Эта мысль его несколько успокоила.
   «Однако на что же я могу решиться? Изменить что-либо в подобных обстоятельствах значит разоблачить себя. Может, убежать? Да, да, бежать! Я молод, а отчаяние и страх прибавят мне сил. Днем я буду прятаться, по ночам — идти вперед и приду, наконец… Куда? Как мне найти такое место, где меня не настигнет карающая десница королевского правосудия?»
   Жильберу были знакомы сельские нравы. Что могут подумать в какой-нибудь глухой, почти безлюдной провинции — ведь в городах об этом никто не задумывается! — что могут подумать в небольшом местечке, в какой-нибудь деревушке о чужаке, просящем подаяние? А вдруг это вор? И потом, Жильбер отлично себя знал: у него заметное лицо, которое, к тому же, отныне будет носить на себе неизгладимый отпечаток страшной тайны и привлечет внимание первого же мало-мальски наблюдательного человека. Итак: бежать — опасно, а быть уличенным в преступлении — стыдно.
   Бегство доказало бы виновность Жильбера; он отверг эту мысль. И, словно не имея больше сил искать выход из создавшегося положения, несчастный юноша подумал о смерти.
   Это случилось с ним впервые; перед его мысленным взором возник мрачный призрак, однако юноша не почувствовал страха. К мысли о смерти никогда не поздно будет вернуться после того, подумал он, как все другие возможности будут исчерпаны. Кстати, Руссо говорил, что самоубийство — это трусость; гораздо достойнее переносить страдания до конца.
   Додумавшись до этого парадокса, Жильбер поднял голову и снова пошел бродить по саду.
   Перед ним забрезжила надежда на спасение, как вдруг внезапный приезд Филиппа, свидетелями которого мы явились, расстроил все его планы и снова поверг в уныние.
   Брат! Она вызвала брата! Значит, все открылось! И семья решила молчать. Да, но Жильбер не переставал представлять себе во всех подробностях будущее расследование, а это было для него не меньшим мучением, как если бы его пытали в Консьержери, в Шатле или в Турнель. Он видел, как его волокут по земле мимо Андре, заставляют встать на колени, вырывают у него признание в содеянном и забивают насмерть палкой, как собаку, или убивают ударом ножа. Такая месть была бы вполне законна, она уже имела сколько угодно прецедентов.
   Король Людовик XV всегда в подобных случаях принимал сторону знати.
   Кроме того, Филипп был для Жильбера, пожалуй, наиболее опасен среди тех, кого мадмуазель де Таверне могла бы призвать для отмщения. Филипп, единственный член семьи Таверне, способный проявить по отношению к Жильберу человеческие чувства и отнестись к нему почти как к равному, точно так же был способен, не дрогнув, уложить Жильбера на месте, и не только шпагой, но и словом, если бы сказал ему, к примеру, следующее:
   — Жильбер! Вы ели наш хлеб, а теперь обесчестили наше имя.
   Вот почему Жильбер попытался скрыться при первом же появлении Филиппа и вернулся он лишь потому, что чувство ему доказывало: он не должен себя выдавать. Он собрал все свои силы, стремясь только к одному: выстоять.
   Он проследил за Филиппом и видел, как тот поднимался к Андре, а потом разговаривал с доктором Луи. Он все разнюхал, взвесил и понял, в какое отчаяние впал Филипп. Он видел, как зародилась и все возрастала душевная мука молодого офицера; по игре теней на занавеске он угадал, какая ужасная сцена разыгрывается между Андре и ее братом.
   «Я погиб», — подумал он.
   Потеряв рассудок, он схватил нож с намерением убить Филиппа, как только тот появится на пороге его комнаты.., или, если понадобится, покончить с собой.
