Рядом с лошадкой плетется с кнутом под мышкой задумчивый глава семейства, господарь, как он сам себя называет. Идет этот господарь медленно, удрученно, потому что вспашка, сев и уборка - это единственное, что он в жизни умеет, единственное, ради чего живет. А между тем уже три года он не пашет, не сеет и не собирает урожай. Семья живет впроголодь, запущенная земля одичала под ногами, а войне ни конца ни края. И оттого, что его воля как человека ни на что более не влияет, ни на чем более не сказывается, он начинает тупеть на глазах. Бесконечно несчастный, неумелый и невезучий, опротивевший сам себе, плетется господарь рядом со своей лошадкой, вместе составляя библейски печальное целое.
   К задку телеги привязана коза - единственное, что у них, помимо лошадки, осталось. За козой идет, подгоняя ее хворостинкой, господина. Она шепчет про себя какую-то молитву, часто оглядывается на уплывающие вдаль леса, следит, чтобы из телеги что не выпало, и кажется, вот-вот заплачет. Для деревенских женщин отъезды и приезды - сущая мука. Господь их знает - то ли все дело в том, что женщины обычно прикипают к любому месту, где они пробыли более суток, то ли гложет эту бедную господину, что на телеге всего четверо ребятишек, а весной, когда убегали в лес, было шестеро... Две могилки так и остались там, в укромном месте, под старым дубом, и, покидая лес, она, должно быть, клянется, что каждый год в день поминовения навестит своих кровинок.
   Но, может статься, расстроил ее истошный собачий вой, доносившийся с лесной опушки. В той нескончаемой собачьей печали, конечно же, слышится и голос того самого Гривея, который весной семенил за их телегой. За лето собаки в лесу одичали, зажили стаями, перестали отзываться на свои клички, перестали своих узнавать. Теперь вот воют. Должно быть, спохватились, что их бросают. Вспомнили, что уходящие вдаль люди как-никак не чужие. Было время, эти люди делили с ними последние крохи. Теперь вот уходят, а они остаются. Хоть и одичали, трагедии этого подлунного мира доходят и до них, и, сев на опушку леса, задрав мордочки к небу, собаки воют пронзительно, истошно, неземно, словно судьба, словно рок какой-нибудь.
   Осенний день короток, а путь долог. Колонны идут днем, идут ночью, потом начинают дробиться на ходу, и, измотанный бездорожьем, каждый ищет свой путь, полагаясь главным образом на свою клячу и на бога. Еще верста, еще перелесок, еще ночь, и вот родные холмы начинают ранним утром выплывать из тумана. Еще один спуск, еще один, последний подъем, и вдруг из-за пригорка вместо крыши родного дома медленно выплывает обугленный дымоход. Сердце останавливается, замирает дух. Не скрипят более колеса. Тяжело, с натугой дышит лошадь, замерла чем-то удивленная коза, и дети на телеге напряженно вытянули тонкие шейки.
   - О арс? Сгорел? - с дрожью в голосе спрашивает господина, ибо, будучи женщиной, она не решается поднять глаза, чтобы не умереть тут же, на обочине дороги...
   - О арс... - с досадой роняет господарь и, похлопав по загривку свою лошадку, продолжает путь.
   О эти наши бесхитростные, глинобитные, побеленные известью домики! Через какие только испытания, через какие только муки они не прошли! Слепленные крестьянами по своему образу и подобию: на побеленном фасаде двери вместо носа, два окошка вместо глаз, соломенная крыша вместо шапки, этим двойникам тружеников земли тоже доставалось в те годы. Когда подкатывала смута, хозяева подавались в кодры, а их домики-слепки оставались. Мертвые, пустующие деревни раздражали и отступающих, раздражали и наступающих. Защитить свои деревни было некому, да и практически невозможно, поскольку фронтов тогда не было. Главные воюющие силы концентрировались в крепостях, а между этими крепостями круглое лето шныряли отряды янычар, и круглое лето языки пожаров пылали над молдавскими холмами.
   Представим теперь, как выглядел он тогда, тот отчий дом, поздней осенью, когда наши предки возвращались из своих дальних скитаний. Сгорела соломенная крыша, тушить было некому, и сгорели окна, двери, сгорело все, что было в доме. А тушить по-прежнему было некому, и сгорел хлев, припасенные на зиму дрова, кизяк, обрезки виноградной лозы с прошлых лет. А тушить по-прежнему было некому, и сгорел плетеный забор, калитка, сгорели две вишенки и черешня. Потом, когда уже и гореть было нечему, над теплым еще пеплом прошли сильные летние дожди. Под напором обильной влаги размок и провалился потолок, так что теперь, в полдень, когда солнце стоит в зените, оно светит через сгоревшую крышу, через провалившийся потолок прямо в дом.
