На третьи сутки наша массовка раскурочила весь этот курган, но находил почему-то только Вася Рыбка: то монетку, то кусок древней керамики, то еще что-то. А еще через несколько дней подошел ко мне и говорит:
   — Константиныч, понимаешь, у меня денег нет на раскопки, а как заинтересовать людей? Вот я из дома приношу эти древние вещицы и подкладываю. И вот видишь — массовка раскопала целое городище.
   А потом этот Рыбка стал главным егерем Крыма. И стреляли в него браконьеры, и чуть ли не капканы на него ставили — всякое было. Интересный человек. Он писал стихи, статьи и очерки о истории Крыма, о древних племенах, которые населяли его.
   Мы ездили с ним собирать травы на альпийские луга — ведь там весь набор лечебных трав. А однажды он мне сказал:
   — Константиныч, знаешь чего? Ты должен принять императорские ванны.
   — А что это такое? — спрашиваю.
   — Сам увидишь.
   Он привез меня на окраину Ялты в какую-то небольшую хибарку на берегу моря, рядом с санаторием. Вокруг хибарки — садик, и в нем, как полагается, сливы, персики, груши, гранаты, виноград. А посреди дворика стоит ванна на кирпичных столбиках.
   Какие-то люди мне говорят:
   — Раздевайтесь, сейчас будете принимать императорские ванны.
   И стали в эту ванну таскать какие-то венички, свежескошенную траву, а потом разожгли под ней костер. Когда вода закипела, мне сказали:
   — Залезайте!
   — Вы что, обалдели? — взмолился я. — В кипяток меня суете!
   — Вот-вот, — говорят. — Вы не трусьте, не обожжетесь. Горячо будет, но вкрутую ваше хозяйство не сварится.
   Я залез и чувствую, что, действительно, терпимо.
   — А вот ветки, — говорят, — под себя подкладывайте.
   Я подложил. Жутко горячо, но я терплю. А вокруг меня все булькает, и не поймешь, в чем варишься — то ли в борще, то ли в щах. А они еще приходят с какими-то флакончиками с благовониями и подливают вроде приправы. Ужас какой-то!
   Вот так варился, варился я, не знаю сколько, может быть полчаса, может больше. И, наконец, мне сказали:
   — Вылезай.
   Я вылез, а меня качает.
   — Это естественно, — говорят. — Это травы так действуют.
   И повели меня под руки к морю.
   — Давайте поплавайте немного.
   Я поплавал, вылез на берег, а они меня опять в этот кипяток.
   — Эти ванны, — говорят, — омолаживают. Лет на десять будете моложе.
   На этот раз меня поменьше поварили: минут десять. И опять в море. А после этого дали какую-то черную настоечку — маленькую рюмочку. Оказывается настоечка была на зеленых грецких орехах. Ну я выпил и упал как подкошенный. Проснулся, а они спрашивают:
   — Ну как вам — хорошо?
   — Да, — говорю.
   — Вы помолодели лет на десять.
   Я посмотрел на себя в зеркало: да нет, особенно я не помолодел, но то, что приобщился к римским императорским ваннам — это точно. Правда, я этими благовониями пах около месяца, никак не мог от этого запаха отмыться.
   Вот такой замечательный человек Василий Рыбка. Мы потом с ним долго переписывались. Ну, а со временем связь прекратилась, и теперь я даже не знаю, чем он занимается.
 
   ...А вот стоит самовар. Мне его подарил мой друг Толя Заболоцкий после съемок картины «Калина красная», когда мы были в Белозерске.
   Толя Заболоцкий — оператор, друг Василия Макаровича Шукшина. Он снимал почти все его картины. Еще у него была картина про Дагестан, которую запретили к прокату. И хроникальный фильм «Покос» — про то, как косит крестьянин. Там был совершенно грандиозный план, который начинался с сухой рубашки, в которой человек только вышел на покос. Толя снимал его со спины. Шел, шел за ним, а рубашка темнела, темнела, темнела, потом проступали капли и начинали литься ручьи пота. Это была поэзия настоящего крестьянского труда — поэма о труде. Замечательная картина!
