Оргия затянулась далеко за полночь; все с восторгом говорили об удовольствиях, которые предстоят им на другой день, и Бертран д’Артуа заметил вслух, что после такого позднего застолья едва ли все сумеют проснуться вовремя. Андрей объявил, что ему-то будет довольно часа или двух отдыха, чтобы полностью оправиться от усталости, и что он от души желает, чтобы все прочие последовали его примеру. Граф Терлицци со всей почтительностью усомнился в том, что принц окажется столь точен. Принц запротестовал и бросил вызов всем присутствующим баронам, утверждая, что встанет раньше всех; затем он вместе с королевой удалился в отведенные им покои, где вскоре забылся тяжелым глубоким сном. Около двух часов ночи Томмазо Паче, камердинер принца и первый страж королевских покоев, постучался в дверь к своему хозяину, чтобы будить его на охоту. Ответом на первый стук была тишина; на второй Иоанна, не смыкавшая глаз всю ночь, шевельнулась, словно желая встряхнуть мужа и предупредить о грозящей ему опасности; по третьему стуку несчастный юноша резко пробудился и, слыша в соседней комнате смех и шушуканье, убежденный, что его лень дала повод к насмешкам, соскочил с постели – с непокрытой головой, одетый в одну рубашку, едва обутый – и отворил дверь. Далее приводим слово в слово рассказ Доменико Гравины, одного из наиболее достоверных хроникеров.
   Едва показался принц, заговорщики набросились на него все разом, чтобы задушить голыми руками, – ведь он не мог погибнуть ни от стали, ни от яда благодаря кольцу, которое дала ему его несчастная мать. Но Андрей был силен и проворен; видя бесчестную измену, он стал защищаться с нечеловеческой силой; испуская страшные вопли, он вырывался из рук убийц; лицо его кровоточило, из головы были выдраны клочья белокурых волос. Несчастный юноша попытался вернуться к себе в опочивальню, чтобы взять оружие и дать мужественный отпор убийцам, но нотариус Никколо ди Мелаццо подбежал к двери, просунул свой кинжал наподобие засова в скобы замка и помешал ему войти. Принц, по-прежнему крича и призывая себе на помощь своих верных слуг, вернулся в залу, но все двери были заперты, и никто не спешил ему на подмогу; королева молчала, нисколько не заботясь о том, что ее мужа убивают.
   Между тем кормилица Изольда, до которой донеслись вопли ее любимого питомца и господина, вскочила с постели и, подбежав к окну, огласила дом душераздирающими криками. Хотя место было безлюдное и так удалено от центра города, что некому было прибежать на шум, все же предатели, испуганные криком, который она подняла, уже готовы были выпустить свою жертву, но тут Бертран д’Артуа, чувствуя за собой б?льшую вину, чем остальные, и одержимый сатанинской яростью, изо всех сил обхватил принца и после отчаянной борьбы повалил на землю, а потом выволок его за волосы на балкон, выходивший в сад, и, придавив ему грудь коленом, вскричал, обращаясь к остальным:
   – Ко мне, бароны! У меня есть чем его удавить!
   И он накинул ему на шею бело-золотую ленту; несчастный между тем отбивался изо всех сил, но Бертран проворно завязал узел, а другие, перекинув тело через парапет балкона, оставили его так болтаться между небом и землей, пока он не задохнулся насмерть. Граф Терлицци в ужасе отвел глаза от зрелища этой страшной агонии, и Роберт Кабанский повелительно крикнул ему:
   – Что вы мешкаете, кузен? Веревка достаточно длинна, и каждый из нас может за нее подержаться: нам нужны не свидетели, а сообщники.
   Едва затихли последние содрогания умирающего, труп его был сброшен с высоты трех этажей, двери в залу отворены, и убийцы разошлись как ни в чем не бывало.
   Изольда наконец раздобыла огня, поспешно поднялась в опочивальню королевы и, найдя дверь запертою изнутри, принялась во весь голос звать своего мальчика. Никакого ответа; но королева между тем была в опочивальне! Растрепанная, потерявшая голову кормилица, дрожа, прошла по всем переходам, стуча во все кельи, перебудила всех монахов, одного за другим, и стала умолять их поискать принца вместе с ней. Монахи отвечали, что в самом деле слышали шум, но думали, что это ссорятся пьяные или мятежные солдаты, и не сочли нужным вмешиваться. Изольда настаивала, упрашивала их все горячее; по монастырю распространилась тревога; отшельники потянулись следом за кормилицей, которая шла впереди со светильником. Она вышла в сад; заметила на траве что-то белое, трепеща, подошла поближе, испустила пронзительный вопль и упала ничком.