   Однако Филипп помирился с сестрой; Жильбер увидел, как он опустился на колени и стал целовать Андре руки. И снова перед Жильбером забрезжила надежда на спасение. Если Филипп до сих пор не ворвался с проклятиями к нему в комнату, стало быть, Андре не знала имени преступника. А ежели она, единственный свидетель, единственный обвинитель, ничего не знала, стало быть, и никто ничего не знал. Если же предположить — о безумец! — что Андре знала, но ничего не сказала, то это было уже больше, чем спасение, это было счастье, победа!
   Отныне Жильбер решительно отбросил все свои сомнения и страхи. Ничто не могло больше поколебать его самоуверенность с тех пор, как он вновь обрел утраченное душевное равновесие.
   «Где следы моего преступления, если мадмуазель де Таверне меня ни в чем не обвиняет? — думал он. — Ах, какой же я был дурак! Ну в чем ей обвинять меня: в последствии преступления или в самом преступлении? Итак, она не стала обвинять меня в самом преступлении: на протяжении трех недель она ничем не показала, что ненавидит или избегает меня чаще, чем в былые времена. А раз она не видит во мне причины своих бед, значит, и в происшедшем несчастье меня можно обвинить не более, чем любого другого. Зато я своими глазами видел, как сам король входил в комнату мадмуазель Андре. В случае необходимости я мог бы подтвердить это ее брату, и, несмотря за запирательства его величества, поверят скорее всего мне… Да, однако это была бы весьма опасная затея… Лучше я помолчу: у короля слишком большие возможности, чтобы доказать свою невиновность или попросту растоптать мое свидетельство. Как бы за одно упоминание имени короля во всем этом деле не быть приговоренным к пожизненному заключению или к виселице!.. Зато в моих руках — незнакомец, который заставил мадмуазель Андре выйти к нему в сад!.. Разве он может оправдаться? Каким образом об этом узнают? А если и узнают, то как его найти? Уж он-то не король! Чем я хуже его? Вот я и выгорожу себя, подставив под удар этого господина! Впрочем, никому и в голову не придет подумать на меня. Один Бог мне свидетель… — с горькой усмешкой прибавил он. — Но раз Бог так часто видел мои слезы, мои страдания и не проронил при этом ни слова мне в утешение, неужели Он окажется на сей раз настолько несправедлив, что выдаст меня, едва позволив вкусить счастья?.. Да кроме того, если преступление и было, не я за него в ответе, а Бог. Вольтер убедительно доказал, что чудес на свете не бывает. Итак, я спасен, я спокоен, моя тайна принадлежит только мне. Будущее — за мной».
   После этих размышлений, вернее, после этой сделки с совестью, Жильбер собрал инструменты и пошел с товарищами ужинать. Он повеселел, стал беззаботен, вел себя даже вызывающе. Угрызения совести, страхи остались в прошлом: для человека, для философа такая слабость Непозволительна. Однако он плохо знал свою совесть:
   Жильбер всю ночь не сомкнул глаз.

Глава 30. ДВОЕ СТРАЖДУЩИХ

   Жильбер все верно рассчитал, говоря о незнакомце, замеченном им в саду в тот самый вечер, оказавшийся роковым для мадмуазель де Таверне:
   — Вряд ли его найдут!
   Филипп в самом деле не представлял себе, где живет Джузеппе Бальзамо, граф Феникс.
   Однако он вспомнил имя светской дамы, маркизы де Саверни, в доме которой тридцать первого мая Андре оказали помощь.
   Был еще не слишком поздний час, чтобы нельзя было явиться к этой даме, проживавшей по улице Сент-Оноре. Собравшись с мыслями и заставив себя успокоиться, Филипп поднялся к даме, и ее камеристка сию же минуту и не колеблясь дала ему адрес Бальзамо: улица Сен-Клод в Маре.
   Филипп без промедления отправился по указанному адресу.
   Он не без волнения тронул молоток у ворот подозрительного дома, в котором, как он предполагал, навсегда исчезли покой и честь бедняжки Андре. Однако, призвав на помощь волю, он вскоре подавил в себе возмущение, как и всякое другое чувство, чтобы сберечь силы, которые, как он полагал, могли еще ему понадобиться.
