– Ну, у нас, слава Богу, здесь и порядок, и хлеба много запасено. Переждать надо, а там действительно, может, эти большевики сами драпанут, когда увидят, что не выходит у них такой страной управлять, – высказал свое мнение Иван.
   – Да пойми ты, Ваня, нельзя ждать да годить, если царя не восстановить, нам, всему казачьему сословию жизни не будет. Или с мужиками сравняют, а то и того хуже, всех нас под корень изведут. Слышал, сколько у этих большевиков жидов в руководстве? А оне, сам знаешь, на нас, казаков, большущий зуб имеют. Сколь их наш брат плетьми перепорол, да с девками и бабами ихними не церемонился. Вот потому оне с рабочими сейчас и спелись, мы у их общий враг, и тем и тем при царе спуску не давали. И никто этой опасности видеть не хочет. Тут в станице, прям диву даюсь, живут как до войны, будто не случилось ничего, и знать не хотят, что вокруг деется. Празднуют и празднуют, то престольные, то крестины-именины, то просто так. Жрут, пьют, гуляют, баб мнут, чего им, жратвы и самогонки вволю. Не ожидал я такого от наших станичников. В других отделах не так, да и в нашем, в павлодарских и семипалатинских станицах не так, там уже призадумались.
   – Не суди строго Стёпа. Мы тут на отшибе, новости долго идут, а люди с фронта недавно пришли, к жёнам, детям вернулись. Может не было бы так, если сюда какого комиссара с красногвардейским отрядом прислали. А то власть-то у нас как была, так и есть, вон он в правлении, как сидел, так и сидит господин атаман Фокин Тихон Никитич, а при нем всё тихо и спокойно. Так почему же при таком спокойствии и не пожить в свое полное удовольствие? – не согласился с братом Иван.
   – Да не время сейчас Ваня жить-то в это самое удовольствие, на печи лежать, вино пить да бабой своей тешиться. Дождётесь, большевики придут, они и с печи сгонют, и баб, как это у них говорят, социализируют, общими сделают, – горячился Степан.
   – Ну, эт ты хватил, – недоверчиво усмехнулся Иван.
   – Ничего я не хватил. Я ж чего так вырядился-то, в тулупе этом и валенках, как вахлак какой ехал. Я ж говорю тебе, что задание у меня от самого Бориса Владимирыча, атамана нашего отряда. Это он приказал мне дезертиром таким вот одеться и по дороге присмотреться, прислушаться, где, как и что. Вот я по всей дороге от Омска до Новониколаевска и дальше через Барнаул до Семипалатинска и следил, смотрел. В энтих городах большевики везде власть взяли, правда в Семипалатинске совсем недавно и месяцу нет, да и то потому, как им на подмогу из Омска отряд красногвардейцев прибыл. Рабочие там везде голову подняли, первыми людями стали. Чуешь, к чему идёт? – с тревогой в голосе спросил Степан.
   – Чую, только думаю, всё это не надолго и не в серьёз. Чтобы неграмотные и малограмотные рабочие смогли управлять губерниями, городами, всей страной. Вряд ли что у них выйдет. Потому повторяю, нам сейчас в эту кашу лучше не соваться, переждать, пока всё само-собой успокоиться, как Тихон Никитич советует. У нас тут свои дела, весной надо отсеяться, осенью урожай собрать. Для такой тактики у нас имеются все основания. Сюда к нам в горы никакая красная гвардия не поднимется, а со своими новосёлами и рабочими с Зыряновска мы управимся. Да они и сами не сунутся, знают, что казаки спуску не дадут. А к будущему году, думаю, и в России всё утрясётся-успокоится, – непоколебимо стоял на своём Иван.