   Несчастный Андрей лежал в луже крови, на шее веревка, как у вора, голова разбита от падения с высоты. Тогда двое монахов поднялись в покои королевы и, почтительно постучавшись в двери, спросили у нее заунывными голосами:
   – Ваше королевское величество, что прикажете делать с трупом вашего супруга?
   Королева не отвечала, и тогда они спустились в сад и, преклонив колена – один в головах, а другой в ногах покойного, – принялись тихими голосами читать покаянные псалмы. Они молились час, затем два других монаха вновь поднялись к дверям опочивальни и повторили тот же вопрос, но Иоанна снова не дала ответа; тогда эти двое сменили первых монахов и тоже стали молиться. Наконец третья пара монахов выросла у дверей неумолимой опочивальни, и когда они тоже вернулись, удрученные тем, что их обращение не возымело успеха, народ вокруг монастыря возмутился, и из смятенной толпы стали раздаваться негодующие крики. Толпа все густела, в голосах слышалось все больше угроз, людской поток готов был захлестнуть монастырь, послуживший пристанищем королеве, как вдруг появилась королевская стража, вооруженная копьями, а затем пораженную, изумленную толпу пересекли наглухо закрытые носилки, окруженные наиболее влиятельными придворными баронами. Иоанна, укутанная черным покрывалом и окруженная эскортом, направилась в Кастельнуово, и ни одна душа, как утверждают историки, не осмелилась более заговорить с ней об этой смерти.
   Но ужасная роль Карла Дураццо должна была начаться немедля после преступления. Герцог на два дня бросил на ветру и под дождем без почестей и погребения останки человека, которого папа римский уже нарек королем Сицилии и Иерусалима, дабы это жалкое зрелище разжигало гнев толпы. Затем, на третий день, он велел с величайшими почестями перевезти убитого в неаполитанский собор и, собрав вокруг катафалка всех венгров, вскричал громовым голосом:
   – Дворяне и простолюдины, вот наш король, подло задушенный бесчестными предателями. Бог не замедлит открыть нам имена всех преступников. Пускай те, кто желает, чтобы свершилось правосудие, поднимут руку и поклянутся обрушить на убийц кровавую кару, беспощадную ненависть, вечную месть!
   В ответ грянул единодушный крик, поселивший отчаяние и страх в сердцах заговорщиков, и народ рассеялся по городу, восклицая: «Мщение! Мщение!»
   Божественное правосудие, не ведающее привилегий и не испытывающее трепета перед коронами, настигло сначала Иоанну и ее любовь. Стоило влюбленным увидеться, их обоих охватил ужас и отвращение, и они отшатнулись друг от друга: королева увидела в нем лишь палача ее мужа, а он в ней – причину своего злодейства и, быть может, неминуемого наказания. На лице у Бертрана д’Артуа запечатлелось смятение, щеки ввалились, глаза были обведены свинцово-серыми тенями; когда перед ним возникло чудовищное видение, рот его мучительно искривился, рука с указующим перстом простерлась вперед. Лента, которой он удавил Андрея, виделась теперь ему на шее у королевы; она была затянута так туго, что врезалась в тело, и какая-то невидимая сила, какое-то дьявольское внушение побуждало его, Бертрана, своими руками удавить эту женщину, которую он так любил, которую когда-то обожал, преклоняясь перед нею. Граф бросился вон из комнаты, в отчаянии размахивая руками и произнося бессвязные слова; поскольку в нем заметны были признаки душевной болезни и безумия, отец его, Карл д’Артуа, увел его с собой, и в тот же вечер оба уехали в свое поместье в Санта-Агату и стали укреплять замок на случай нападения.
