Первый раз Глеб проснулся ночью. Звезды разрослись до наводящей ужас величины. Баба Таня заперлась в своей избушке. Тихо-тихо журчал теплый ручеек, да по ельнику иногда сверху прокатывалось легкое дыхание. Матрасец был малость жестковат, и в бок упирался камень. Глеб поискал удобного положения, потрогал поясок. "Вот тебе и свастика. Из Срединоземноморья - до Алтая. А откуда же свастика на Тибете? Нет, что-то не так: каким образом на Алтае встретились арийская руна и тибетцы? Которые ведут свои корни от ведьмы и обезьяны? Старообрядцы же не могут ничего общего иметь с туземцами, а тем более с такими. В принципе. Может, им тут другой, противоположный полюс встретился? В смысле духовной полярности?" Спать надо. Надо спать. Утро вечера мудренее.
   Из-за домика, мягко ступая, вышла черная, как сама ночь, кошка. Худая, с провисшей спиной, она шла медленно и уверенно, чуть нервно подергивая своим тощим, с белым кончиком хвостом. Глеб не то чтобы сразу увидел, а скорее предугадал ее. И поэтому, когда вдруг совсем рядом слепыми фосфорными огнями сверкнули два жутких глаза, они не застали его врасплох: "Брысь, стерва!" Она приостановилась, еще раз сверкнула. И, раскрыв такой алый на черном рот, зло зашипела. "Так это же ты, тварь? Ты уже здесь!" Вот для чего был он, этот камень, под боком.
   Второй раз он проснулся от потрескивания разжигаемого костра, но ничего не увидел. Туман был как бинты на глазах. Даже его собственная протянутая рука по локоть уже терялась. Откуда-то из белизны доходил голос бабы Тани:
   - Вставай, мил человек, вставай. Глянь: пора умываться. Сейчас и чаек поспеет. Лоб крести да за стол. Айдать... А то тебе в дорожку пора... Теперича не так блудливо будет. Теперь ты знаешь, куда и когда идти. Самое главное - к себе возвертайся. К себе. Через самосуд. Как поймешь, где, да когда, да кого предал, - считай, полпути. А там и покаяние. Только не оглядывайся. Слышь? Не верь своей слабости. Это чужое. С этим в Ерусалим не входят. Не входят... входят... Да ты, чай ли, опять заснул? Ну давай, давай! Тебе много сёдня идти.
   Малиновка села ему на грудь. "Спасибо!" Поклонилась и улетела. Ага, это за кошку. Глеб вскочил, наплескал в лицо воды. Скрутил постельку, вслепую отнес к порогу. У огня чуть виднелось. Стал развязывать пояс.
   - Не надоть, оставь себе.
   - Спасибо!
   - Нет. Нужно бы так баить: "Спаси Христос!" Это вот ужо по-нашенски, по истинно христиански будет.
   - Спаси тебя Христос, баба Таня!
   - Ангела-хранителя в дорогу! А чаю-то? Чаю?
   Спаси Христос! До свидания!.. А он все же крещеный! И борода уже растет...
   ...Отец Михаил постоял, прислушиваясь к шуму за дверями. В пустой, без мебели огромной комнате было холодно и сумрачно - свет отключили позавчера. Потом подошел вплотную, положил руки им на плечи. Теперь, в облачении, он казался недоступным, совсем не тем подслеповатым и оттого неубедительным, толстым человеком - это был уже отец Михаил, взявшийся идти впереди своих чад до конца.
   - Ребята, поймите меня правильно, я счастлив, что вы решили именно здесь в такое святое и страшное время креститься. Принять присягу добру и свету. Счастлив по-христиански, именно как пастырь. Но я должен быть уверен в осознанности вашего желания. Крещение есть акт и доброй человеческой воли, и величайшее таинство Церкви. Я... в восторге от вашего решения...
   Отец Михаил, только что отслуживший вечерю, был несколько сбит с толку, хотя не хотел этого показывать: к нему должны были подойти совсем другие люди с совсем другими проблемами. И вдруг - крестины! Но действительно, днем-то им некогда. В чем только? Даже тазика не было... Он положил руки братьям на плечи. Помолчал, полуприкрыв глаза. Вдруг заговорил ровно, будто не от себя:
   - Сам Господь Бог привел вас сюда в этот час. Я, Его иерей, покрещу вас так, как этого требует наша вера. Помните: вы сами шагнули в мир, коего воинами теперь будете до смерти. Земной смерти. Крещение - это та клятва, которой нельзя преступить назад, нельзя отрешиться без понимания смерти уже не этой, а вечной. Но и вы сами пожелали вступить в новую жизнь, которой не знали и еще не скоро узнаете... Она, эта жизнь, пока ищет вас. И она вас найдет - живых или мертвых... Христос, Бог наш, есть любовь, и я люблю вас, братья. Братья - Борис и Глеб...