   – Эх, брат, так-то бы оно хорошо бы, но ты ж почитай уже с шестнадцатого году в России-то не бывал, то в Семиречье, то в Туркестане, то в Персии, и что сейчас в России деется не ведаешь, а я ведаю. Не утрясётся, не успокоится, и не надейси. Страну так взбаламутили все эти большевики-эсеры, что без драки уже не обойтись, мало с германцами, австрияками да турками воевали, теперь ещё друг дружку кровь пускать будем, это точно. А насчёт того, что рабочие не смогут государством управлять. Так оне и не будут управлять, им просто будут говорить, что они всего хозяева, а верховодить другие станут, кто сроду, ни молотка, ни плуга, ни винтовки в руках не держали. У большевиков ить в начальниках да комиссарах, я те говорю, много нерусских, и оне все очень даже образованные, жидов там как собак, армяшек, да и русские найдутся, вот оне и управлять будут. Ты только подумай, во главе Россеи не русские будут. Оне нам науправляют. Силу, понимаешь, силу собирать надо, пока не поздно, чтобы с этим варначьём покончить, Россию спасать! – с пафосом заключил Степан.
   – Ишь ты. И где ж ты так образовался? Прямо агитатор. Кто ж тебя всему этому выучил? Говоришь, будто не станичное училище кончил, а целый университет. В нашем полку такой вольноопределяющийся был из студентов, тоже про политику как начнёт болтать, соловьем разливается, не остановишь, – усмехнулся Иван.
   – У меня Ваня свой нирсетет, лучше любого. Я ж говорил, атаман наш, Борис Владимирыч. Казаки, кто с ним служил, все вот также мыслят, и относятся к нему как к брату старшему, да чего там, как к отцу родному, хоть он годами меня всего чуть старше. Во, кто все так просто и понятно объяснить умеет, потому ему все верят, и я тоже верю. За ним в огонь и в воду. Вокруг него и знамени Ермака, что он отбил у большевиков, скоро соберутся тысячи и тысячи. И что тогда вы здеся говорить будете, когда тама Россею будут спасать, а вы тут пахать, сеять, жениться, – последний «камень» Степан бросил явно в «огород» брата.
   – Погоди, погоди. Ты мне о том, что будет не надо. Ты мне конкретно скажи, сколько у вашего атамана, о котором ты тут как о герое народном рассказывал… сколько у него сейчас людей? – не дал увлечь себя эмоциями Иван.
   – Пока, конечно, немного… но он таких вот как я разослал, а сам по Горькой линии от станицы к станице ездит, людей, своих бывших полчан собирает, так же вот, как я тебе всё станишникам разобъясняет. Я уже тут переговорил с некоторыми своими полчанами. Ох, и быстро же здесь разнежились казачки. На бабе месяц-другой полежал и всё, не казак, а сам баба. Вона Алексашка Солодов, в одном взводе с им служили. А вчера зашёл к им, не узнал полчанина, сала наел за это время пуда на полтора лишку против прежнего. Смеется, говорит, во баба кормит, ни гимнастёрка ни шаровары старые не налазят, и на коня строевого не садится, боится не сдюжит. Разиж такой куды-то пойдёт воевать? Нет, брат, спешить надо, пока здеся все жиром не заплыли, не обабились, как Алексашка, пока ещё не забыли, как шашку из ножен вынимать, – лицо Степана было озабоченным.
   – Понятна твоя позиция, Стёпа. Так говоришь, атаман ваш звание есаула имеет? – задумчиво спросил Иван, и, не дожидаясь ответа, продолжил. – Неужто, ты думаешь, что есаул сможет возглавить какое-то серьёзное движение, или хотя бы крупное войсковое соединение? Допускаю, что полком он ещё сможет командовать, но не больше. Да и не дадут ему осуществить, что он задумал. Вон сколько генералов нынче не у дел осталось.
   – А Борис Владимирыч, он ни у кого разрешения спрашивать не будет. Пока все эти генералы чухаются, он армию соберёт и всех этих большевиков с жидами под корень вырубит, и я ему в этом помочь хочу… Вот только как я к нему сейчас один заявлюсь, стыдно. Хоть бы несколько станишников сагитировать. Тебя, вот тоже хотел… Думал приведу с собой не простого казака, а брата-офицера, и не из тех, кто на фронте из грязи выслужился, а настоящего с образованием. Но гляжу тебе сейчас не до того. Что, всерьёз жениться собрался?
   – Степа, если бы у тебя с женой так вот не вышло, и ты бы по-другому мыслил, – резонно заметил Иван. – А насчёт женитьбы, да всё у нас на полном серьёзе.