   После дождя наступили теплые, благостные дни прорастания. Распаренная земля задымилась, и ожили чудом уцелевшие после пожара семена. Теперь поди ты угадай, что где уцелеет, что где прорастет. Подорожник, одуванчики - им нипочем ни война, ни турки, ни пожары. Бузиной и лопухом заросли дорожки вокруг дома, чертополохом заершились завалинки, а одинокий куст овечьей полыни, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть через оконный проем в дом. А чего туда заглядывать, когда и так все открыто, и у порога стоит в качестве хозяина дома красивый, стройный, поздно взошедший и потому поздно расцветший подсолнух.
   Вот так вот. В сенцах каким-то чудом уцелело семечко, после дождя взошло, и теперь подсолнух радушно улыбается вернувшемуся господарю, господине, всем чадам их улыбается, потому что хоть и скупо, но все-таки светит солнце. А приехавшие из дальних далей хозяева стоят перед расцветшим подсолнухом окаменевшие, и, кажется, пройдут тысячи лет, прежде чем они смогут сделать шаг или проронить хотя бы слово.
   О эти наши предки, эти наши герои, эти наши мученики... Мы так и не узнаем, как успевали они за считанные дни, когда зима была уже на носу, и потолок заново застелить, и дом перекрыть, и обмазать его, и побелить. Не узнаем мы, откуда вдруг появились двери, чем было заменено окно, из каких тайников были добыты эти запасы кукурузных зерен, но вот загудели жернова, задымились крыши над деревней. Сноровистые хозяйки в вечерних сумерках сварили мамалыжку, собрали вокруг нее, как вокруг солнца, всю семью, и этим паром земного бытия, и добрым словом, и улыбкой возвращали своим близким веру в благость мира и надежду на лучшие времена.
   Казалось невероятным, немыслимым казалось, чтобы эта дотла сгоревшая деревня когда-нибудь ожила, но вот не прошло еще и недели, а по утрам поет кем-то сохраненный петух, брешет где-то щенок, оставшись верным своим хозяевам, и выбежавшие поутру к колодцу хозяйки на миг замерли, навострив уши, потому что в воздухе повисло что-то, похожее на деревенскую сплетню.
   К полудню начинают собираться в укромные, прогретые солнцем затишки сельские ребята. Поиграв немного, они становятся кружочком, долго о чем-то шепчутся меж собой, составляют какие-то планы. Тайны, тайны и снова тайны, затем, как только в воздухе закружатся первые снежинки и наступит заветный день, они заполоняют своими ватагами всю деревню.
   Войдя в чей-нибудь двор и спросив у хозяина позволения, они становятся кружочками под окна и тонкими голосками начинают рассказывать о трех великих магах, из дальних далей пришедших поклониться младенцу, родившемуся в яслях.
   Потому что их водила
   Вифлеемская звезда...
   Отец Паисий, сам колядовавший в детстве, на старости лет писал: а задумался ли ты, любезный читатель, почему это праздник рождества Христова приходится на начало зимы и мы его празднуем при первых зимних холодах? Думал ли ты, почему это всевышний, сотворивший такую бесподобно красивую землю, с таким множеством красок, запахов и благодатью, выбрал для прихода к нам своего единственного возлюбленного сына именно то время года, когда земля лежит мертвой, и все сущее придавлено холодом, и человеческий дух мечется в поисках сути своей? Думал ли ты, человече, почему народный здравый смысл выбрал именно ребятишек, чтобы они колядками своими возвестили миру о наступлении этого великого празднества?
   В сущности, пение детей - это и в самом деле величайшее чудо мира. Вот их дружная колядка идет, поднимается по сильно заснеженному западному холму, но тут же, сорвавшись, скатывается обратно. Такой подъем ей не под силу, но сдаваться будущим мужчинам тоже не к лицу. Переведя дух, они несутся дальше и опять становятся под чьими-нибудь окнами. Окрепшая их колядка воинственно возносится на вершину уже другого, восточного холма, откуда, говорят, весь мир увидеть можно.
