворительных балах в пользу инвалидов последней военной кампании, в Дворянском собрании и на каруселях в Петровском парке. Ходили слухи, что Воронин разоряется. Но граф разбивал эти домыслы в пыль своими кутежами у цыган и карточной игрой, счет в которой порой шел на десятки тысяч. Цыгане с Живодерки звали Воронина «Пиковый валет» – за то, что однажды он на спор выстрелил с пятнадцати шагов в карту – в пикового валета, пробив точно середину черного сердечка. Зина Хрустальная называла графа своим проклятием и была от него без ума. Воронин, кажется, тоже любил ее, но на шутливые вопросы цыган о том, когда же свадьба, Зина отмалчивалась.
   Кроме Зины Хрустальной, собственный дом был и у семьи Конаковых – удачливых барышников, для которых работа в хоре была больше развлечением, чем заработком. Мать Конаковых, цыганка невероятных размеров с лицом разбойничьего атамана и с веселым нравом, пела вместе с сыновьями. Цыгане называли ее «Царь-пушка». Глафира Андреевна обладала редкой густоты басом, и Яков Васильев перед каждым выступлением упрашивал ее: «Глашка, Христа ради, не труби! Через тебя никого не слышно». «Не буду, Яшенька, не буду!» – умильно соглашалась Глафира Андреевна. Но все цыгане знали: стоит завести «Гребешки» – и посередине песни все голоса покроет ее мощный, рокочущий «Да ты восчу-у-у-уствуй!..», от которого дрожали стекла в окнах и крестились пьяные купцы. Цыгане прятали усмешки, Яков Васильевич шепотом ругался, а довольная «Царь-пушка» исподтишка показывала ему свой внушительный кукиш. Мол, выкуси-ка, морэ! Чтоб все пели, а я молчала – не дождешься!
   Среди мужских голосов славились басы Митро и Петьки Конакова, а также голос дяди Васи, одного из лучших теноров хора. Послушать, как Васька с Живодерки поет «Картошку» и «Тараканов», съезжалась вся московская знать. В ресторане его «заказывали» едва ли не больше Ксюшки, сам граф Воронин дарил ему по червонцу за каждую песню и уверял, что даже в «Гранд-опера» не услышишь такого тенора. И все было бы хорошо, если бы не дяди Васин запойный грех. Раз в два месяца гордость хора, никого не предупредив, уходил из дома в неизвестном направлении. Цыгане немедленно кидались на поиски, переворачивали всю Москву, рыскали по трактирам и кабакам, расспрашивали босяков и проституток. Но проходило несколько дней, прежде чем дядю Васю в совершенно непотребном виде находили в питейном заведении где-нибудь на Сухаревке или Хитровке. Еще день-два уходили на приведение звезды в божий вид. Затем следовало возмездие в лице разгневанного хоревода. Орать на первый голос хора в открытую Яков Васильев считал недостойным: разбирательство происходило тихо, при закрытых дверях. Никому ни разу не удалось подслушать, какими словами пользуется при этом хоревод. После ухода Якова Васильича дядя Вася выбирался к цыганам изжелта-зеленым, крестился на иконы и клялся всеми святыми, что больше – никогда, ни капли, ни единого глоточка, чтоб его черти взяли на свои вилы! Но, видимо, чертям дядя Вася был ни к чему, потому что через несколько месяцев все повторялось снова. Пела в хоре и дочка дяди Васи – тоненькая, глазастая четырнадцатилетняя Гашка, но ее пока что никто не принимал всерьез.
   Появлялся иногда в хоре и Гришка Дмитриев – красавец-цыган двадцати трех лет, высокий, стройный, с огромными черными глазами, которые оставались грустными даже тогда, когда Гришка хохотал с цыганами во все горло. У него был редкой красоты баритон, и когда Гришка, играя бархатом на низах, пел модный романс «Пара гнедых», рыдала даже вполне трезвая публика. В ресторан Гришка всегда приезжал на извозчике, а одевался, как князь, небрежно вертел золотую браслетку на запястье и демонстрировал полную коллекцию перстней. Илья долго не мог понять, откуда у этого парня, крайне редко появлявшегося в хоре и никогда – на Конном рынке, такое богатство.
   – Вор он, что ли? – осторожно спросил он как-то у вездесущего Кузьмы.
   Тот в ответ усмехнулся:
   – Да если бы… Купчихами кормится.
   – Это как? – не понял Илья.