   Он твердой рукой взялся за молоток, и ворота, как обычно, сейчас же отворились.
   Филипп прошел в ворота и очутился во дворе, держа своего коня под уздцы.
   Не успел он сделать и нескольких шагов, как Фриц вышел из передней и появился на крыльце, остановив его вопросом:
   — Что вам угодно, сударь? Филипп вздрогнул от неожиданности. Он сердито взглянул на немца, словно забыв, что перед ним лакей, исполняющий свой долг.
   — Я хочу поговорить с хозяином дома, графом Фениксом, — отвечал Филипп, после чего продел уздечку коня в кольцо, поднялся на крыльцо и вошел в переднюю.
   — Хозяина нет дома, — сообщил Фриц, пропуская, однако, Филиппа вперед, как и подобало вымуштрованному слуге.
   Это могло показаться странным, но приготовившийся ко всему Филипп словно ждал именно такого ответа.
   Он помолчал немного, затем спросил:
   — Где я могу его найти?
   — Не знаю, сударь.
   — Вы обязаны это знать!
   — Прошу прощения, сударь, т хозяин мне не докладывает, где он бывает.
   — Друг мой! Мне непременно нужно поговорить с вашим хозяином нынче же вечером, — молвил Филипп.
   — Сомневаюсь, чтобы это было возможно.
   — Это совершенно необходимо: дело не терпит отлагательств.
   Фриц поклонился, не проронив ни звука в ответ.
   — Так он вышел? — спросил Филипп.
   — Да, сударь.
   — Он, конечно, вернется?
   — Не думаю, сударь.
   — А-а, вы так не думаете?
   — Нет.
   — Отлично! — воскликнул Филипп, распаляясь. — А теперь ступайте к своему хозяину и скажите ему…
   — Как я уже имел честь вам доложить, — невозмутимо отвечал Фриц, — хозяина нет дома.
   — Я знаю, чего стоят такого рода доклады, друг мой, — заметил Филипп,
   — я ценю вашу исполнительность, однако на меня это приказание распространяться не может, потому что ваш хозяин не мог предвидеть мой визит: меня привел исключительный случай.
   — Приказание распространяется на всех, сударь, — неосторожно обмолвился Фриц.
   — Раз было такое приказание, стало быть, граф Феникс дома, — заметил Филипп.
   — Ну и что же? — проговорил Фриц; его начинала выводить из себя настойчивость посетителя.
   — В таком случае, я его подожду.
   — Говорят вам, хозяина нет дома, — возразил Фриц. — Несколько дней назад в доме случился пожар, и теперь здесь стало невозможно жить.
   — Ты, однако, живешь, — заметил Филипп и тут же пожалел о своих словах.
   — Я здесь за сторожа.
   Филипп пожал плечами, давая понять, что не верит ни единому слову.
   Фриц начал терять терпение.
   — В конце концов, совершенно не важно, дома его сиятельство или его нет. Ни в его отсутствие, ни когда он у себя, никто никогда не войдет к нему силой. Если вам не угодно придерживаться обычаев этого дома, я буду вынужден…
   Фриц замолчал.
   — Ну, что? — забывшись, вскричал Филипп.
   — ..вышвырнуть вас вон, — с достоинством проговорил Фриц.
   — Ты меня вышвырнешь? — сверкнув глазами, воскликнул Филипп.
   — Я, — отвечал Фриц, все более распаляясь, однако внешне оставаясь совершенно невозмутимым, что вообще присуще людям этой национальности-.
   Он шагнул к молодому человеку — тот вне себя от отчаяния обнажил шпагу.
   Не растерявшись при виде шпаги, не зовя никого на помощь, — возможно, он и в самом деле был один в доме, — Фриц, выхватил из коллекции оружия со стены пику с ост рым металлическим наконечником, бросился на Филиппа и первым же ударом перебил лезвие шпаги пополам.
   Филипп взревел от негодования и рванулся к стене в надежде завладеть новым оружием.
   В эту минуту распахнулась потайная дверь и в темном проеме появился граф.