   Холмы, о которых идет речь, и в самом деле были трудны для подъема. В сущности, это была пара слонов-гигантов, лежавших рядом с незапамятных времен. В этом своем долгом лежании они, преисполненные нежности, вдруг прильнули мордами друг к дружке и своим неосторожным движением чуть не полностью закрыли уютно расположенную меж ними долинку. Все-таки небольшие воротца после их любезничанья оставались - ровно столько, сколько нужно для маленькой речки, чтобы выйти на простор, и сколько нужно для разумной дороги, по которой могли бы две телеги свободно разъехаться, сохраняя при этом взаимное уважение и чувство собственного достоинства.
   Эту незыблемую для любой нации первооснову - взаимное уважение и чувство достоинства - нужно упомянуть, потому что в той чаще стояла, растянувшись вдоль речки, деревушка с нежным названием Салкуца. Должно быть, когда-то в этой долине росли плакучие ивы. Потом они ушли, как уходит все в этом мире. Их место заняли дома, но сами ивы тоже не исчезли насовсем, подарив свое имя деревне. Укрытая влюбленными слонами, Салкуца жила себе припеваючи. Холмы были на редкость плодородны, а кроме того, они благотворно влияли и на сам дух селян, всемерно расширяя их горизонты, ибо с восточного холма видно было до Днестра, а с западного в ясный погожий день из-за других холмов выглядывали припрутские поймы.
   Высота и месторасположение этих холмов не прошли, разумеется, мимо внимания воюющих сторон, и не было ничего удивительного в том, что при заключении соглашения о зимнем перемирии было решено над Салкуцей поставить два дозора: на восточном холме - русский, на западном - турецкий.
   Поначалу все шло тихо и гладко. В положенные часы дозоры менялись, деревушка в низине жила своей жизнью. Казалось, росшие тут на берегу плакучие ивы передали деревне, помимо имени, еще и некоторые черты своего характера, ибо трудно было сыскать на всем белом свете другую такую тихую деревню. Под утро чуть подымят крыши, поскрипят колодцы, полает чей-то щенок, и уже тихо. Под вечер опять же чуть подымят крыши, полает щенок, и снова тихо, теперь уже до самого утра. В праздничные дни зазвенит колокол в церквушке, расположенной по ту сторону речки, за мостом, на небольшом выступе. В ответ на его зов дружно по мостику пройдут прихожане. Поднимутся по тропкам к своему храму, помолятся, тут же побегут обратно, и опять тихо.
   Но вот, наступило рождество, а праздник рождества, как известно, тихо пройти не может. Крыши дымятся без конца, колодцы скрипят, собачка лает. В церкви двери открыты с утра до вечера, и по деревне снуют ватаги ребятишек, которые, став под чужими окнами, начинают ведать миру о трех удивительных магах. Их колядка, как уже говорилось, карабкается вверх то по склону восточного, то западного холма, а дозоры слушают, наматывают на ус.
   - Плачут, - предположил турецкий дозор, - кого-то хоронят.
   - Колядуют!!! - завопили казаки на восточном холме. - Братцы, стало быть, рождество и, стало быть, с рождеством Христовым вас, братцы!
   Проторчать полсуток на ветру, обозревая белую пустыню, дело скучное, зябкое и одинокое. Тем более если ты христианин и в расположенной в низине деревушке справляют рождество. Завет этого светлого дня наводит озябшего воина на мысль спуститься в долину и поздравить народ с праздничком. При этом можно будет и погреться, и покурить, и, кто знает... Говорят, из лесных ягод, если взяться за это дело умеючи, можно сготовить такую холеру, что одна только чарка, и уже все хорошо...
   Турецкие янычары были крайне озадачены поведением русского дозора, который вдруг спустился с холма, разошелся по домам и неслыханно долго, возмутительно долго, преступно долго не возвращался на свой пост. Турки мерзли на ветру и обзывали весь мир свинячьим корытом, потому что, если вдуматься, какой из двух дозоров имел больше прав спуститься в деревню и погреться? Русские, хоть и православные, все-таки тут чужаки, в то время как турки находятся на своих вассальных землях, другими словами, у себя дома. И вот, поди же ты, хозяева мерзнут, а гости гуляют. Да неужели, если они решат спуститься с холма, им откажут в хлебе и в тепле?!
   Желание выяснить истинное положение вещей, а заодно и погреться стало подталкивать турецкий дозор испытать свое счастье. И вот в сумерках в деревню, в которой уже гуляли казаки, спустились турки. К их величайшему удивлению, они тоже были хорошо приняты, потому что было рождество, праздновали приход в мир учителя смирения и доброты.