   А вообще он много снимал художественных фильмов и в Москве, и в Ленинграде. А после смерти Макарыча с кино порвал и стал заниматься художественной фотографией. Фотографии он делает совершенно невероятные. У него уже было несколько персональных выставок. Кроме того, он иллюстрирует книги. Вот у меня стоит юбилейное издание «Слова о полку Игореве», которую оформлял Заболоцкий. Иллюстрировал он и книги Виктора Астафьева.
   Несколько лет назад финны ему заказали календарь «Русский женский портрет». Он ходил по всем музеям, израсходовал километры пленки, потратил все свои деньги, но календарь сделал шикарный. Он подарил мне экземпляр. Я заказал рамки, застеклил и повесил на даче: 24 женских портрета! Изумительные лица — и Юсупова, и Ланская — Наталья Гончарова, которая после смерти Пушкина стала женой генерала Ланского... И все это на отличной бумаге, которая выдерживает всю патину подлинника. Изумительные портреты.
   Толя сам по себе удивительный человек. Абсолютный бессребреник, дважды заслуженный деятель искусств — России и Белоруссии, где он проработал много лет. Человек с неожиданными проявлениями.
   Однажды он звонит мне и говорит:
   — Лева, выручай. Я вчера в милицию попал. Все документы отобрали.
   — А в чем дело?
   — Да потом, — говорит, — я тебе расскажу. Плохая история со мной приключилась.
   Я спросил у него, какое отделение милиции, и поехал. Прихожу к начальству.
   — Ну вот! — говорит начальник. — Дуров заступаться приехал! Мы его сажать будем!
   — Здравствуйте, — говорю, — в чем дело?
   — А вот пожалуйста — протоколы, показания милиционеров, которые его привели к нам.
   — Так в чем все-таки дело?
   — Видишь ли, — объясняет начальник, — он поехал домой на такси. А улица Алексея Толстого — она ж правительственная, и она закрыта. Ему пришлось вылезти из машины и пойти пешком. Он шел, шел и неожиданно лег посреди улицы. Подходят милиционеры: «Ты что здесь разлегся? Вставай, это правительственная улица». А он и говорит: «Потому и лежу, что с этим вашим правительством по одной земле ходить не хочу». Они настаивают: «Вставай!» А он им: «И с вами заодно тоже не хочу ходить по одной земле, потому и лежу». Ну они его подняли и повели. А он все и рассказал по дороге, что он думает и о партии, и о правительстве, и о милиции. Вот мы и отобрали у него все документы и сказали, что будем сажать.
   Я говорю:
   — Начальник, скажи, пожалуйста, вот ты читаешь все эти показания, а я выйду сейчас из отделения и напишу на тебя телегу твоему министру, что, мол, разговаривал я с тобой, а ты ругал Политбюро и все на свете. Отбрешешься?
   — Никогда!
   — Так чего ты эти протокольчики собираешь? Мало ли чего могли там твои нагородить!
   — Действительно... Пусть он ко мне зайдет.
   Заболоцкий зашел. А потом мне этот начальник звонит:
   — Дуров, слушай, да какой же этот Заболоцкий замечательный человек! Мы тут так побеседовали, что я его вообще отпускать не хотел. Вот с ним бы вместе в камеру сел и год бы просидел — очень интересный человек!
   — Ну, вот видишь, — говорю. — А то сразу: сажать!
   Посмеялись, и на этом вся эпопея закончилась. А потом, когда я приехал на съемки в Бахчисарай, мне говорят:
   — Толя Заболоцкий болен. Лежит в гостинице.
   — Что с ним?
   — Простудился и подхватил ангину.
   А жара градусов тридцать пять! Захожу я к нему в номер, а он лежит весь багровый.
   — Открой рот, — говорю. — Хочу посмотреть.