   — Что здесь происходит, Фриц?
   — Ничего, сударь, — отвечал слуга, опуская пику и становясь так, чтобы загородить собой хозяина; тот продолжал стоять на ступеньках невидимой лестницы и казался в полтора раза выше лакея.
   — Граф! Видимо, это в обычаях вашей страны, чтобы лакеи встречали дворянина с пикой в руках? Или, может быть, это приказание является особенностью вашего благородного дома?
   Фриц опустил пику и, повинуясь молчаливому приказанию хозяина, поставил ее в угол передней.
   — Кто вы, сударь? — спросил граф, силясь рассмотреть Филиппа при свете одной-единственной лампы, освещавшей переднюю.
   — Тот, кто желает непременно с вами поговорить.
   — Это вы?
   — Да.
   — Вот то самое слово, которое вполне извиняет Фрица, сударь, потому что я не собираюсь ни с кем говорить. А когда я у себя, я ни за кем не признаю права «желать» говорить со мной. Итак, вы сами виноваты, это ваша ошибка. Впрочем, — прибавил со вздохом Бальзаме, — я готов вас извинить, при том, однако, условии, что вы немедленно уйдете и не будете больше нарушать мой покой.
   — Ну что же, вы в самом деле вправе требовать покоя после того, как отняли покой у меня! — воскликнул Филипп.
   — Я лишил вас покоя? — переспросил граф.
   — Я — Филипп де Таверне! — вскричал молодой человек, полагая, что, услышав его имя, граф сразу все поймет и смутится.
   — Филипп де Таверне?.. Сударь! Я был хорошо принят в доме вашего отца, — отвечал граф, — добро пожаловать ко мне!
   — Как все удачно вышло! — пробормотал Филипп.
   — Прошу следовать за мной, сударь.
   Бальзаме затворил дверь, ведшую на потайную лестницу, и пошел впереди Филиппа, пригласив его в гостиную, где мы уже были свидетелями некоторых сцен и, в частности, самой последней — встречи Бальзамо с пятью верховными членами.
   Гостиная была освещена так ярко, словно ожидались посетители; впрочем, было ясно, что таков был один из обычаев дома.
   — Добрый вечер, господин де Таверне! — ласково проговорил Бальзамо. Его приглушенный голос заставил Филиппа поднять голову и взглянуть на графа.
   Однако при виде Бальзамо Филипп отпрянул.
   От графа и в самом деле осталась только тень: глубоко ввалившиеся глаза стали тусклыми, щеки впали, а вокруг рта залегли складки; черты лица заострились, и он стал похож на мертвеца.
   Филипп был совершенно ошеломлен. Бальзамо заметил его изумление, и на бесцветных губах его заиграла улыбка, а в глазах мелькнула смертная тоска.
   — Я приношу вам свои извинения за поведение моего лакея, однако, по правде говоря, он выполнял приказание. Позвольте вам заметить, что вы были неправы, пытаясь проникнуть ко мне силой.
   — Вы знаете, что бывают чрезвычайные обстоятельства, а я оказался именно в таком положении. Бальзамо не отвечал.
   — Я хотел вас видеть, — продолжал Филипп, — я желал с вами поговорить. Чтобы добраться до вас, я был готов рискнуть жизнью.
   Бальзамо по-прежнему молчал, словно ожидая, когда молодой человек выразится яснее; у него не было ни сил, ни любопытства расспрашивать его о чем бы то ни было.
   — Вы у меня в руках, — продолжал Филипп, — наконец-то вы у меня в руках, и мы можем объясниться. Однако соблаговолите прежде отпустить лакея.
   Филипп указал пальцем на Фрица, а тот как раз в эту минуту приподнял портьеру, словно ждал от хозяйка дальнейших распоряжений относительно незваного гостя.
   Бальзамо неотрывно смотрел на Филиппа, словно желая угадать его намерения. Но как только рядом с Филиппом оказался человек, равный ему по званию и происхождению, молодой человек взял себя в руки и успокоился: теперь выражение его лица было непроницаемо.