   После этого дозорная служба пришла в полный упадок. То есть днями она кое-как еще велась, а по ночам оба холма пустовали. Бывало, в одном доме сидят русские, в другом - турки. Бывало, в одном и том же доме сегодня греются русские, завтра - турки. Принимая и тех и других, люди угощали чем бог послал, приглашая при случае еще заглянуть, потому что праздник рождества тянется долго, до самого крещения. Бедным салкучанам и в голову не приходило, какой смертельной опасности они подвергают себя своим гостеприимством. Да и самих воинов, казалось, мало заботили последствия. Солдату что - поел, погрелся - и был таков. А между тем рок уже витал над Салкуцей...
   В первую же рождественскую неделю, когда над холмами завыли метели и мороз придавил так, что дыханье схватывало, в двери крайней в селе избушки постучали. В доме как раз грелись янычары. Хозяин, добрая христианская душа, открыл. Вошли четверо подвыпивших казаков, которые, преисполненные веселого настроения, решили обойти с поздравлениями всю деревню, дом за домом. Не успели они толком переступить порог, рта раскрыть не успели, как янычары повисли на них, перевязали, выволокли из дому, перебросили поперек своих седел и поскакали через холм в Бендерскую крепость, находившуюся в то время в их руках.
   Генерал Каменский, стоявший гарнизоном в Кишиневе и отвечавший за соблюдение перемирия, пришел в ярость от этого сообщения. Человек он был суровый, деспотически относившийся к собственным сыновьям, не говоря уже о подчиненных. Вызвав к себе полковника Головатого, казаки которого вели дежурство над Салкуцей, он долго распекал его за это упущение, после чего приказал устроить засаду и увезти в плен ровно столько турок, сколько было взято казаков.
   - Слухаю, вельможный пане.
   Головатый взялся сам возглавить эту операцию, и, когда он выехал со своей сотней из Кишинева, метели кружили вовсю. Валивший сверху снег подхватывали шнырявшие над самой землей ветряные ведьмы. Они долго гоняли его по низинам, по оврагам, после чего, устав, принимались складывать в сугробы. Но, как и у всех старых людей, настроение у ведьм быстро портилось, и, не успев толком намести сугробы, они тут же раскидывали их по всему полю и снова принимались гонять снег с места на место. В этой снежной карусели потонуло решительно все, и трудно было разобрать, где земля, где небо, когда утро, когда вечер.
   - За мной, бисовы диты!!
   Захватив пленных, турки почему-то не спешили возобновлять дозорную службу. Прождав двое суток, Головатый решил оставить Салкуцу и подойти поближе к крепости. Покидая село под покровом ночи, его сотня растянулась длинной цепочкой по склону, но долго еще кружила внутри чаши, все не покидая ее. Неожиданно утихла метель. На темно-синем небе выплыла огромная луна, залив сказочным светом все это вдруг утихшее на полуслове гигантское белое море. Какое-то чутье подсказывало Головатому не торопиться. Он все кружил и кружил со своей сотней внутри чаши, пока одна из разведок не донесла, что со стороны Бендер движется конный отряд. Похоже, идет дозор под прикрытием конвоя.
   - Хлопцы, слухай сюда!
   У Головатого давно был разработан план - все зависело от того, сколько их появится и с какой стороны. То, что их было не больше двух десятков, его устраивало; то, что они двигались со стороны Бендер, тоже входило в его расчеты. Мигом разбив сотню на три отряда, выскочив через горловину, обогнули западный холм и устроили засаду, с тем чтобы ударить турок с тыла и с флангов, одновременно отрезав им путь к отступлению. Важно было только одно - проскочить незамеченными по этому лунному свету под самым носом у турок.
   Турки шли беспечные и самодовольные на остатках крепостной сытости и тепла. Могуче похрапывали в морозной ночи чистокровные арабские скакуны, грозно качались на поясах кривые сабли-ятаганы, да и сами турки, должно быть, чувствовали себя молодцами из молодцов. Заняв пост, они обнаружили, что Салкуца полностью занесена снегом, и увидели в этом справедливую кару небес.
   Чтобы отвлечь внимание от засады, русский дозор на противоположном холме развел костер. Солдаты шумно грелись у огня, и турки пустились злословить по этому поводу - что, дескать, вояки, приходится самим себя согревать? Не с руки стало больше скатываться по склону холма с рождественскими поздравлениями? Ни тебе винца, ни грецких орешков. О, давно бы так! Другой раз будете башкой шевелить, прежде чем на задницах сползать в долину, поросячьи хвосты в сметане, и, пока турки зубоскалили, вдруг увидели, как с тыла и с флангов несутся на них во весь опор казаки Головатого.