   – Не знаю, Ваня, не знаю. Только знаешь, хоть и грех, наверное, но я иногда думаю, что так оно даже и лучше, что Нюра то моя померла не разродившись. Не имею я к семейной жизни ни какой тяги и раньше не имел. А ты раз вознамерился, женись. Оно конечно Полина Фокина в станице первая невеста, но разве можно равнять… Россею и бабу, даже самую распрекрасную?…
 
   После каждого такого разговора с братом Иван чувствовал, что с ним происходит нечто похожее на раздвоение. В нём будто жили два человека. Один твёрдо стоял на позициях схожих с мнением Тихона Никитича Фокина, чей авторитет для Ивана был непререкаем, который предпочитал выжидать и сохранить в станице и окрестностях мир и хотя бы подобие порядка. Именно Фокин убедил Ивана, что тому сейчас лучше сидеть в станице, в родительском доме и никуда не отлучаться. Ведь многие демобилизованные из армии офицеры в городах совершенно не востребованы и влачат нищенское существование, да ещё подвергаются всевозможным преследованиям со стороны совдепов. Так что Ивану, выросшему в станице и с детства имевшему навыки вести сельское хозяйство, хоть это и недостойно офицера, но лучше заниматься им, чем голодать в городе. Конечно, Тихон Никитич на всякий случай сгущал краски, стращал Ивана, как бы тому по молодости не взбрело куда-нибудь рвануть на поиски «благородных дел», ведь в городах формировались и действовали тайные офицерские организации, готовящие свержение советской власти. А лишить дочь жениха Тихон Никитич совсем не желал.
   Второй человек, «возмужавший» внутри Ивана в результате бесед с братом, протестовал, возмущался позицией первого: как ты можешь, когда отчизну рвут на части шайки политических авантюристов, мечтать о женитьбе, ходить каждый вечер к невесте, вдыхать аромат ее волос, ощущать губами и руками ее упругое податливое тело… мечтать о том дне, когда она вся, законно будет принадлежать тебе. Ведь он отлично знал, что в это самое время тысячи и тысячи женщин бесчестятся и унижаются из-за отсутствия законной власти. Он сам видел, что случается в такой ситуации, вспоминая тех девочек-гимназисток, сначала обесчещенных, а потом оголёнными посаженных киргиз-кайсацами на острые колья монастырской ограды. Сейчас, когда он бывал в доме Фокиных и уединялся с Полиной в ее комнате… Иногда он, расстегивая пуговицы ее платья, вдруг ни с того ни с сего одёргивал руки. Нет, он не стыдился, как казалось лукаво улыбавшейся при этом Поле, ему становилось страшно: видя расшитый кружевной лиф и пышные белоснежные панталоны под юбкой… Точно такие же, вернее изодранные остатки он видел на тех девочках, истёкших кровью до восковой желтизны на монастырской ограде. Ведь там погибли гимназистки, дочери состоятельных родителей, в том числе и из казачьих семей города Верного, и на них было дорогое бельё. Иногда в его воображении даже возникала жуткая картина, что на той монастырской ограде не худенькие девочки-подростки, а его Поля во всей своей нынешней красе.
   Чтобы избавиться от этих раздвоений и видений, Иван целыми днями неистово и тяжело работал на скотном дворе и в овчарне, находил работу и в избе, возил сено с заимки в сарай, колол дрова. Мать, видя такое, упрекала отца:
   – Чего ты Ваню-то запряг, он чай не для того на офицера училси, чтобы навоз убирать. Ты бы лучше Стёпу к делу определил, а то он всё больше по станице носится и дома почти не бывает.
   – Дак это, кто ж его Ваньку-то заставляет, сам как оглашенный рвётси. Видать соскучилси по работе-то, – отвечал Игнатий Захарович, но и сам иногда сдерживал сына. – Ты полегше Ваня, не надрывайся, управимся и так, не спеша.
   А Иван, наработавшись, переодевался и, стараясь не встретиться со Степаном, который своими разговорами уже начал его раздражать, спешил к Фокиным, где был желанным гостем.