   Его расстреляли из пулемета, когда он вышел навстречу штурмующим с поднятым крестом и криком: "Остановитесь! Там же русские люди!" Потом уже мертвое его тело раздавили треки танка... Вместе с крестом...
   Глава двенадцатая
   Несмотря на густейший, осязаемыми липкими каплями клубящийся над теплым ручьем туман, возвращался Глеб быстро. Нужно было успеть в лагерь как можно раньше, чтобы не объясняться с охраной, откуда и зачем. Затем!.. Ну и баба Таня! Задала же тему к размышлению. И Мурка у нее хороша. "Мурка, Мурка, в кожаной тужурке". Птичку вот зачем обижает? Та, бедная, жалуется, жалуется, а ее никто не понимает. Ну кто за такую заступится, за такую маленькую? Вот если бы за индейку или, на худой конец, бройлерную курицу.
   Он-то разок заступился. За такую же маленькую. Давно, очень давно, в- о ужас! - в тысяча девятьсот восемьдесят первом! Четырнадцать лет. А он и не успел понять - за что же, гражданин начальник?.. Тогда ее, маленькую, жутко третировали в комитете комсомола за "демонстративный отказ от общественных работ по оказанию помощи в уборке урожая подшефному совхозу". Ну и Глеб, как член бюро... А потом ему вдруг стало противно: за какую-то там картошку, с которой он и сам на третий день сбежал, правда, не выделываясь, как она, а под каким-то весьма благовидным предлогом, теперь делать страшно грозный вид над крохотной, пухленькой, отчаянно насупленной, с золотыми косичками, почти девчонкой. Ну высказала она вслух проректору все то, о чем все остальные только лишь думали... В общем, Глеб поддался настроению защитника слабых. И постарался вопрос замять. Она даже спасибо не сказала... А потом было Первое мая. Гм... Да, именно Первое мая.
   Отмечать славный праздник единения всех трудящихся они начали по стойкой партийной традиции, еще тогда ничего не зная про Вальпургиеву ночь, с вечера тридцатого апреля. Пили в общаге на Ломоносова. В комнате было накурено, как в аду. Совсем к ночи остались только самые закаленные. Каждый третий тост не чокались - в память о расстреле рабочей демонстрации в Чикаго. Каждый второй - за отсутствующих дам. Каждый первый - за что попало: за весну, за вовкину удачу, за победу глебова брата, за гения Тарковского... и Ломоносова тоже. Потом, совсем ночью, пошли, как настоящие каратисты, бегать по деревьям. Потом долго что-то кричали на четвертый этаж в комнаты девчонкам. Но войти не могли, так как после этого самого бега по деревьям и демонстраций растяжек у троих брюки разошлись от ширинки до пояса... Потом потеряли Вовку, искали- искали и вернулись спать под самый рассвет праздничного дня... Утром же, как лучшие из лучших на потоке, они, вместе с праздничным оформлением колонны, были доставлены к площади Восстания для прохождения по Красной площади в этой самой оформленной колонне Московского государственного университета им. Ломоносова.
   Погода уже с утра испортилась. Солнце затянули беспросветные, серые облака, в промежутки между домами чувствительно продувало. Потом и вовсе мелко-мелко и гадко-гадко заморосило. Они, зябко невыспавшиеся, кутались плечами, ушами и затылками в свои болоньевые куртки, коченеющими руками придерживая сырые, тяжелые древки знамен и портретов "членов" Политбюро. Настроение было далеко не то, что с вечера... И тут наконец-то нашелся пропащий Володька. Он был очень даже заметно весел. Заметно. Пришлось грудью прикрывать его от пытливых взоров преподавателей, а Володька в благодарность откинул полы своего серого полупальто: там таились две чудные капроновые головки. Передав древки первокурсникам, они, дружно рассеявшись, так же дружно собрались у крайнего подъезда ближней арки. Пустили по три буля. Старые дрожжи возбудились, и потеплело. Когда вернулись в славные ряды комсомола, уже хотелось немного петь, можно даже и про вихри враждебные. Дождь усилился, а выступление колонны все оттягивалось и оттягивалось. Народу в накопителе Ленинского района все прибывало. Рядом с ними расположился чей-то духовой оркестр. Музыканты не спеша расчехлили свои блестящие на фоне общей серости инструменты, стали продувать их, прокашливаясь и отплевываясь. Мельчайшие капли через брови перетекали уже в глаза, по древку от кумача за рукава расползалась жидкая краска, ботинки только что еще не хлюпали... Но тут оркестр на секунду разом замер и зазвучал, запел, грянул и вспыхнул огненными протуберанцами вальс! Это был тот самый вальс Овчинникова из "Войны и мира", столь любимый мамой, звучавший у них дома с пластинки почти каждое воскресенье. И Глеб не мог не срефлексировать - звуки, знакомые с детства звуки выносили душу на воздух, нужно было кружиться, кружиться. Он сунул кому-то свой надоевший флаг и шагнул к девчонкам, вытирая красные ладони о штаны сзади...