   - О аллах! О аллах! О аллах!
   То ли сдуру, то ли с перепугу турки, вместо того чтобы пытаться прорваться к своей крепости, стали, наоборот, спускаться но склону холма к занесенной снегом деревне. Этого только и нужно было Головатому, чтобы по ходу коней опрокинуть их в котловину и там подмять под себя. Однако янычары на середине спуска как будто сообразили, что делают не то. Остановившись у каких-то хилых кустиков, едва высовывавшихся из белого моря снега, они выстроились замкнутым кольцом и как будто собирались дать бой.
   - Руби их, неверных! - вопил Головатый на полном скаку.
   Янычары молча ждали. Вихрастыми клубами пара отдувались лошади, сталь обнаженных мечей слепила бликами при ярком лунном свете. Казаки неслись единым духом - еще пятнадцать, десять, пять секунд, и вспыхнет бой. Но вдруг в последнюю секунду, о великий боже, сотня Головатого исчезла, точно земля ее проглотила. Гигантское облако вскипевшей белизны, и со дна этой лавины одни шапки казаков да морды фыркающих лошадей выглядывают.
   Увы, этот бой они проиграли. Занесенный снегом склон холма скрывал в себе глубокие скаты и провалы. Сообразительные турки сумели использовать эту ситуацию. Ориентируясь по одиноким чахлым кустикам, они остановились там, где у лошадей была еще твердая почва под копытами, в расчете на то, что казаки рано или поздно провалятся.
   И они таки провалились. Огромные вихри снежной пыли заполонили собой поле несостоявшегося сражения. Сбитые с боевого настроя, люди и лошади с трудом выбирались из этого месива. Трудно было разобраться, где чей конь, где чья шапка и что, собственно, произошло? Получив столь нужную передышку, турки осторожно начали спускаться по склону холма, как бы все еще не изменив своему первоначальному намерению войти в деревню, но вдруг у окраины села свернули, проскочили через узкую горловину и понеслись в сторону Бендерской крепости.
   - Догнать их, душу мать!!
   Эти грозные крики Головатого мало чем могли помочь, потому что время было упущено. Пока вытащили коней, пока успокоили, пока поправляли сбрую, пока прыгнули в седла, турки уже едва чернели точками на гребне соседнего холма. Догнать по следу было немыслимо, решили идти наперерез, но плохо сосчитали угол встречи, и вот они опять, в который раз, уходят.
   Смирившись с неудачей, сотня Головатого попридержала коней в ожидании команды повернуть обратно. Один только старый чудак по кличке Кресало, безудержный и неуемный казак, в одиночку все еще преследовал неприятеля. Вот турки скрылись за соседним холмом, но он, отчаянная голова, ни секунды не колеблясь, кидается следом за ними. Какое-то время о нем ни слуху ни духу. Кажется, погиб, уже, кажется, самое время панихиду по нему справлять, но вдруг его кобылка взлетает на гребне холма и старик кричит тоненьким фальцетом:
   - По-то-ну-у-ли-и-и!
   - За мной, бисовы диты!!
   На той стороне холма янычары плавали в такой же гигантской чаше, из какой недавно выбрались казаки Головатого. Окружив янычар, казаки, наученные горьким опытом, не спешили уходить с твердого пласта, на котором лошадь копытом чувствовала землю. Турки, видя свою гибель, успокоили коней, собрались в середку поглотившего их обрыва и молча ждали развязки.
   Головатый скомандовал бой, но его команда повисла в воздухе, потому что лошади ни за что не хотели во второй раз влезать в это крошево. А время работало на турок, время близилось к утру. Рядом, за холмом, была крепость. Видя, что конвой не возвращается, турки наверняка отправят отряд ему на выручку. Вдруг тому же неуемному Кресалу пришла мысль. Спешившись, взяв свою кобылку левой рукой за поводок, правой занес саблю и так шаг за шагом вместе со своей лошадкой пошел в наступление.
   - Руби басурмана!!
   Казаки мигом спешились, взяли лошадей за поводки, обнажили сабли. Янычары приняли бой. Это был тяжелый, кровавый, неслыханный по своей жестокости бой. Под огромным куполом тихого ночного неба, на девственно белом, залитом лунным светом снегу люди и лошади, сцепившись, грызли, рубили, душили друг друга, при этом все время продолжая плавать в снежном крошеве. Земля то появлялась, то опять уплывала из-под ног. Звенела сталь, вопили воины, ослепленные снежной пылью ржали кони и рвались вон.