   Он открывает рот, и я гляжу, что у него там висят ангинные лохмотья. И тут мне ударяет в голову глупость. Не знаю, что со мной случилось, но мне очень хотелось помочь товарищу, и я побежал в аптеку. Покупаю там пузырек таблеток пенициллина. Захожу в номер.
   — Открывай рот, — говорю.
   Обжег я чайную ложку и стал соскребать у него с нёба все эти лохмотья. До того доскреб, что даже кровь пошла.
   — А теперь, — говорю, — прими таблетку пенициллина.
   Пока я мыл ложечку, слышу: хрум-хрум-хрум. Оборачиваюсь:
   — Что ты делаешь?!
   А он высыпал все таблетки в рот, разгрыз их и запил водой.
   — Все нормально, — говорит. — Я уже чувствую, что мне лучше. Только завтра пусть отведут меня в баню, и все будет отлично.
   Я испугался, что он отравится таким количеством пенициллина. А он утром проснулся и — хоть бы что.
   Повели его в баню, он там попарился, а на второй день стал снимать. А я понял, что могу еще и врачевать.
   Он вообще любил париться, а с Шукшиным — особенно. А мне с ними не везло.
   Однажды мы сидели в парилке втроем: Толя, я и Василий Макарович. Сидели мы в рядок, чин-чином. И тут кто-то плеснул ковшик на камни. Им хоть бы что, а меня обварили с ног до головы этим паром. Так что к баням я отношусь очень осторожно.
   И вот, глядя на этот самовар, вспоминается еще история. Сидим мы в Белозерске в перерыве между съемками, опять же втроем, в какой-то столовке. И нам подали рагу: это такие макароны в большой палец толщиной серого цвета и, как будто ворона пролетела над тарелкой, это самое рагу. И огромный, сморщенный, желтый, как дыня, огурец.
   Василий Макарович смотрит на этот огурец пристально-пристально и вилкой по жижице водит, водит, водит... И неожиданно бросает вилку и говорит:
   — Вот сволочи! Огурец по бочкам замучили...
   Встал и ушел. Мы с Толей переглянулись, а у меня даже сердце сжалось. Думаю: если у него такая боль за этот огурец, то уж за людей-то... Видно, представил Макарыч этот огурец на грядке — молодой, зелененький, красивый. И вот во что его превратили люди.
   У Макарыча всегда желваки так и ходили на лице, будто он постоянно на что-то сердился.
   И еще вспоминаю. Ехали мы вместе со студии Горького в «рафике». Шукшин сидел такой сумрачный-сумрачный. Вдруг снял с себя шапку, пересел на пол и сидит. Все молчат. Едем. Водитель притормаживает и говорит:
   — Василий Макарович, вам лучше здесь выйти.
   Шукшин сжимает в руках шапку и вдруг говорит:
   — Пусть он только на меня крикнет — я ему крикну... — И выходит.
   Потом выяснилось, что его вызывал министр кинематографии, чтобы обсудить начало «Калины красной». А надо сказать, что Шукшина часто предавали. Даже его друзья. В глаза хвалили, а за глаза шептали тому же министру: «Зачем нам нужна картина о бунтаре? Не нужна нам такая картина!»
   И вот в кабинете долго-долго говорили, министр вилял-вилял и, подводя черту под разговором, сказал:
   — Ну, знаете, Василий Макарович, давайте так: я начальство, мне и решать!
   И Шукшин неожиданно спросил:
   — Слушай, начальство, когда у тебя рабочий день кончается?
   — Ну, в семнадцать часов.
   — А в семнадцать часов одну минуту я тебя пошлю знаешь куда? — И Шукшин пояснил куда.
   Не знаю, пошел туда министр, куда его Макарыч послал, или не пошел. Но, говорят, он сидел после этого в кабинете, не вылезая, три часа — видно, обдумывал, что ему делать.
   А в день смерти Макарыча... Наверное, такое только у нас бывает... Вот как это считать: кощунство — не кощунство? Не знаю. В день его смерти на одной из дверей «Мосфильма» прибили табличку: «Калина красная». Василий Шукшин». А что же при жизни-то?