   Но мука Иоанны, медленная и чудовищная мука, которой предстояло длиться тридцать семь лет и завершиться ужасной смертью, только началась. Все злодеи, запятнавшие себя кровью Андрея, явились к ней один за другим и потребовали платы за убийство. Катанийка и ее сын, ныне державшие в руках не только честь, но и самое жизнь королевы, удвоили алчность и требовательность; донна Конча не знала удержу в разгуле, а императрица Константинопольская потребовала у племянницы, чтобы та вышла замуж за ее старшего сына Роберта, принца Тарантского. Иоанна, терзаемая угрызениями совести, снедаемая возмущением, униженная спесью своих подданных, снизошла к уговорам и ограничилась тем, что попросила несколько дней отсрочки; императрица согласилась с условием, что ее сын поселится в Кастельнуово и получит разрешение видеть королеву, и Роберт Тарантский обосновался во дворце.
   Со своей стороны, Карл Дураццо, который после смерти Андрея стал чуть ли не главой семьи и который по завещанию старого короля в случае, если Иоанна умрет, не оставив законных детей, становился через свою жену Марию наследником королевской короны, объявил королеве два требования: во-первых, чтобы она не смела вступать в новый брак, не испросив у него совета в выборе супруга; во-вторых, чтобы она немедля пожаловала его титулом герцога Калабрийского, а чтобы подвигнуть кузину на эту двойную жертву, он добавил, что в случае, если она намерена отказать ему в какой-либо из этих просьб, он представит правосудию доказательства преступления и имена злодеев. Иоанна, поникнув под тяжестью этого нового бедствия, не видела способа его избежать, но Екатерина, которая одна ощущала в себе силы бороться против своего племянника, отвечала, что следует сбить спесь с герцога Дураццо и развеять его надежды, объявив, прежде всего, что королева ожидает ребенка, что было чистой правдой, а если, несмотря на это известие, он будет упорствовать в своих планах, тогда уж она берется найти способ посеять в семье племянника смятение и раздоры, чтобы уязвить его в самых заветных привязанностях или интересах и публично опозорить в глазах жены и матери.
   Карл холодно улыбнулся, когда тетка явилась к нему и сообщила от имени королевы, что Иоанна готовится стать матерью и что отец ребенка – Андрей. В самом деле, какое значение мог иметь еще не рожденный младенец, который и впрямь прожил всего несколько месяцев, в глазах человека, который с поразительным хладнокровием, подчас с помощью своих недругов, избавлялся от всех, кто оказывался препятствием у него на пути? Он ответил императрице, что радостная весть, которую он имел честь услышать из ее уст, не только не уменьшает его снисходительности к кузине, но, напротив, обязывает его отнестись к Иоанне с еще большей добротой и большим вниманием; а посему он настаивает на своем предложении и подтверждает обещание не мстить ей за смерть любезного Андрея, тем более что если родится ребенок, значит, преступление словно бы не вполне удалось; но в случае отказа он будет неумолим. Он искусно намекнул Екатерине Тарантской, что она также замешана в убийстве принца, а потому ей самой было бы выгодно уговорить королеву не доводить дело до судебного разбирательства.
   Императрица, судя по всему, не осталась безучастна к угрозам племянника и пообещала ему сделать все возможное, чтобы убедить королеву уступить всем его притязаниям, однако с условием, чтобы Карл дал ей время, достаточное для исполнения столь деликатного поручения. Но Екатерина воспользовалась отсрочкой, которой сумела добиться у честолюбивого герцога Дураццо, чтобы обдумать мщение и обеспечить себе средства для верного успеха. После нескольких планов, за которые она с восторгом хваталась, а потом с сожалением отвергала их, она остановилась наконец на адском неслыханном замысле, – разум отказался бы в него поверить, если бы его не удостоверяли все историки как один. Уже несколько дней бедная Агнесса Дураццо страдала от загадочного недомогания, и, быть может, беспокойный, вспыльчивый нрав ее сына был не последней причиной ее коварной и мучительной хвори. И вот императрица решила обрушить на несчастную мать первые последствия своей ненависти. Она призвала графа Терлицци и его любовницу донну Кончу, а поскольку эта последняя по приказу королевы ходила за Агнессой во время ее болезни, Екатерина подговорила молодую статс-даму, которая тогда была беременна, подменить мочу больной своею собственной, дабы врач, обманувшись этой уликой, открыл Карлу Дураццо вину и бесчестье его матери. С тех пор как граф приложил руку к цареубийству, он жил в постоянном страхе перед доносом и ни в чем не смел перечить воле императрицы, а донна Конча, чье легкомыслие не уступало развращенности, была вне себя от радости, что подвернулся случай сквитаться с добродетельной принцессой крови, которая одна хранила строгость нравов посреди двора, славившегося своей испорченностью. Заручившись согласием сообщников и их молчанием, Екатерина распустила смутные и неправдоподобные слухи, которые, однако, могли бы обернуться смертельной опасностью в случае, если бы обнаружились доказательства; гнусное обвинение пошло передаваться из уст в уста и наконец достигло ушей Карла.