   Ярость, похожая на безумие. Раненых никто не видел, никто не слышал и, ступая по трупам, по окровавленному снегу, по дымящимся лошадиным внутренностям, рубили, рубили, рубили. Где свои, где чужие, кто кем сражен и кто кого одолевает - все это выяснится потом, а теперь нужно было одно рубить. Рубить, чтобы выжить, рубить, чтобы победить, и, плавая по пояс в снегу, солдаты снова и снова шли на неверных, размахивая окровавленной саблей и неся в левой руке поводок давно затоптанной в снегу лошади.
   Турки начали отступать, но было уже поздно. Да, собственно, и отступать-то особенно уже было некому. Из двух десятков их осталось всего пятеро. Расколов эту пятерку, казаки повалили четверых в снег, перевязали, потому что приказано было их живыми взять. Оставался еще один, и вот тот, пятый, ну насмерть стоит, паскуда.
   К удивлению казаков, тот, последний, был на редкость храбр. Один против целой сотни, он и не думал сдаваться. Ловкий, с повадками дикой кошки, вооруженный ятаганом и кинжалом, он то наскочит, то отступит, и невозможно было угадать, каково будет его следующее движение. В какое-то мгновение казаки им залюбовались - ну до чего силен, до чего храбр, подлюга! И тогда самолюбивый полковник возымел желание взять его в одиночку.
   - Не трожь! - крикнул он казакам. - О-то я его визьму. О-то мий буде турок.
   Вывел своего коня на твердый пласт, разогнал, так чтобы конем молниеносно сбить его с ног, по, пока он это проделывал, детина вдруг с чего-то вырос на две головы, и казаки ошарашенно оглядывались - с чего он вдруг стал таким длинным? Оказывается, все наскакивая и отступая, турок не переставал при этом выбираться из чаши. И таки выбрался. Теперь ему доброго коня, и поминай как звали. Покинувшие поле боя лошади стояли рядом, в ожидании седоков. Турок поздней почувствовал возможность свободы. Всего один бросок, лишь бы ухватиться за гриву...
   Но нет, пожалуй, не спасется. Головатый, разогнав своего жеребца, уже летит на него. Крик, вопль, удар, и на секунду турок исчез под копытами головатовского жеребца. Он, несомненно, погиб бы, если бы попытался уклониться от удара, но храбрый и ловкий турок, наоборот, нырнул коню под брюхо. Жеребец полковника, дико заржав, вдруг стал беспомощно оседать на задние копыта.
   - Ах ты, антихрист... Моего верного друга...
   Выпрыгнув из седла, Головатый ухватил турка и почему-то непременно хотел его удушить. А турок был сильный, не давался, и, пока руки Головатого добирались до его кадыка, полковник уже сам лежал в снегу, и турок замахнулся кинжалом. Три шага было до них, но эти три шага сделать дольше, чем ударить кинжалом. И когда казакам показалось, что уже ничто не спасет сотника, рядом как из-под земли вырос все тот же Кресало с поднятой саблей, а сабля, как известно, бьет точнее и быстрее, чем кинжал.
   - Не убивай!!! - крикнули пленные. - Он сын хана! Лучше нас убивай!
   Кресало, говорят, был туговат на ухо, а к тому же у него было правило, в силу которого в бою он не слушал никого, кроме бога и своей руки. И лежит молодой турок в снегу с расколотым черепом. Пленные в один голос оплакивают его, а Кресало, выбравшись из снега, по-хозяйски поправляет седло на своей кобылке, потому что до утра еще далеко, ехать долго.
   В этот великий миг победы, в этот горький час поражения почему-то вдруг всех охватило уныние. Умолкли пленные, утихли лошади, замерли казаки. Реквием великой печали взмыл над полем брани. Оставался один только запах остывающей на морозе крови да трупы воинов и лошадей, выглядывавших тут и там из перемолотого снега. Вечная слава и вечный покой подавали друг другу руку, а над миром по-прежнему светит луна, переливаясь синевой, играют в лунном сиянье засыпанные снегом поля. Небо чуть потемнело, вот-вот луна уйдет за далекие холмы, а из низины медленно поднималась по склону холма сложенная из детских голосков тысячелетней давности песенка о трех магах, которые пришли из дальних далей поклониться младенцу.