   Многие не хотели, чтобы снималась эта картина. Ему даже в группе вставляли палки в колеса.
   Помню, из Белозерска надо было вывезти на профилактику аппаратуру и прихватить отснятый материал. Из свободных людей были только я да парнишка — ассистент оператора. И Шукшин попросил меня:
   — Помоги парню. Одному ему не справиться.
   Понятное дело: огромные кофры с аппаратурой, пленки — там и вдвоем-то намаешься.
   — Приедете в Вологду, — успокаивает Шукшин, — там вас встретят, помогут сесть на самолет. Прилетите в Москву, вас там тоже встретят и отвезут со всем хозяйством на «Мосфильм».
   Приехали в Вологду — никто нас не встретил. Взяли мы машину, загрузили с этим парнем и поехали в аэропорт. Приезжаем и узнаем, что такого рейса, который нам назвали, вообще нет и в помине. Мы назад, на вокзал. Приехали. Оказалось, что билетов нет, и в Москву уехать никак невозможно.
   Выгрузили мы эту груду коробок и ящиков на привокзальной площади и стали по очереди охранять ее — цена этой аппаратуры была фантастической. А пленки? Это же весь материал, отснятый в экспедиции! И пошел я к начальнику вокзала.
   — Никак не можем уехать, — говорю.
   — Никто не может уехать, — отвечает. — Вы видите, у меня здесь, как во время войны.
   — Понимаете, — продолжаю, — у нас дорогостоящая аппаратура.
   — У всех аппаратура.
   — Да это картина «Калина красная»! Шукшин снимает!
   Он сразу замер.
   — Кто? — переспрашивает.
   — Шукшин, — говорю. — С Белозерска привезли.
   — Шукшин? Новую картину? Какую?
   Я ему вкратце рассказал сюжет фильма, и начальник загорелся.
   — Ребята, да вы что! Первым же поездом! Сейчас телегу притащим!
   Притащили огромную телегу для багажа, мы в нее все сложили и подкатили к тому месту, где, как сказал начальник, остановится наш вагон. Наконец сели. Приезжаем в Москву, и здесь нас никто не встречает. Погрузили свой багаж в такси и привезли ко мне домой. Я тут же позвонил на «Мосфильм» и сказал, что вся аппаратура и пленка «Калины красной» у меня дома.
   Все это забрали у меня только через неделю.
   Очень многие хотели, чтобы не было этой картины. Картины под названием «Калина красная»...
   Вот сколько веселых и грустных историй напомнил мне обычный русский самовар, который подарил мне Толя Заболоцкий.
 
   А это уже опять из мира спорта: две хоккейные шайбы. На одной написано: «Владислав Третьяк. На память». А на другой — эмблема чемпионата мира, который состоялся в Западной Германии.
   Я поехал туда в составе группы поддержки. Нас было в этой группе три человека: певец Иосиф Кобзон, пародист Саша Иванов и я. Мы выехали по туристическим путевкам за символическую плату.
   Но перед тем как выехать, в Москве появился мой друг Фима Нухимзон. Он когда-то руководил симферопольским Клубом веселых и находчивых. Остроумнейший человек. Он вручил мне набор красивых нагрудных значков и сказал:
   — Будешь вручать эти значки лучшему игроку после каждого матча.
   Я стал рассматривать эти значки и пришел в ужас. На одних было написано: «Ребята, канадцам — конец!» Только слово «конец» заменили другим, более емким русским словом. На других: «Ребята, чехам — мгм!», «Ребята, американцам — мгм!», «Ребята, немцам — мгм!» Только на одном была приличная надпись: «Ребята, отыграем клёво, и рядом с вами Дуров Лёва!»
   Показал я эти сувениры друзьям, и они в один голос стали меня отговаривать:
   — Ни в коем случае не вези ты эти подарки! Тебя на таможне сразу завернут.
   Но все обошлось, и я благополучно пересек с этим товаром государственную границу. А потом действительно после каждого матча вручал лучшему игроку значок. Ох, и похохотали же наши ребята!