   Услыхав это чудовищное разоблачение, герцог содрогнулся, немедля призвал к себе домашнего лекаря и строго спросил у него, каковы причины недомогания его матери. Лекарь побледнел, смешался, но, подгоняемый угрозами Карла, признался: у него есть основания подозревать, что герцогиня беременна, но, поскольку в первый раз он мог ошибиться, то, прежде чем вынести суждение по столь серьезному поводу, он хотел бы произвести вторичную проверку. На другой день, когда лекарь выходил из спальни Агнессы, герцог налетел на него и не успел задать ему вопрос, как по боязливому жесту и молчанию лекаря понял, что его опасения более чем справедливы. Однако лекарь, вооружась чрезмерной осторожностью, объявил, что желает произвести третью проверку. Для грешников в аду время не тянется так долго, как тянулось оно для Карла до того мгновения, когда он обрел уверенность в том, что мать его виновна. На третий день врач от всего сердца и с чистой совестью подтвердил, что Агнесса Дураццо беременна.
   – Хорошо, – сказал Карл и отослал лекаря, не выказав ни малейшего волнения.
   Вечером герцогине дали снадобье, прописанное лекарем, но спустя полчаса у нее начались нестерпимые боли; герцога известили о том, что следует, быть может, пригласить других врачей, поскольку лекарство, назначенное обычным доктором, не только не облегчает состояния больной, но и привело к ухудшению.
   Карл не спеша поднялся к герцогине и отослал всех, кто находился у ее одра, под тем предлогом, что их неловкость только усугубляет страдания матери; он запер дверь и остался наедине с ней. Бедная Агнесса при виде сына забыла о боли, разрывавшей ей внутренности, нежно сжала руку сына и сквозь слезы улыбнулась ему.
   Карл, у которого на лбу выступил холодный пот, лицо из медно-красного стало серым, а зрачки угрожающе расширились, склонился к больной и угрюмо спросил:
   – Ну, матушка, вам уже полегчало немного?
   – Ох, мне больно, мне ужасно больно, мой бедный Карл! У меня словно расплавленный свинец течет по жилам. О сын мой, созови братьев, чтобы я дала вам свое последнее благословение, потому что я недолго вынесу эту муку. Я горю! Ох, сжалься надо мной, скорее позови лекаря: я отравлена.
   Карл застыл у ее изголовья.
   – Воды! – пресекающимся голосом твердила умирающая. – Воды! Врача, исповедника, детей! Я хочу видеть детей!
   Но герцог бесстрастно стоял на месте и молчал; бедная мать подумала, что сын от горя утратил дар речи и способность двигаться, и, хотя страдания изнурили ее, она отчаянным усилием воли села в кровати и, тряхнув его за руку, вскричала из последних сил:
   – Карл, сын мой! Что с тобой? Бедное моя дитя, мужайся: надеюсь, все обойдется, но поспеши, позови на помощь, позови моего лекаря. О, ты не можешь вообразить, как я страдаю!
   – Ваш лекарь, – холодно и медленно отвечал Карл, и каждое его слово впивалось в душу матери, словно удар кинжала, – ваш лекарь не может прийти к вам.
   – Почему? – в ужасе спросила Агнесса.
   – Тот, кто владел тайной нашего позора, не должен был остаться в живых.
   – Несчастный! – возопила умирающая, вне себя от страха и горя. – Вы его убили. Вы, быть может, отравили вашу мать! О Карл, Карл! Да будет с тобой милость Божья!
   – Вы сами того хотели, – глухо откликнулся Карл, – вы сами толкнули меня на злодейство и отчаяние; вы причина моего бесчестья в этом мире и моей погибели в мире ином.