   – А вот так. Не знаешь, что ль, как у них? Муж – по закону, офицер – для чуйств и дворник – для удовольствия. Только у некоторых вместо дворника – наш Гришка.
   – Врешь! – Илью даже передернуло.
   – Не вру. Спроси у наших, коль не веришь. Долгополова купчиха с ним жила и Пореченкова с Большой Полянки, а сейчас он вроде возле Прянишниковой вдовы из Староданиловского крутится. Купчихи его куда как любят! В ресторанах кормят, сами кольца дарят, с себя последнее снять готовы… Фу! Ладно, я не говорил, ты не слышал. Яков Васильич не любит, когда про это разговоры ведутся…
   Кроме цыган на Живодерке селился бедный люд – мелкие торговцы, чиновники, прачки, мастеровые и желтобилетные девицы. По соседству с Большим домом стоял доходный дом купца Маслишина – бесформенная, заваливающаяся набок развалюха, сверху донизу набитая студентами. Эта веселая, горластая, всегда голодная братия запросто бегала в гости к цыганам, «стреляла» на несколько дней сахар и масло, целовала ручки цыганским девчонкам и слушала «на халяву» песни. Цыгане, в свою очередь, с восторгом прислушивались к голосовым упражнениям студента консерватории Рыбникова – огромного человека с лицом былинного Добрыни Никитича и мощнейшим басом, которым он ревел оперные арии на всю Живодерку. «Эк его забирает – стены дрожат! Право слово – отец протодьякон! – свешиваясь из окон, восхищались цыгане. – Дает же бог счастье такое…» Среди хоровых ходили слухи о том, что Яков Васильевич сам – лично! – просил Рыбникова попеть у него в хоре, но студент отказался «по идейным соображениям». Когда же Илья спросил у Митро, что может означать последнее, тот с умным видом заявил: «Воспитание не такое. Он же не из простых, у него мамаша – попадья под Тулой. Чего ему в кабаке петь?»
   В глубине Живодерского переулка притулился старый двухэтажный особняк со звонком и кривоватой надписью на двери: «Заведение». Это был публичный дом мадам Данаи, дела которой были в довольно сильном расстройстве. Богатые люди в «заведении» бывали редко: преобладали купцы средней руки, мещане и даже мастеровые из зажиточных. Десять девиц старались как могли, но доходы веселого дома не повышались. По утрам мадам Даная пила чай в Большом доме, жаловалась цыганкам на бедность, иногда продавала им вязаные шали и салфетки – то был побочный заработок ее девушек – и кое-как оплачивала обучение в гимназии двоих сыновей.
   Богиней Живодерки была Настя Васильева. За день ее белое платье и алая шаль умудрялись промелькнуть чуть ли не в каждом доме узкой, грязной улочки. Ее голос звенел из маслишинской развалюхи (Настя брала уроки итальянского вокала у студентов), слышался из окон заведения мадам Данаи (Настя учила девиц наигрывать на гитаре), гневно гремел на всю Живодерку, если надо было унять раскуражившегося отца семейства, рассыпался смехом на углу, где мастеровые играли в лапту или бабки, и легко перекрывал три мужских голоса, когда ссорились братья Конаковы. Стоило где-нибудь вспыхнуть скандалу или начаться пьяной драке, как кто-нибудь из цыган грозил: «Сейчас Настьку позовем!» – и все затихало, как кипяток под слоем масла. Илья сам был свидетелем побоища на Тишинской площади между цыганами и фабричными, не поделившими девчонок. Настя примчалась немедленно, с грозным воплем бросилась между ощетинившимися, злыми парнями, выхватила у кого-то нож, швырнула на землю, охнула, порезав ладонь, – и все прекратилось. Через минуту цыгане бежали за водой, а мастеровые в двенадцать рук искали чистый платок – перевязывать ручку Настасье Яковлевне. Она легко успокаивала пьяных и первой входила в дом дяди Васи, когда тот на седьмой день запоя начинал ломать мебель, гонять синих чертей и выкидывать на улицу жену и дочь. Из дома купца Ракитина, страдающего приступами белой горячки, за Настей раз в месяц высылалась целая делегация – чада и домочадцы, кланяясь, просили «угомонить кормильца». Настя молча надевала шляпку, набрасывала на плечи шаль, шла – и наводила порядок. Яков Васильев, кажется, не одобрял этих поступков дочери, но вслух не возражал.