   А я сам ходил все время с одним значком. И вот с ним-то и нарвался однажды на одну любительницу сувениров. Она подошла ко мне и с восторгом сказала на ломаном русском:
   — Боже мой, Боже мой! Какой изумительный у вас значок! Я из Америки. Любительница сувениров. Продайте мне, пожалуйста, этот замечательный сувенир!
   А на нем как раз было написано: «Ребята, американцам —мгм!»
   Я покраснел и говорю:
   — Знаете, я не могу его продать, я должен вручить его Третьяку.
   — Тем более!
   — А во-вторых, — говорю, — я вам ни за что бы не продал, а просто подарил. Но не могу же оставить Вячеслава Третьяка без этого значка.
   А она не отступает и умоляет:
   — Ну я прошу вас. Взамен я куплю вам все сувениры, которые продаются на стадионе.
   А там чего только не продавали: каски, рубахи со всеми номерами, клюшки, шайбы — все, что угодно.
   — Нет, — говорю, — ни за что!
   Она очень расстроилась и наконец-то отвязалась от меня. А я был рад, что не уступил ее мольбам, потому что после матча торжественно вручил значок Третьяку, который, как всегда, блистательно отстоял эту игру.
   Вообще говоря, Владислав пользовался на чемпионате огромной популярностью. Сидим мы как-то с ним возле стадиона на лавочке, и вижу — появляются две молодые женщины, очень красивые высокие блондинки. На их красных майках написано: «СССР». А когда одна из них повернулась, чтобы что-то сказать подруге, я увидел надпись и на спине: «Третьяк».
   — Смотри, — говорю, — Владислав, в твоих майках ходят.
   А он:
   — О-о! Мои курочки. Сейчас они подойдут, возьмут автограф и уйдут. Эти девушки из Швеции. Они ездят за мной по всему миру. Никаких претензий у них ко мне нет. Просто вот такие поклонницы: приезжают во все страны, где я играю, берут автограф именно в этой стране и уезжают. Из-за меня им пришлось выучить русский язык.
   И действительно, они подошли, и одна из них с очень сильным акцентом сказала:
   — О, Слава, здравствуйте! Как вы замечательно играли! И мы так рады видеть вас здесь. Распишитесь, пожалуйста.
   Они дали ему его же фотографии, и он расписался. Девушки одарили его ослепительными улыбками и ушли.
   И еще мне запомнился один случай на этом чемпионате. Вообще посторонним не полагается заходить в так называемый бункер. Но поскольку и Тихонов, и Юрзинов хорошо ко мне относились, они разрешали мне посещать эту святая святых. Но я этим правом не злоупотреблял.
   Первый период с чехами наши выиграли со счетом 2:0. И вот сидят ребята, отдыхают: Крутов, Ларионов, Фетисов — ну, все наши звезды. Вдруг входит Тихонов и начинает их распекать:
   — Вы что, думаете, что выиграли первый период? Да вы его проиграли! Я смотреть на вас не могу! Что это за игра?
   Я слушаю и ничего не понимаю: ведь они же блистательно играли!
   Он их распекает, а они сидят и головки свесили, как дети в детском саду, которых воспитательница распекает за то, что они кубики разбросали. На это странно было смотреть. Долго он их распекал. А потом они встали и молча пошли на поле. Несмотря на то, что чехи были самыми тяжелыми противниками и играли жестко и коварно, наши закончили игру просто блистательно.
   А после матча я опять зашел в бункер. Вижу, Фетисова колют новокаиновой блокадой, потому что у него весь бок синий. У многих кровоподтеки, ссадины... Тяжело досталась нашим победа.
 
   Однажды я наблюдал сцену, которая меня как актера просто поразила. Иду я вдоль борта на стадионе и смотрю, как разминается наша команда. А Владислав в воротах делает шпагаты, мечется от штанги к штанге. Прохожу мимо и кричу:
   — Слава, здравствуй!
   Он даже головы не повернул в мою сторону. Я еще громче:
   — Слава, здравствуй!