8

   Полина ждала Ивана как обычно к семи часам вечера, но на этот раз он опоздал более чем на полчаса. Первой встретила его Домна Терентьевна – жених дочери ей всегда импонировал. Она выделяла его ещё мальчишкой, и в отличие от мужа никогда не желала дочери другого суженого. Тихона Никитича дома не было. В последнее время атаман дольше обычного засиживался в правлении или на почте возле телеграфного аппарата, пытаясь из путаных телеграфных распоряжений определить, что же всё-таки творится в уезде, в области, что представляет из себя, только что закрепившаяся, и в Семипалатинске, и в Усть-Каменогорске советская власть.
   – Раздевайся, иди скорее, уже извелась вся, будто не вчера, а год назад расстались, – с деланным недовольством, о чём говорила насмешливая улыбка, напутствовала Ивана Домна Терентьевна, облаченная в домашний бархатный халат, выгодно подчёркивавший её необычное даже для казачки дородство.
   Чтобы натопить просторный дом, Фокины имели в нем две печки, которые в зиму топились попеременно, утром одна, вечером другая. За ними следил сорокадвухлетний Ермил, одноглазый казак, когда-то служивший под командой Тихона Никитича срочную. В схватке с китайскими хунхузами он лишился глаза и получил тяжёлое ранение в низ живота. Следствием ранения стало то, что от Ермила ушла жена, и он уже не мог жениться и остался бобылём. Когда умерли родители, он остался совсем один одинёшенек и запил с горя. Не дал Тихон Никитич пропасть своему бывшему подчинённому, взял к себе постоянным работником. Со временем Ермил стал больше чем работник. Станичные зубоскалы за глаза звали его атаманским псом. Вторым постоянным работником в доме атамана был киргиз двадцатилетний Танабай. Этот ещё мальчишкой нанялся пасти на той стороне Иртыша атаманские отары. Услужливый киргизёнок понравился Тихону Никитичу, и он за небольшую ежегодную мзду фактически купил его у бедных и многодетных родителей. Проведя большую часть жизни в станице, Танабай и языку выучился, и чувствовал себя здесь куда увереннее, чем в родном ауле. Он лелеял мечту и жениться здесь. Но какая же казачка пойдёт за киргиза, за нехристя. И Ермил, и Танабай жили в старом доме, ещё построенном отцом Тихона Никитича. Там же, но отдельно от работников проживали и две постоянные работницы. Дальняя родственница Домны Терентьевны из Большенарымского поселка, Пелагея, старая дева сорока лет, исполняла обязанности поварихи и уборщицы. Ермил и Пелагея имели право свободного доступа в сам атаманский дом и пользовались особым доверием хозяев. Вторая работница девица Анастасия, двадцати трёх лет, сирота, которую еще ребенком подобрал Тихон Никитич, когда ехал по какой-то надобности в Усть-Каменогорск и увидел на дороге, оборванную плачущую худую девочку. Оказалось ее родители-новосёлы, так и не доехав до места своего нового местожительства, умерли почти в одночасье, чем-то заразившись, и Настя осталась одна в чужом незнакомом краю. Атаман подобрал несчастного ребенка, намереваясь либо отправить к родственникам, либо сдать в приют. Но родственники не отыскались, приют… В общем, осталась Настя в доме Фокиных и вот уже почти десять лет выполняла обязанности прислужницы и батрачки в одном лице. Эта рослая, костистая девушка занималась самой грязной и тяжёлой работой по хозяйству, стиркой, дойкой. Замуж?… Даже если бы Тихон Петрович в знак благодарности за многолетний безропотный труд дал за Анастасией приданное, на что он не раз намекал, никто бы не «клюнул» даже из батраков-новосёлов. Уж очень некрасива была Настя, особенно на фоне молодых казачек, которых, как правило, с детства холили родители. Ей оставалось надеяться разве что на Танабая. Но даже он от Насти «воротил нос», и когда ему сезонные батраки в шутку намекали, дескать, хочешь жениться на русской, вот самая тебе подходящая невеста… В ответ Танабай раздувал ноздри и зло ругался:
   – Я на бабе жениться хочу, а не на жердине, чтоб у ей сиськи был, курдюк был, брюхо был. Мужик на мягком бабьем брюхе лежать должен, а не на мослах…
   – Тогда Танабайка тебе такая баба, как хозяйка твоя, Домна Терентьевна, нужна, во, там есть на чём полежать… ха-ха!!.. – заливались насмешники, а Танабай злой и красный как рак спешил куда-нибудь убежать.