   Бальзамо кивком головы или, вернее, одним движением бровей отпустил Фрица, и оба они сели один против другого: Филипп — спиной к камину, Бальзамо — опершись локтем на круглый столик.
   — Говорите, пожалуйста, быстро и ясно, — молвил Бальзамо, — я слушаю вас только из любезности и, должен вас предупредить, могу скоро устать.
   — Я буду говорить так, как сочту нужным, — отвечал Филипп, — и, рискуя доставить вам неудовольствие, качну с того, что задам вам несколько вопросов.
   При этих словах Бальзамо грозно сдвинул брови; глаза его метали молнии.
   Слова эти натолкнули его на такие воспоминания, что Филипп содрогнулся бы, знай он, какую сердечную рану этого человека он разбередил неосторожным словом.
   Однако после минутного молчания, во время которого Бальзамо взял себя в руки, он проговорил;
   — Спрашивайте!
   — Сударь! В свое время вы мне так и не растолковали как следует, чем вы были заняты в ночь тридцать первого мая, с того момента, как вытащили мою сестру из груды раненых и мертвых тел на площади Людовика Пятнадцатого, — заметил Филипп.
   — Что вы хотите сказать? — спросил Бальзамо.
   — А то, что ваше поведение в ту ночь показалось мне тогда, да и теперь кажется, более чем подозрительным.
   — Подозрительным?
   — Да, и, по всей видимости, такое поведение не может расцениваться как достойное благородного человека.
   — Я вас не понимаю, сударь, — промолвил Бальзамо, — вы, должно быть, заметили, как я устал, ослабел, и эта слабость причиняет мне естественное беспокойство.
   — Граф! — вскричал Филипп, раздражаясь из-за того, что Бальзамо говорил с ним по-прежнему высокомерно и в то же время невозмутимо.
   — Сударь! — таким же тоном продолжал Бальзамо, — с тех пор, как я имел честь с вами познакомиться, на мою долю выпало огромное несчастье; часть моего дома сгорела, и многие дорогие моему сердцу вещи — очень дорогие, понимаете? — они потеряны для меня навсегда. Из-за этого несчастного случая у меня помутился разум. Итак, я прошу вас выражаться яснее, в противном случае я вынужден буду немедленно вас оставить.
   — Ну уж нет, напрасно вы полагаете, что вам удастся так легко от меня отделаться! Я готов уважать ваши чувства, если и вы с пониманием отнесетесь к моим страданиям. У меня, сударь, тоже большое несчастье, гораздо большее, чем ваше, смею вас уверить.
   На губах Бальзамо появилась уже знакомая Филиппу полная отчаяния усмешка.
   — Моя семья обесчещена! — продолжал Филипп.
   — Чем же я могу помочь вам в этом несчастье? — поинтересовался Бальзамо.
   — Чем вы можете помочь? — сверкнув глазами, вскричал Филипп.
   — Ну да…
   — Вы можете вернуть мне то, что я потерял.
   — Вот как? Вы, верно, сошли с ума? — воскликнул Бальзамо и потянулся к колокольчику.
   Однако его движение было столь вяло и невозмутимо, что Филипп успел перехватить его руку.
   — Я сошел с ума? — отрывисто бросил Филипп. — Вы что же, не понимаете, что речь идет о моей сестре, которая в бессознательном состоянии оказалась в ваших руках тридцать первого мая? Вы отвезли ее в дом, по вашему мнению приличный, а по-моему — непристойный! Словом, за поруганную честь моей сестры я вызываю вас на дуэль!
   Бальзамо пожал плечами.
   — Господи! Зачем же было идти окольным путем, чтобы прийти к такой простой вещи? — пробормотал Бальзамо.
   — Презренный! — вскричал Филипп.
   — Зачем так кричать, сударь! — проговорил Бальзамо с прежним нетерпеливым выражением. — Вы меня оглушили! Уж не хотите ли вы сказать, что явились ко мне обвинять в том, что я оскорбил вашу сестру?