   Никакой реакции. Кричу еще громче и думаю: ведь не может же он меня не слышать? И снова — ноль внимания. А после тренировки я его спрашиваю:
   — Слава, ты что, не слышал, как я тебе кричал?
   — Да слышал! Но нам нельзя отвлекаться. Когда я выхожу на лед, я уже в игре, весь собран, уже ловлю, несмотря на то, что никто еще на меня не бежит. Я даже жену прошу всегда сесть так на трибуне, чтобы она, не дай Бог, не попалась мне на глаза. Это меня сильно выбивает из игры.
   Мне это очень понравилось. Мы, артисты, часто треплемся до самого выхода на сцену. Думаю, что пример Третьяка пошел бы нам только на пользу.
 
   Как-то к нашей группе подошли местные ребята, немцы, и поинтересовались, что это мы там кричим: «Шайбу, шайбу! Мо-лод-цы!» Мы им, как могли, объяснили, и им это понравилось. А потом они стали болеть за нашу команду. Правда, в определенных ситуациях они начинали вести себя агрессивно. Мы ведь, как и полагается, всегда ходили с нашим советским флагом. И он их, видимо, очень раздражал. И вот стоят они как-то толпой, а мы проходим мимо. Они начинают что-то кричать, улюлюкать и показывать большим пальцем вниз. Я вышел вперед и сказал им на чистом русском языке:
   — Ребята, не так все это делается, а вот как!
   И показал им наш замечательный русский жест. По-моему, они сразу все поняли, потому что начали ржать, а на следующий день снова сидели рядом с нами и орали:
   — Шайбу, шайбу!
   Мы это первенство мира выиграли, и поэтому возвращение на Родину было особенно радостным. С поражением вообще возвращаться страшно, что с чемпионатов мира, что с гастролей. А когда привозишь с собой победу, то и жить веселей, и хочется делать свое дело еще лучше.
 
   Что там еще на моей барахолке? Ага, вот: деревянное распятие в человеческий рост, по крайней мере — с мой. Оно из картины «Христос приземлился в Гродно», но снимали его мало. Мне его принесли, завернутое в сукно, прямо к вагону, когда я уезжал из Минска. Сказали:
   — Это старинное распятие тебе в подарок.
   В купе оно не уместилось, и мы его поставили в тамбуре. И вот только поезд тронулся, в дверь раздается стук и входит милиционер.
   — Это вы везете то, что стоит в тамбуре? — спрашивает.
   — Да, — говорю, — я.
   — А что это такое — скульптура?
   — Скульптура.
   А он:
   — Я сначала испугался, потом постучал, постучал, смотрю — твердое.
   Я ему опять:
   — Скульптура, скульптура.
   — А кто это? — интересуется.
   — Ленин.
   — Точно! — подтверждает милиционер. — Я сразу догадался. Так пощупал лицо и вижу — борода.
   Да простит меня Христос. Я был вынужден выдать его за Ленина, чтобы избежать осложнений с милицией.
   А милиционер снова интересуется:
   — Это вы куда — на выставку?
   — Да нет, — говорю, — я его дома поставлю.
   — Как «дома»?
   — А что, — спрашиваю, — вы так относитесь к Ленину?
   — Да нет, нет! Я вообще говорю... — Он выскочил из купе и больше я его не видел.
   Я не считаю кощунством иметь дома распятие. Помню, была среди реквизита огромная крашеная скульптура святого. Очень роскошная скульптура. Так вот начальство решило сжечь ее, чтобы не распространять религиозную пропаганду. Потом я достал из пепелища маленького ангела. Он тоже стоит на моей полке...
 
   А вот эта вещица у меня со студийных лет. Неказистая на вид, она тем не менее очень дорога для меня. Называется она балберка. Это такой толстый кусок пробки с дыркой посередине. И служит она всего-навсего поплавком на рыбачьих сетях.