   Маленькая стояла... ну, она просто стояла с краю. Он и не видел ее до этого момента. Золотые, но теперь уже остриженные и выбивающиеся из-под шелкового платочка, чуть вьющиеся волосы. Пухлые блестящие губки. Ресницы длинные, живые, в мельчайших капельках дождя. Глеб подтянулся, щелкнул каблуками, тряхнул мокрой "кукушкой". Она, о чем-то очень по-девчоночьи смеявшаяся с подружками, недоумевающе повернулась. Их глаза встретились, уперлись в противостоянии. И она уступила. Оглянулась на оркестр, на смотрящих вслед Глебу парням, чуть скосилась на притихших девчонок. И, тоже подтянувшись, полуприсела, раздвинув воображаемые фижмы, и положила руку ему на плечо... Вокруг сразу стали расступаться, освобождая им круг. Оркестр набирал силу. Его трубы мягко сверкали и отражались во множестве мелких, дрожащих под падающими каплями лужицах. Вальс вкрадчиво обнял, отделив размытостью всех, кто не попал в замкнутый круг их рук и плеч. И понес по набирающей восторг спирали, все быстрее и все выше вознося от этой черной блестящей мостовой, от мокрого, озябшего в сыром ветре оркестра, от подозрительно внюхивающихся преподавателей и от восхищенных подружек. И даже от чикагских рабочих... Глаза в глаза, дыхание в дыхание... Да как же он раньше ее не видел? Где же она пряталась? Она очень даже неплохо вальсирует - откуда? Это же вам не диско?.. А, собственно, плевать. Такой восторг, восторг, полет...
   Они поженились ровно через два месяца, то есть через два месяца обязательной очереди в загсе. А заявление подали четвертого мая... Маленькая была младше на курс. Поэтому они ждали ее диплома... Затем ждали его возможных заработков после окончания аспирантуры... Затем... Наконец родилась Катька. И с ее приходом в этот мир из этого мира что-то словно ушло. Словно некто развел тайно хранимый от всех мостик из их глаз, упершихся противостоянием в то самое первое заветное мгновение. Теперь у них была реальная девочка, реальный плод их любви. А сама любовь - любовь только для двоих - стала вдруг чем-то вчерашним... Они теперь вместе умилялись, вместе обожали и заботились об этом крохотном писклявом чуде, ревнуя к навязчиво опытным бабкам и такому вдруг обмякшему деду. Но за этим видимым для всех любованием не было уже той строго закрытой от всех страны, в которую они уходили из густо заселенной Москвы... Теперь, вслед за ребенком, между ними уже могли встраиваться и другие: сначала ее мать, потом его, потом... Пока, кроме ребенка, ничего и не осталось...
   С Еленой они встретились на вернисаже "молодых", то бишь "левых", фотографов в Доме архитектора на Щусева. Чего он там не видел? Технические выкрутасы? И так каждый дурак знает, что может дорогая немецкая оптика и классная японская электроника. А насчет сюжетов Глеб даже не надеялся: обязательная восторженность лизания "западных" задниц со времен воцарения Михася Меченого откровенно утомляла. Все эти пупы с кирпичами и груди с экскаваторами теперь, после просмотра даже небольшой кипы старых американских и польских журналов, уже никого не восхищали. Может, где-нибудь в заснеженной провинции это бы и прошло за нечто "решительное", но ты-то, матушка-Москва! Тебе-то какого... наполеона в ермолке?.. Все различия выставленных работ заключались в том, использовал ли автор зерно или соляризацию. И еще какие-нибудь мелочи... А самая скука таилась в том, что посещали эти "тусовки" только очень, ну очень заинтересованные люди: сами авторы и их подружки или "педружки", в зависимости от ориентации... Для любого случайного посетителя была только одна опасность: когда несколько притертых кланом членов "союза" окружали незнакомое лицо и все разом начинали - от долгого единоварения даже предварительно не сговариваясь набивать неофита соломой с иголками и булавками, чтобы затем короновать его как лучшего в мире - и в крестьянской России тем более! - почитателя и знатока "нонконформизма", дабы посадить его затем на трон Изумрудного города... Почему Изумрудного? Да потому, что этот камень - знак Гермеса Трисмегиста, покровителя тайного... И будет новичок там править по закону и совести, пока один раз не спадут с него зеленые - любимый цвет шизофреников - очки и не увидит он вокруг вместо драгоценностей одни битые стекляшки...