   – Что вы говорите? Карл, смилуйтесь, не допустите, чтобы я умерла в этом чудовищном неведении! Какое роковое заблуждение вас ослепляет? Говорите же, говорите, сын мой: я уже не чувствую убивающей меня отравы. Что я вам сделала? В чем меня обвиняют?
   И она окинула сына растерянным взглядом, в котором материнская любовь еще боролась с жестокой мыслью о матереубийстве; потом, видя, что Карл молчит, несмотря на все ее мольбы, она повторила с душераздирающим стоном:
   – Говорите! Во имя неба, говорите же, пока я еще не умерла!
   – Вы беременны, матушка!
   – Я? – возопила Агнесса, и, казалось, этот пронзительный вопль раздирает ей грудь. – Боже, смилуйся над ним! Карл, твоя мать прощает и благословляет тебя, умирая.
   Карл бросился ей на шею, отчаянным голосом взывая о помощи, теперь он был бы рад спасти ее ценой собственной жизни, но было уже поздно. Он испустил стон, который шел из самой глубины его души, и упал на труп матери. Так его и нашли.
   Смерть герцогини Дураццо и исчезновение ее лекаря вызвали при дворе странные толки; но никто не подвергал сомнению мрачную скорбь, которая углубила морщины на лбу Карла, и прежде столь насупленном. Одна Екатерина поняла, как на самом деле ужасно горе ее племянника: ей было ясно, что герцог убил лекаря и отравил мать. Но она не ожидала, что человек, не отступающий ни перед каким преступлением, так внезапно и жестоко раскается. Она полагала, что Карл способен на все, кроме угрызений совести. В его лютой и самозабвенной скорби ей виделось дурное предзнаменование. Она хотела ввергнуть племянника в домашние неурядицы, чтобы ему было недосуг препятствовать браку ее сына с королевой; но она достигла большего, чем добивалась, и Карл, которого пагубный шаг привел на стезю преступления, оборвал все самые священные узы и с лихорадочным пылом, с ненасытной жаждой мести предался самым дурным страстям.
   Тогда Екатерина попыталась пустить в ход почтительность и мягкость. Она дала понять сыну, что ему осталось единственное средство добиться руки королевы: льстить самолюбию Карла и, так сказать, ввериться его покровительству. Роберт Тарантский понял положение дел: он перестал оказывать знаки внимания Иоанне, которая принимала его усердие с доброжелательным безразличием, и принялся ходить по пятам за своим кузеном. Он оказывал Карлу почтение и внимание, какие тот оказывал Андрею в те времена, когда задумал его погубить. Но герцог Дураццо не обманулся знаками дружбы и преданности, которые оказывал ему глава Тарантского дома: он притворился, будто весьма тронут этой нежданно ожившей приязнью, а сам зорко следил за хлопотами Роберта.
   Расчеты обоих кузенов были опрокинуты событием, коего никто на свете не мог предвидеть. Однажды, когда оба они отправились на прогулку верхом, что вошло у них в обычай со времени их лицемерного примирения, Людовик Тарантский, самый младший брат Роберта, который всегда любил Иоанну рыцарственной и простодушной любовью, пряча ее, как сокровище, в глубине сердца, что так естественно для двадцатилетнего юноши, прекрасного, как день, – так вот, Людовик, который оставался в стороне от бесчестного заговора своих родных и не был запятнан кровью Андрея, поддался внезапному порыву страсти, явился к воротам Кастельнуово, и, покуда его брат тратил драгоценные мгновения, добиваясь согласия на брак, он приказал поднять мост и грозно повелел солдатам никому не отворять. Далее, нисколько не заботясь о ярости Карла и ревности Роберта, он ринулся в покои королевы и там, как утверждает Доменико Гравина, без лишних разговоров овладел королевой.
   По возвращении с прогулки Роберт Тарантский удивился, почему перед ним немедленно не опускают мост; сперва он зычно окликнул солдат, охранявших крепость, и стал грозить им строгой карой за столь непростительную небрежность; но поскольку ворота замка по-прежнему не отворялись, а в солдатах не заметно было ни страха, ни раскаяния, принца обуял страшный гнев, и он поклялся, что мерзавцы, не пускающие его домой, будут повешены, как собаки. Тем временем императрица Константинопольская, боясь, что между братьями вот-вот вспыхнет кровавая распря, одна, пешком, вышла навстречу сыну и, используя свою материнскую власть, попросила его умерить свое негодование в присутствии толпы, которая уже набежала поглазеть на столь странное зрелище, а затем, понизив голос, поведала ему, что случилось в его отсутствие.