   Тогда я еще ухаживал за своей будущей женой, с которой мы учились в Школе-студии МХАТа. Но за ней ухаживали и другие. Предлагали и руку и сердце. Но она всем своим поклонникам всегда задавала один и тот же вопросы:
   — А у тебя балберка есть?
   — А что это такое — балберка? — в свою очередь спрашивали ее.
   — Вот вы сначала спросите у Дурова, что такое балберка,—отвечала она, — а потом уж навязывайте мне свое внимание.
   Ко мне подходили и спрашивали:
   — Лева, что такое балберка?
   — Это, ребята, — говорил я им, — очень сложно объяснить. Наверное, я не смогу.
   — Ну скажи! Вон Кириченко говорит, что у нас никого нет, только у тебя у одного есть балберка.
   — Так, значит, — говорю, — пусть эта тайна и останется между нами. Вот когда у вас будут свои балберки, тогда и будете пользоваться вниманием у дам.
   Всего-то кусок пробки. Казалось бы, ну что в нем? А это как посмотреть...
 
   В своей замечательной книге «Былое без дум» мой друг Александр Ширвиндт со свойственным ему неистребимым остроумием описывает рожденный его беспредельным воображением «музей-квартиру Дурова».
   У меня был очередной юбилей, и Ширвиндт с Адоскиным придумали такую форму поздравления, которая выглядела как закадровый голос к фильму, якобы снятому в честь юбиляра:
 
   «Широкоформатная, стереофоническая лента, посвященная Льву Дурову, в двух сериях.
   Первая серия — «Белая птица с черной отметиной».
   Вторая серия — «Не велика фигура, но Дуров».
   Сценарий Михаила Шатрова при участии закрытых архивов и открытого доступа к ним.
   Постановка Никиты, Андрона и Сергея Михалковых. Монтаж Антониони.
   Перевод с французского песни «Русское поле» Яна Френкеля.
   Действующие лица и исполнители:
   Лев Дуров — Ролан Быков
   Маленький Левчик — Донатас Банионис
   Левин папа — Вячеслав Невинный
   Левина мама — Рина Зеленая
   Левины жены — выпускницы циркового училища им. Щепкина
   Левины друзья — Георгий Вицин, Евгений Моргунов и Юрий Никулин
   Веселый прохожий с системой за пазухой — Олег Ефремов
   Эфрос в театре — Марчелло Мастроянни
   Эфрос дома — Альберто Сорди
   Эфрос в жизни — Борис Равенских
   Москва! Колыбель Дурова... Калининский проспект — улица Горького — и, наконец, старая Москва. Марьина роща — центр культурной жизни Дурова... Вот они, его университеты — проходной двор между домами 4 и 5а, подворотня Старокаменного переулка, свалка у Миус... Движемся дальше... Лесная, Сущевский вал, Бутырская тюрьма — здесь каждый камень знает Дурова. Заглядываем за угол и натыкаемся на огромный особняк — музей-квартира Дурова... Входим в прихожую — все веет левизной: слева вешалка, слева дверь в узел, слева кабинет, в кабинете слева стол, на нем переписка — квитанции ломбарда, счета, домашние уроки — везде написано слева направо... В скромном уголке Дурова большой портрет Эфроса...
   Дуров сегодня — совсем не то, что Дуров вчера, об этом говорят экспонаты... Рядом с вчерашней кепкой — велюровая шляпа, рядом со старой финкой и алюминиевой фиксой — фрак с почти свежим крахмалом. Отдельный стенд — печень трески.
   — Откуда? — спрашиваем мы у смотрителя музея, она же жена и няня Дурова. — Откуда это, Ирочка?
   — Прислали почитатели таланта, — ответила нам она, привычно прослезившись, — рыбаки Каспия, у них недавно давали...
   Дурова всегда тянуло к звездам. Вот портрет: Дуров на диване с чигиренком в руке тянется к Евстигнееву, стоящему на соседней крыше у своей голубятни.
   На стене висит фрагмент татуировки с груди Дурова, выполненный со вкусом и тактом: на фоне лиры объемный барельеф Шах-Азизова и надпись: «Не забуду мать родную».