   — Да, подлый трус!
   — Опять вы кричите и незаслуженно меня оскорбляете, сударь! С чего вы взяли, что я оскорбил вашу сестру?
   Филипп был в нерешительности. То, как Бальзамо произнес эти слова, повергло его в замешательство. Либо это был верх нахальства, либо совесть говорившего была чиста.
   — С чего я это взял? — переспросил молодой человек.
   — Да. Кто вам это сказал?
   — Моя сестра.
   — В таком случае, ваша сестра…
   — Что вы хотите сказать? — с угрозой в голосе перебил Филипп.
   — Я хочу сказать, сударь, что у меня складывается о вас и о вашей сестре неприятное впечатление. Это самый грязный шантаж, какой только существует на свете: известного сорта женщины поступают так с обесчестившим их мужчиной. Итак, вы пришли мне угрожать, подобно оскорбленному брату из итальянских комедий, в надежде вынудить меня со шпагой в руках либо жениться на вашей сестре, — а это свидетельствует о том, что она очень нуждается в браке, — либо дать вам денег, потому что вы знаете, что я умею делать золото. Так вот, сударь, вы ошиблись дважды: вы не получите денег, а ваша сестра останется без мужа.
   — В таком случае, я пущу вам кровь, — вскричал Филипп, — если, конечно в ваших жилах течет кровь!
   — И этого не будет, сударь.
   — Почему же?
   — Я дорожу своей кровью, а если бы я захотел ею пожертвовать, то уж, во всяком случае, по более серьезному поводу, чем тот, который вы мне навязываете. Одним словом, сударь, я вам буду очень обязан, если вы спокойно вернетесь к себе. Если же вам вздумается поднимать шум, из-за которого у меня болит голова, я кликну Фрица. Фриц придет и по моему знаку переломит вас пополам, как тростинку. Уходите.
   На сей раз Бальзамо успел позвонить. Филипп попытался ему помешать. Бальзамо раскрыл ящик черного дерева, стоявший на круглом столике, достал оттуда двуствольный пистолет и взвел курок.
   — Ну что же, лучше так! — вскричал Филипп. — Убейте меня!
   — Зачем мне вас убивать?
   — А зачем вы меня обесчестили? Молодой человек проговорил это так искренне, что Бальзамо ласково взглянул на него и молвил:
   — Неужели вы говорите это искренне?
   — И вы сомневаетесь? Вы не верите слову дворянина?
   — Ну, тогда мне остается предположить, — продолжал Бальзамо, — что мадмуазель де Таверне в одиночку задумала это недостойное дело и подтолкнула к этому вас… И потому я готов удовлетворить ваше любопытство. Даю вам слово чести, что мое поведение, по отношению к вашей сестре в ту трагическую ночь тридцать первого мая было безупречным. Ни суд чести, ни людской суд, ни Высший суд не могли бы обнаружить в моем поведении ничего, что противоречило бы безупречной порядочности. Вы мне верите?
   — Граф!.. — в изумлении пролепетал молодой человек.
   — Вы знаете, что я не страшусь дуэли, — это видно по моим глазам, ведь правда! Ну, а что касается моей слабости, на этот счет не стоит ошибаться: эта слабость — чисто внешняя. Я бледен, это верно; однако в моих руках есть еще сила. Хотите в этом убедиться? Пожалуйста…
   Бальзамо одной рукой приподнял без всяких усилий огромную бронзовую вазу, стоявшую на подставке работы Буля.
   — Ну что же, сударь, я готов поверить тому, что вы рассказали о событиях тридцать первого мая. Однако вы прибегаете к уловке, пытаясь ввести меня в заблуждение тем, что ручаетесь только за этот день. Позже ведь вы тоже встречались с моей сестрой.
   Бальзамо запнулся.
   — Это правда, — проговорил он наконец, — я виделся с ней.
   Едва прояснившись, его лицо вновь омрачилось.
