Другой храм из белого мрамора сверкал на острове Антиродосе у выхода из гавани, а подальше светился яркий огонь. Он горел на знаменитом маяке острова Фарос [44]. Длинные языки пламени, колеблемые ветром, переливались на волнах, то вспыхивая, то угасая.
   Несмотря на поздний час и резкий ветер, закидывавший плащи на головы прохожих и заставлявший женщин крепко придерживать платье, в гавани было людно. Правда, торговля уже прекратилась, но много народу стеклось в гавань узнать новости или приветствовать первый корабль победоносного флота (так как победа Антония над Октавианом считалась несомненной).
   Блюстители порядка наблюдали за гаванью, и в момент прибытия Архибия отряд сирийских всадников направлялся из казармы по южной оконечности Лохиады к храму Посейдона.
   Тут, а не в гавани Эвноста, отделенной широкой дамбой, связывавшей материк с островом Фарос, приставали царские корабли. Вокруг нее были расположены дворцы и арсеналы, и здесь, прежде чем где бы то ни было, должны были быть известны все новости.
   Вторая гавань была отведена для торговли, но теперь кораблям было запрещено останавливаться в ней, чтобы помешать распространению ложных слухов.
   Конечно, в настоящую минуту и в большой гавани трудно было ожидать новых известий, потому что узкий вход ее замыкала цепь, тянувшаяся от Фароса к Alveus Steganus [45] на противолежащей скале. Но в случае прибытия государственного корабля с важной вестью, ее могли разомкнуть. Этого-то и ожидала собравшаяся на берегу толпа.
   Многие явились с ночных пирушек, из харчевен, кабаков или ночных собраний мистических сект, но напряженное ожидание убивало их веселость, и Архибий всюду видел тревожные, нахмуренные лица.
   Когда корабль тронулся в путь и флейта подала гребцам сигнал к работе, владелец его почувствовал себя в таком угнетенном состоянии, что не решался и надеяться на хорошую весть.
   Давно минувшие дни, вызванные из прошлого его рассказом, точно ожили, и сцена за сценой проходили перед его внутренним взором, пока он, лежа на подушках на палубе, смотрел на небо, то заволакивавшееся тучами, то снова сиявшее бесчисленными звездами.
   «Как, однако, можно все скрыть словами, не сказав притом никакой лжи», — думал Архибий, вспоминая о своем рассказе.
   Да, он с ранних лет сделался доверенным лицом Клеопатры. Но как же он любил ее, как беззаветно был предан ей душой и телом!
   Ей нечего было угадывать эту любовь, он выразил ее и высказал достаточно ясно. А она… Она приняла его признание как должную дань. Однажды, когда он в порыве страсти обнял ее, она оттолкнула его с гордым негодованием. Но признание в любви — такой проступок, который и высшие охотно прощают низшим. Спустя несколько часов Клеопатра опять относилась к нему с прежним теплым доверием.
   Тут вспомнились ему муки, которые он испытал, когда увидел пробуждение страсти, привлекшей ее к Антонию. В то время римлянин промелькнул в ее жизни ярким и мимолетным метеором, но многое показывало, что она не забыла его. Ее отношение к великому Цезарю не задевало за живое Архибия, но муки ревности проснулись в его немолодом уже сердце, когда она вступила в любовную связь с Антонием на реке Кидне у Тарса, связь, продолжавшуюся и поныне.
   Теперь его волосы уже поседели, и хотя ничто не могло поколебать его дружбы к царице, хотя он всегда готов был служить ей, но все же это глупое чувство не могло угаснуть вполне и по временам овладевало всем его существом. Он признавал достоинства Антония, но не мог не видеть и его несомненных недостатков! Вообще, думая об этой чете, он испытывал чувство знатока и любителя искусств, отдающего свое драгоценнейшее сокровище богачу, который не ценит его и не умеет поместить на надлежащем месте.
   При всем том он от души желал римлянину блестящей победы, так как его поражение было бы и поражением Клеопатры.
   Корабль приблизился к огням, окружавшим подошву Фароса, и в ту самую минуту, когда Архибий дал знак разомкнуть цепь, кто-то громко произнес его имя в ночной тишине.
   Это Дион окликнул его из лодки, покачивавшейся на волнах у входа в гавань. Он узнал судно Архибия по освещенному фонарем, помещавшемуся на носу бюсту Эпикура. Клеопатра украсила им построенный для друга корабль.
   Дион хотел присоединиться к нему и вскоре стоял на палубе.
   Он был на Фаросе и заходил в матросские кабаки, чтобы узнать новости. Никто, однако, ничего не знал, потому что ветер все время дул с материка, не позволяя большим кораблям подойти к берегу иначе как на веслах. Только недавно он переменился с южного на юго-восточный, и один опытный родосский моряк заявил, что «пусть он в жизни не выпьет кружки вина, если завтра или послезавтра ветер не переменится на северный. Тогда корабли и вести явятся в Александрию десятками, если только, — прибавил старик, бросив вызывающий взгляд на разряженного горожанина, — если только их пропустят мимо Фароса».
   Вечером он заметил парус на горизонте, но самый быстрый фокейский корабль ползет, как улитка, когда ветер не позволяет ему развернуть паруса и даже мешает действовать веслами.
   Другие тоже заметили паруса, и Дион не прочь был бы отправиться в открытое море поискать их, но он был один, в небольшой лодке, да и ту не хотели выпустить из гавани.
   Пропуск, выданный Архибию, сделал свое дело, и сторожевая цепь разомкнулась перед «Эпикуром». Подгоняемый сильным юго-восточным ветром, корабль на всех парусах пролетел сквозь узкий проход.