   Никита возвышался в снующей, целующейся в щечки и тут же шипящей в спины толпе несколько отделенно: в среде "левых" он был самым "правым". Вообще-то они с Глебом полудружили уже больше пяти лет, обязательно встречаясь два раза в год за именинным столом у брата и жены брата и еще пару раз где придется. Да, так было и позавчера: на спуске на "Краснопресненскую" Глеб буквально воткнулся в подымающегося Никиту. И как тут было отказаться? Тем паче на фирме были вынужденные каникулы из-за ремонта "конторы", а дома сидела одна теща - жена с Катькой отдыхала у его дедов на даче в Клину. Ну что тут делать бедному и бестолковому зятю? Да. Идти на выставку.
   Работы Никиты на общем фоне несколько выделялись: кроме обычного "джентльменского" набора из урбанизированной обнаженки, он выставил шесть сюжетных портретов балетного закулисья. И именно эти работы задерживали внимание: прекрасный психологизм репетиционных моментов, неизъяснимая, изысканная красота отдыхающих танцовщиц, контраст наваленной на краю сцены кучи чугунных "чушек" и опершейся на них пуанты... Сам автор взирал на всех как победитель, прячась в контровом свете у окна... Глеб и не собирался обходить залы. Он сразу прилепился к Никите и выслушивал его заздравия и злословия в адрес фланирующей вокруг богемной публики. Они уже даже начали соревноваться в шаржировании этого собрания избранных, когда вошла она... она - с портрета.
   - Будь милостив, попридержи язычок. И познакомься: Елена.
   - Елена? Та самая?
   Она смутилась. Длинная лебяжья шея чуть склонилась к покатому плечику. Она же не слышала их разговора с раздачей кличек любимых народом литературных персонажей. И явно приняла на счет чего-то их личного с Никитой. Пришлось оправдываться:
   - Я имею в виду несчастную Трою. Вы из "Илиады"?
   - Предупреждаю: ты нарываешься на войну. Лена, сразу говорю: он муж.
   - И отец. И не скрываю. И не скрываюсь, как некоторые.
   - пойми меня правильно, я не затем, чтобы тебя в лужу сунуть. А потому, что мне крайняя надобность покинуть это заведение до фуршета. Посему я сразу ставлю все точки над "i": только мужу и отцу я могу доверить эту девушку.
   - А так ты бы мне отказал в кредите?
   - Скажу как человек уже многоопытный: отказал бы...
   Простой такой человек Никита. Жаль только, что гений. Точнее, жаль, что он как-то постоянно помнил об этом. И другим старался не давать забывать. Такое тонкое-тонкое, ну... небрежение, что ли. Так, вроде все у всех хорошо, но... он, Никита, тебя лучше. Лучше знает, лучше видит, лучше подводит итог. И твое мнение, если оно полностью с его не совпадает, никого уже нисколько не интересует. Хочешь - подстраивайся, не хочешь - гуляй... Он-то все равно гений...
   Елене было двадцать пять, Никите - вот-вот сорок. У него уже побывало три жены, и от двух росли дети. Поэтому какой-то особой жалости Глеб к нему не испытывал. Он только поискал к ней ключик. Причем даже безо всяких там надежд и перспектив... И нашел... Он же не знал в ту пятницу, что в воскресенье у Елены и Никиты свадьба, что уже сшито свадебное платье, а в его фотоателье стояли дефицитные ящик шампанского и початый ящик водки...