   Вообще-то в станице, пожалуй, нашлись бы казачки в возрасте и подородней атаманши, но что касается, так сказать, качества полноты, холености, или как это называли казаки «гладкости», равной Домне Терентьевне не было. Ни одна из казачек, при столь внушительном весе так хорошо не смотрелась, с таким достоинством не носила свое одновременно, и объемное, и красивое тело. Это имело наследственные корни, очень полными и в то же время красивыми были её, и мать, и бабка. Причём бабку однажды её вес даже спас от плена и судьбы наложницы-рабыни, проданной на каком-нибудь бухарском или афганском невольничьем рынке, где полнотелые русские женщины всегда были в большой цене. То случилось ещё в пятидесятых годах в окрестностях Большенарымского посёлка. Шайка конных киргизцев где-то втихую переплыла Иртыш и, спрятавшись в перелесках, ждала удобного момента, чтобы словить кого-нибудь на аркан и угнать в степь. Дело было на покосе, когда бабы угребали сено. Киргизы выскочили неожиданно, похватали женщин, кто не успел увернуться, побросали поперёк сёдел. Тот который наткнулся на бабку Домны Терентьевны, тогда, конечно, не бабку, а двадцатипятилетнюю сочную молодку, мать троих детей, тянувшую где-то пудов шесть… Поперек седла он в горячке как-то её забросил, но маленькая киргизская лошадёнка не выдержала общей тяжести, проскакав всего-ничего, сбилась, угодила ногой в какую-то нору, упала и не смогла подняться. Когда подоспели казаки, они взяли оставшегося пешим киргиза, приставив к его горлу лезвие шашки, выяснили где тайный брод, и, пустившись в погоню, выручили остальных пленниц. Впрочем, сама Домна Терентьевна в молодые годы на свою знаменитую бабку не очень походила. Даже родив Полину, еще во времена армейской службы Тихона Никитича, она почти не поправилась. Но, поселившись в станице, они начали богатеть, в доме появилась Пелагея, и часть домашних забот легло на нее. Серьезно полнеть Домна Терентьевна стала после рождения Володи. А уж по мере взросления Насти, когда на её хоть и костлявые, но широкие и сильные плечи легла вторая половина дел, атаманше осталось только водить руками. К сорока пяти годам Домна Терентьевна если и не превзошла бабку, то во всяком случае уже ей не уступала, и случись с ней такая же напасть, вряд ли бы киргизы смогли её увезти на своих чахлых лошадёнках.
 
   Иван в шерстяных носках, неслышно ступая по мягкой кошме, прошёл через гостиную в комнату Полины. Ивану всегда нравился уют и необычный для казачьего дома достаток фокинского дома. О том достатке говорило буквально все, и тяжелые плюшевые портьеры на окнах, изысканная гнутые венские столы, стулья и кресла, покрытые лаком насыщенного темно-коричневого цвета, солидные, сделанные под старину, пузатый комод, буфет с цветными стеклами в узорных дверках, с резными украшениями, большой платяной шкаф со столь же большим зеркалом. На отдельном столике, ослепительно блестя, возвышался большой «боташевский» самовар. Если дверь в спальню хозяев приоткрыта, то можно увидеть огромную варшавскую кровать с фигурными украшениями на спинках в виде тонкого чугунного литья. В углах гостиной стояли большие фикусы в кадках. Во всех комнатах ярко горели керосиновые лампы. В отличие от Решетниковых здесь керосин не экономили, его у Тихона Никитича всегда было запасено впрок.