   — Вот видите! — вскричал Филипп.
   — Что особенного в том, что я виделся с вашей сестрой? Что это доказывает?
   — А то, что вы необъяснимым образом заставили ее заснуть, как это трижды случалось с ней при вашем приближении; вы воспользовались ее бесчувственным состоянием и совершили преступление.
   — Я вас спрашиваю еще раз: кто вам это сказал? — вскричал Бальзамо.
   — Сестра!
   — Как она может это знать, если она спала?
   — А-а, так вы признаете, что она спала?
   — Я вам скажу больше: я готов признать, что я сам ее усыпил.
   — Усыпили?
   — Да.
   — С какой же целью вы сделали это, если не Для того, чтобы обесчестить ее?
   — С какой целью?.. Увы!.. — проговорил Бальзамо, роняя голову на грудь.
   — Говорите же, говорите!
   — Я хотел узнать с ее помощью одну тайну, которая была мне дороже жизни.
   — Все это ваши хитрости, уловки!
   — А что, именно в тот вечер ваша сестра… — спросил Бальзамо, словно отвечая своим мыслям и не обращая внимания на оскорбительные вопросы Филиппа.
   — ..была обесчещена? Да, граф.
   — Обесчещена?
   — Моя сестра ждет ребенка. Бальзамо вскрикнул.
   — Верно, верно, верно! — проговорил он. — Теперь я припоминаю, что ускакал тогда, забыв ее разбудить.
   — Вы признаетесь! Признаетесь! — вскричал Филипп.
   — Да. А какой-то мерзавец в ту ночь — ужасную для всех нас! — воспользовался, должно быть, ее сном.
   — Вам угодно посмеяться надо мной?
   — Нет, я пытаюсь вас убедить в своей невиновности.
   — Это будет непросто.
   — Где сейчас ваша сестра?
   — Там же, где вы ее тогда нашли.
   — В Трианоне?
   — Да.
   — Я еду в Трианон вместе с вами, сударь. Филипп замер от удивления.
   — Я совершил оплошность, — продолжал Бальзамо, — но я непричастен к совершенному преступлению; я оставил бедную девочку загипнотизированной. Так вот, во искупление моей вины, вполне простительной, я помогу вам узнать имя виновного.
   — Кто? Кто он?
   — Этого я пока и сам не знаю, — отвечал Бальзамо.
   — Кто же тогда знает?
   — Ваша сестра.
   — Но она отказалась назвать его мне.
   — Вполне возможно. А мне скажет!
   — Моя сестра?
   — Если бы ваша сестра назвала имя преступника, вы бы ей поверили?
   — Да, потому что моя сестра — ангел чистоты. Бальзамо позвонил.
   — Фриц! Карету! — приказал он явившемуся на звонок немцу.
   Филипп, как безумный, метался взад и вперед по гостиной.
   — Имя виновного!.. — бормотал он. — Вы обещаете, что я узнаю имя виновного?
   — Сударь! Ваша шпага сломалась во время столкновения с Фрицем, — заметил Бальзамо. — Позвольте мне предложить вам взамен другую.
   Он взял с кресла великолепную шпагу с золоченым эфесом и прицепил ее Филиппу на пояс.
   — А как же вы? — спросил молодой человек.
   — Мне оружие не понадобится, — отвечал Бальзамо. — Моя защита — в Трианоне, а защитником будете вы, как только ваша сестра заговорит.
   Спустя четверть часа они сели в карету, запряженную парой отличных лошадей, Фриц пустил их в галоп, и они поскакали по Версальской дороге.

Глава 31. ДОРОГА В ТРИАНОН

   Все эти скачки, все эти объяснения заняли некоторое время. Вот почему было уже около двух часов ночи, когда Бальзамо и Филипп покинули особняк на улице Сен-Клод.
   До Версаля они ехали час с четвертью, еще десять минут ушло на то, чтобы добраться от Версаля до Трианона; таким образом, лишь в половине четвертого они оказались у цели.