   Это был совершенно новый, доселе невиданный мир, о котором он даже и не подозревал. Мир самых серьезных фантазий... Мир необыкновенного, пьянящего запаха пыльных кулис и раскаленных фонарей в осветительских ложах, что счастливыми квазимодами таились под самым потолком... Мир трепета завсегдатаев "пятнадцатого" подъезда... Узких кривых коридоров и старых-старых лифтов со слепыми консьержами, где всегда жила возможность лицом к лицу столкнуться с Образцовой или Улановой... Глеб никогда не забудет тех двух своих коротких "видений" Григоровича: невысокий, сухой, какой-то подчеркнуто ледяной, он шел, рассыпая обжигающие всех искры. Его уже травила вся эта свора грассирующих критиков и стареющих, вихляющих задами танцоров. Глеб и услышал эту точную в своей житейской злости театральную формулу: "Актер - это человек, похожий на героя". Что потом хорошо помогало не купиться даже на самые громкие и благородные фразы "депутатов от интеллигенции". Врожденные данные не дозволяет артисту сомневаться в себе ни в чем - или в нем будут сомневаться и зрители... И не похлопают... Кто бы раньше ему объяснил, что между профессией режиссера и актера лежит непреодолимая пропасть: как между тигром и дрессировщиком, между овцой и пастухом. Отцом родным и капризным ребенком... И действительно, стоило теперь "разбирающемуся" в проблеме Глебу только оглянуться, чтобы увидеть столь явную закономерность: как только директором становился актер - гибель театра неминуема... Прекрасный, хрупкий, болезненный мир...
   Солнцево... Они были в нем фантастично, постыдно счастливы. Глеб бросал свою "копейку" внизу, зачастую даже не запирая - пустую машину просто прошаривали, без всякого умысла угнать. Если рядом стояла белая "шестерка" Елены, счастье начиналось уже там, сразу у подъезда...
   Огромная, абсолютно пустая кровать, телевизор и два стула на кухне - ее трехкомнатная, действительно солнечная квартира была тайно построенной для них двоих Троей. Неприступной, недосягаемой, только их Троей, которую никто не осаждал... И которую они разрушили сами, только сами...
   "Ни одно царство не устоит, если разделится между собою..." Они не перестали служить разным богам: Глеба все больше забирала накаляющаяся не по дням, а по часам атмосфера политики, Елена же не знала ничего, кроме мира репетиторов и надежд на сольные партии в тройках-четверках... Ну и хорошо, если бы ей светило хоть какое-то лидерство! Но как можно любить балет ради просто балета?.. Он же сразу прошел от простых посетителей собраний до участников советов... Это были времена его больших надежд... Она же только уперто держала режим, диету, пунктуально смотрела все спектакли всех заезжих и проезжих... Он уже делал... Она все еще присутствовала... Ей достаточно было уже просто находиться в атмосфере, а он хотел быть только в фокусе...
   Он в один день ушел от семьи и от Елены. Слабое, но все же оправдание. Чувство приходит и уходит. Без объяснений. Утро, вечер. И тьма. Осталось... что же ему осталось? Только память? Нет, еще тайное, тонко-тонко щемящее, раздражающее понимание, что он не сумел чего-то распознать... Его зачаровывала женская доверчивость и красота, он был всегда готов на любую жертву, любую защиту этой веры в него. Он даже помнит, что точно ощутил, как в этой отданной ему красоте, в сердечном звоне тонким прозрачным стебельком прорастает ребенок - его ребенок! И ему дано было видеть, как женщина дышит и жречествует в музыке... И все же в чем-то, может быть самом главном, он прошел мимо.
   Страна дымила внутренним тлением. Трухлявое социалистическое братство народов распадалось националистическими обломками. О "ветре перемен", закатывая в истоме глаза, пели все - от великой Мери Поппинс до малюсенького попрыгунчика Газманова. Всем чего-то хотелось. Особенно тварям. Россию, лежащую в болевом шоке, бесстыдно раздевали, разрезали, пили кровь, даже не оглядываясь - жива ли, выживет ли... Ее, ослабевшую, смело ненавидели... Все недоноски всех несостоявшихся этносов, все те, кто не имел за плечами Глинки, Чайковского, Рахманинова и Свиридова, в чьих жилах не текла кровь Державиных, Пушкиных, Толстых, Достоевских и Гумилевых, недопонимая своей сатанинской "павлико-морозовской" одержимости, плясали на крохотных своих "лилипутских" площадях "Свобод" и глумились, глумились над русскими. Даже не за тридцать сребреников, а именно из безумия они соревновались похвальбой в убийстве Империи - общей семьи, по-матерински жертвенно их вскормившей и научившей многих хотя бы пользоваться унитазом... И Глеб тогда просто прилепился к Антонову. Этот сгорбленный, головастый, больной старичок, не обходившийся более двух часов без какой-нибудь таблеточки, знал, куда ведут эти завихренные оргии экстазов, и стоял на своем не сгибаясь ни на приманки агонизирующей без единого своего вожака компартии, ни на обожествляющих в своем молочном младенчестве белоэмиграцию монархистов, ни на колдующих и кощунствующих "реликтовых" панславянистов. За свое убежденное, опытное знание всех этих тупиков он уже отдал совкам больше десяти лет лагерей и спецпсихушек. Какие пряники ему можно было предложить?.. Поэтому с ним все позаигрывали - и бросили. Но он успел вывести Глеба на уровень непоследних людей, успел дать ему уроки своей лобастой упертости бескомпромиссного упрямства мученика, не нуждающегося в тысячах зрителей Колизея для смерти "за веру"...