   Полина нарочно не вышла встречать жениха, как она это делала обычно, а сидела за столом и проверяла школьные задания учеников. Таким образом, она выказывала, что сердится на него за опоздание. Ее комната была примерно вполовину меньше гостиной, но тоже весьма немаленькая. Убранство, правда, попроще, разве что портьеры на окнах были такие же, а кровать естественно и поуже и перина на ней не столь внушительна, и подушки не горкой, как в спальне родителей, а одна, правда большая и туго набитая хорошим пухом. Еще здесь имелось светло-коричневое пианино, купленное после окончания Полиной пятого класса гимназии и переправленное, как и вся остальная дорогая мебель из Семипалатинска специальным рейсом на личном пароходе купца Хардина. Здесь же в углу комнаты был приткнут и граммофон на маленьком столике, рядом возвышались стопки пластинок. Вообще-то граммофон, пака Полина училась в гимназии, стоял в гостиной и заводился по праздникам, или с приходом важных гостей. Но, как только дочь закончила свою учебу и окончательно вернулась в родительский дом, она его незамедлительно «реквизировала», ибо куда чаще родителей любила слушать пластинки, большую часть которых сама же и привезла из Семипалатинска…
   Иван подошёл сзади и положил руки ей на плечи, покрытые кашемировым платком. Она попыталась освободиться, состроив недовольную гримасу. Он же завалил её назад вместе со стулом и хотел поцеловать…
   – Ну, вот ещё, что за моду взял?… Пусти!.. – Полина не давалась. – Что это вы, господин сотник, себе позволяете!? – данные слова должны были означать ее крайнее неудовольствие.
   Полина вырвалась, отложила перьевую ручку, вскочила со стула и вновь изобразила почти неподдельное возмущение.
   – Ну, Поля, ты же знаешь, сбрую чиним, к севу готовимся. Ну, и брат, Степан, с ним заговорился, ну прости, – молил, скрестив руки перед грудью, Иван.
   Иван был прощён через пять минут. Молодые люди уселись на тахту и занялись тем, чем регулярно занимались уже больше месяца, после того, как было объявлено о предстоящей свадьбе. В казачьей среде физическая близость до свадьбы в уважаемых семьях была немыслима, и у Полины с Иваном не могло возникнуть таких поползновений. Но даже то, что они себе позволяли, наверняка бы, вызвало осуждение в станице. И Домна Терентьевна и Тихон Никитич догадывались, чем занимаются молодые, уединившись в комнате Полины. Но родители делали вид, что ничего особенного не происходит, так же вела себя и прислуга, и уж тем более никто ничего не знал вне фокинского дома, ведь все постоянные обитатели атаманского подворья никогда не выносили «сор из избы».
   Уже по тому, как Иван её ласкает, Полина почувствовала, что он сегодня какой-то не такой как всегда. Обычно он с горячим упорством преодолевал её показное сопротивление. Сейчас же эта горячая нетерпеливость явно отсутствовала. Даже дотрагиваясь до её весьма интимных мест, он действовал скорее механически, не выказывая ни жара, ни сдерживаемого желания.
   – Что с тобой Ваня? Ты как будто всё время о чём-то думаешь, – не могла не озаботиться данным обстоятельством Полина.
   – О чём мне думать… о тебе, о нас с тобой, о чём же ещё? – пытался отшутиться Иван.
   – Да нет, я же чувствую, ты мыслями где-то далеко. У тебя что-то стряслось?
   – Я же говорю, брат… каждый день чем-нибудь да огорошит, порасскажет всякого, – Иван чуть отстранился от Полины.
   – И что же он такого рассказал, что ты, даже ко мне приходя, только об этом и думаешь? – Полина недовольно передёрнула покатыми плечами.
   – Да всё про власть эту новую. Говорит, что там одни ухорезы да варнаки сидят и много нерусских, нам всем погибель готовят, – откровенно признался Иван.
   – Ну, про то сейчас кто только не говорит. Папа вон тоже иной раз аж почернеет от беспокойства этого. Даже от атаманства хочет отказаться, – на мгновение в глазах Полины зажглась тревога, но тут же вновь ее сменило нетерпеливое ожидание счастья – как можно о чем-то переживать всерьез двадцатилетней здоровой красивой девушке, когда рядом любимый и она ожидает скорого с ним замужества.
   Полина обняла Ивана за шею и уже сама стала проявлять активность, валить его на тахту, целовать, проникая языком ему в рот.