   Роберт взревел, как раненый тигр, и, ослепленный бешенством, чуть не растоптал мать копытами своего коня, который, словно разделяя гнев хозяина, яростно взвился на дыбы, и ноздри его покрылись кровавой пеной. Изрыгнув на голову брата все мыслимые проклятия, принц дернул поводья и галопом поскакал прочь от проклятого дворца прямо к герцогу Дураццо, с которым едва успел распроститься; он спешил донести о нанесенном оскорблении и потребовать возмездия.
   Карл непринужденно беседовал со своей молодой женой, которая вовсе не приучена была к столь мирным беседам и столь доверительным излияниям; тут явился измученный, запыхавшийся, покрытый потом принц Тарантский со своим известием, в которое с трудом верилось. Карл заставил его дважды кряду повторить рассказ, настолько немыслимой ему казалась дерзкая затея Людовика. Затем, внезапно перейдя от сомнения к ярости и хлопнув себя по лбу рукой в железной перчатке, он вскричал, что королева, дескать, бросила ему вызов, но он заставит ее трепетать в стенах ее дворца и объятиях любовника; и, бросив тяжелый взгляд на Марию, которая со слезами молила за сестру, он крепко сжал руку Роберта и пообещал ему, что, покуда он жив, Людовику не быть мужем Иоанны.
   В тот же вечер он заперся у себя в кабинете и отправил письма к Авиньонскому двору; последствия этих писем не замедлили сказаться. Бертрану де Бо, графу Монте-Скальозо, верховному юстициарию Королевства Сицилия, была направлена булла, помеченная 2 июня 1346 года, с приказом произвести тщательнейшее дознание об убийцах Андрея, коим папа объявлял анафему, и покарать их по всей строгости закона. Однако к этой булле была приложена секретная бумага, резко противоречащая намерениям Карла; в ней папа особо наказывал верховному юстициарию не привлекать к суду ни королеву, ни принцев крови, чтобы избежать великих потрясений; как высший князь церкви и сеньор королевства, папа намеревался со временем судить их сам, по своему разумению.
   Бертран де Бо обставил этот ужасный суд с огромной пышностью. В большой зале суда был возведен помост, и все офицеры короны, все высшие сановники государства, все главные бароны королевства расселись позади загородки, за которой помещались судьи. Через три дня после того, как в столице была обнародована булла Климента VI, верховный юстициарий уже успел приступить к публичному допросу двоих обвиняемых. Первыми виновниками, угодившими в руки правосудия, были, как можно себе представить, люди не слишком высокопоставленные, чья жизнь не представляла большой ценности, – Томмазо Паче и мессир Никколо ди Мелаццо. Они предстали перед судом, чтобы, как это было принято, подвергнуться предварительной пытке. Когда нотариуса вели на суд, он, проходя по улице мимо Карла, успел ему потихоньку сказать:
   – Ваша светлость, для меня настало время расстаться ради вас с жизнью; я исполню свой долг; поручаю вам свою жену и детей.
   И, ободренный кивком своего покровителя, он пошел далее твердой поступью и с непринужденным видом. Верховный юстициарий, удостоверив личность обвиняемых, вверил их палачу и его подручным, чтобы те подвергли их пытке на площади, что должно было послужить зрелищем и назиданием толпе. Но один из обвиняемых, Томмазо Паче, не успели его связать, объявил, к великому разочарованию толпы, что готов во всем сознаться, и попросил, чтобы его немедленно отвели к судьям. При этих словах граф Терлицци, который в смертельной тревоге следил за каждым движением обвиняемых, решил, что он погиб, а вместе с ним все сообщники, и в тот миг, когда Томмазо Паче со связанными за спиной руками в сопровождении двух стражников шел впереди нотариуса в залу суда, граф, пользуясь своей властью, крепко сдавил ему горло, тот высунул язык, и он отхватил ему язык бритвой.