   Почему Глебов ужас не поняли ни та, ни другая? Просто до истерик не желали даже выслушать?.. Только мама опять переживала о том, чтобы ее "мальчики не слишком задерживались"....
   Глава тринадцатая
   Филин был шестидесятилетним, невысоким, чуть сутулящимся, каким-то очень уж сереньким человеком с болезненно бледным лицом. Маленькая, с сильной проседью бородка, темно-коричневый и весьма уже поношенный костюм, под ним, несмотря на тепло, синяя вязаная жилетка. И, как настоящий художник, в сером старом фетровом берете... От филина у него только были разве что толстые, лохмато торчащие вразлет брови и маленький, острый, немного пригнутый к выпуклой губе носик... Голос неспешный, своей тенорковой негромкостью заставлявший внимательно вслушиваться в произносимые им слова. Беседа шла кругами, вроде как и ни о чем: так, о книгах, об известных людях - словно две улитки, встретившись, тихо-тихо ощупывают друг друга рожками, в любой момент готовые отступить и разойтись по своим путям.
   Мелколиственная, чуть ржавеющая снизу акация давала прозрачную тень, круглые, теплые от полуденного солнца валуны служили им удобными "седушками". Где-то далеко внизу звучали распевки детского хора, там вовсю готовились к большому вечернему общелагерному "костру"... И тут из травки под руку Филину выползла небольшая серо-рябенькая змейка и стала, ласкаясь, сматываться колечком ему под ладонь. У змейки не было желтых пятнышек на голове - значит, гадюка... Филин осторожно выпустил из рук змейку подальше от Глеба.
   - Хорошо, что ты змеек не боишься. У тебя действительно очень сильное поле. Только нужно научиться им управлять. Что, впрочем, будет весьма несложно. Ты, говорил, кандидат?
   - Физико-математических.
   - Замечательно, просто замечательно. Я знаю, между просто хорошим студентом и студентом-отличником всегда принципиальная разница. Красный диплом - это вовсе не дверь на хорошую работу, нет, у нас чаще наоборот только троечники могут рассчитывать на карьеру. Но это дверь в элиту, национальную элиту. Знаешь, сколько проблем у всех дворянских родов? Ну да, ты же Климова читал. Не все там глупость. Вот так и рассыпается идея о чисто наследственной передаче элитарности. Сколько при этом выдувалось несуразностей: и Ломоносову приписывали не крестьянское происхождение - мол, проезжал мимо боярин! И Жанне Д'Арк подводили внебрачные связи Гизов. Нет, все вымысел. И его несостоятельность доказали большевики. Да, те самые, наши с вами любимые большевики. Они же дарвинисты! Вот после победы первого в мире и до того небывалого государственного строя встал вопрос о создании и принципиально нового народа, способного достойно соответствовать новой государственности. Первый их эксперимент - Сухумский обезьянник. Это только нужно представить: еще не закончилась гражданская война, еще всюду разруха и голод, а тут уже выделяются огромные по тем временам суммы на создание научного центра по выведению расы рабов под видом "восстановления промежуточного звена"! Платоновцы. Остались документы, что там производилось искусственное перекрестное осеменение людей и обезьян. Какая там фантастика! После такого всепереселения народов в целях скорейшей их ассимиляции просто бытовой рабочий момент. И борьба с голубой интеллигенцией в двадцать девятом... А вот совсем уже близко: проект еще одного лысого покровителя селекции - строительство академгородков. Мол, пусть умные люди между собой женятся и рожают еще более умных. "Нашу советскую элиту!" Но почему-то получившиеся дети в основной массе даже высшего образования не осваивали.