   – Ну, что ты делаешь Поля… щекотно, – шептал Иван, – я же могу так ненароком язычок тебе прикусить, – смешливо говорил Иван, освобождаясь от столь неудобных для него объятий.
   – Я же тебе говорила, так у нас в гимназии девочки целовались, кто кого щекотнее зацелует, – пояснила Полина.
   – Тебя послушать, там у вас не гимназия была, а не пойми что…
 
   Во все времена многие влюблённые живут как бы вне мира, параллельно событий происходящих вокруг них. Полина воспринимала реальность не как окружавшие, не как ее отец, или даже Иван. С детства любимица отца, она привыкла позволять себе много больше, чем девочки в других казачьих семьях, а положение и состоятельность Тихона Никитича позволяли удовлетворять многие её не только желания, но и капризы. Пока её минула пресловутая «тяжёлая женская доля», хотя она ее видела везде и всюду, даже у себя дома… она с детства к этому привыкла и считала само-собой разумеющимся. Так же ей казалось вполне естественным, что она, в отличие от прочих девочек-казачек, никогда не работала в поле, не возилась со скотиной, как и то, что по дому грязную работу делает прислуга. К тому же большую часть жизни с десяти лет она проводила не дома, а в Семипалатинске, где училась в гимназии, а когда приезжала в станицу на каникулы, здесь все с ней носились как с писаной торбой, не позволяя ни к чему приложить руки. А в Семипалатинске она жила в доме богатейшего купца Хардина Ипполита Кузмича, являлась не просто подругой, а фактически на положении сестры его дочери Елизаветы – там дом тоже был полон прислуги. За годы учёбы Поля и выросла такой вот городской барышней. Со стороны, не зная происхождения, ее можно было принять за девушку из купеческой, или даже дворянской семьи. В ее жизни, в общем, пока всё складывалось относительно неплохо, в том числе и факт возвращения с войны жениха живым и невредимым. Потому, ей сложно было думать, что в будущем у нее всё будет не столь счастливо и безоблачно, как до сих пор.
   Иван не мог смотреть на мир с тем же оптимизмом. Романтизм, присущий ему в кадетские годы, частично улетучился уже в 1912 году, когда его после кадетского корпуса определили не в привилегированное Николаевское кавалерийское училище, располагавшееся в Петербурге, а в относительно непрестижное Оренбургское. Сказалось отсутствие связей и то, что он не офицерский, а урядничий сын, хотя по успеваемости он превзошёл многих из тех, кто поехал в Петербург. В Оренбурге, в юнкерском училище, учились представители всех казачьих войск кроме Донского, имевшего своё собственное Новочеркасское училище. Так вот, там учились в основном такие же как Иван выходцы из простых казачьих семей, но имела место совсем другая иерархия, по войсковому признаку. Иван с удивлением обнаружил, что их Сибирское казачье войско, что называется, не котируется. В училище имело место откровенное засилье оренбуржцев, потому что местные, и кубанцев, потому что их было больше всех и среди юнкеров из кадетов и гимназистов, поступавших на двухгодичный срок и особенно из вольноопределяющихся и прочих, не имевших законченного среднего образования, проходивших трёхгодичный курс. Все младшие командиры, то есть портупей-юнкеры, назначались в основном из оренбуржцев или кубанцев, и они делали поблажки своим землякам за счёт остальных. Потом, после выпуска, вновь напасть какая-то, началась война и его совсем неопытного молодого хорунжего определили в 9-й третьеочередной полк командовать казаками, значительно старше его по возрасту. Конечно, сначала подчинённые, многие из которых имели по нескольку детей, его в грош не ставили. Но когда в пятнадцатом году их полк отправили на фронт, Иван обтерся, освоился и те же матерые казаки видели в нём уже не юнца, а командира. Германский фронт с его суровой правдой, тяготами и ежедневной опасностью быть убитым или искалеченным, ещё более отдалил Ивана от романтического восприятия реальной жизни. А окончательно ее добило подавление бунта в Семиречье, то что он увидел на берегу Иссык-Куля. Сейчас он отчётливо как никогда представлял себе, каким тяжких «эхом» отзывается отречение царя для всей страны и казачества в частности.