   Вскоре был замечен слабый мерцающий огонек на севере. Очевидно, это был корабль, и хотя моряк в фаросском кабачке, по виду которого можно было заключить, что и сам он водил не только мирные торговые суда, толковал о кораблях, не упускающих из рук никакой добычи, наши друзья на крепком, хорошо вооруженном «Эпикуре» не боялись пиратов, тем более что утро было близко и неподалеку находились два больших военных корабля, высланных регентом.
   Резкий ветер надувал паруса, грести не было надобности, да и огонек, по-видимому, направлялся к ним навстречу.
   Восток уже начинал светлеть, когда «Эпикур» подошел к встречному судну, но тут оно внезапно переменило направление и повернуло на северо-восток, вероятно, стараясь уйти от «Эпикура».
   Архибий посоветовался с Дионом, стоит ли гнаться за беглецом. Судно было маленькое, и, насколько возможно было разобрать при слабом свете зари, смахивало на сицилийского пирата.
   Каково бы ни было его вооружение, испытанной и многочисленной команде «Эпикура», снабженного всеми средствами защиты, нечего было опасаться, тем более что капитан его служил во флоте Секста Помпея [46] и не раз имел дело с разбойничьими кораблями.
   Архибий находил нелепым затевать сражение ни с того ни с сего, без всякой нужды, но Дион советовал пренебречь опасностью.
   Дойдет до боя, — тем лучше!
   Он сообщил своему другу об опасениях Иры.
   Флот, очевидно, в печальном состоянии, и если бы сицилийцу нечего было скрывать от них, он не стал бы уходить от «Эпикура».
   Следовало узнать, что за причина заставила его повернуть назад от гавани.
   Капитан тоже стоял за преследование, и Архибий согласился, так как неизвестность все сильнее и сильнее томила его. У Диона тоже было тяжело на душе. Ему не удалось изгнать из памяти образ Барины, а после того как Архибий сообщил ему, что она решила прекратить принимать гостей и уехать из города, перед ним все время стоял вопрос, почему бы не назвать своей любимой дочь знаменитого художника.
   Архибий заметил, между прочим, что Барина рада будет видеть в уединении близких друзей, и в том числе, разумеется, его, Диона.
   Дион так же мало сомневался в этом, как и в том, что подобное посещение окончательно привяжет его к ней и, может быть, навеки лишит свободы. Но к чему александрийцу высокий дар свободы, если римляне поступят с его городом, как с Карфагеном или Коринфом? Если Клеопатра разбита и Египет превратится в римскую провинцию, то управление городом, дела в совете, к которым он относился с живым интересом, потеряют для него всякий смысл.
   И если копье пирата положит конец рабскому существованию под римским игом и этим недостойным колебаниям, томлению, — тем лучше!
   В это пасмурное утро, под серым небом, с которого спускался легкий влажный туман, с такими мучительными опасениями и сомнениями в сердце жизнь казалась Диону тусклой и бесцветной.
   «Эпикур» догнал пирата и без труда овладел им. Слабая попытка к сопротивлению тотчас прекратилась, как только капитан Архибия крикнул, что «Эпикур» не принадлежит к царскому флоту и намерен только узнать новости.
   Тогда сицилийцы опустили весла, Архибий и Дион поднялись на корабль и потребовали капитана.
   Это был старый загорелый моряк, прервавший молчание лишь после того, как понял, что желают преследователи.
   Сначала он уверял, будто был свидетелем великой победы египтян над флотом Октавиана у Пелопоннесского берега, но сбитый с толку дальнейшими расспросами, сознался, что ничего не знает, и выдумал известие о победе, только желая угодить знатным александрийским господам.
   Тогда Дион с несколькими матросами обыскал судно и нашел в маленькой капитанской каюте человека с заткнутым ртом, который оказался пленником пиратов.
   Это был матрос из Малой Азии, говоривший только на языке своего племени. От него нельзя было добиться ничего путного. Напротив, важные сведения оказались в письме, найденном в ящике с одеждами, драгоценностями и другими награбленными предметами.
   Взглянув на письмо, Дион не хотел верить глазам. Оно было адресовано его другу, архитектору Горгию. Неграмотный пират оставил его нераспечатанным, но Дион без всяких церемоний оторвал восковую печать. Греческий ритор-аристократ, сопровождавший Антония в походе, писал с Тенара [47], поручая архитектору, от имени Антония, немедленно привести в порядок маленький дворец на оконечности косы, выдававшейся в гавань, и отгородить его высокой стеной. Ворот не требовалось. Сношения с дворцом будут происходить морем. За работу приняться немедленно и окончить ее как можно скорее.
   Прочитав письмо, Архибий и Дион с удивлением взглянули друг на друга. Что побудило Антония к такому странному распоряжению? Как попало письмо в руки пиратов?
   Последнее обстоятельство следовало выяснить.
   Когда Архибий, мягкие манеры и спокойствие которого внушали всем доверие, выходил из себя, то неожиданная вспышка, в соединении с высокой, грузной фигурой и резкими чертами лица, производила внушительное впечатление.
   Капитан порядком струсил, когда александриец пригрозил ему беспощадным наказанием, если он утаит хоть мельчайшую подробность, имеющую связь с письмом. К тому же пират убедился, что ложь бесполезна, так как пленник, не говоривший по-гречески, понимал этот язык и следил за рассказом сицилийца, жестом подтверждая или отрицая его слова.
   Тогда выяснилось следующее: судно пирата вместе с несколькими более крупными кораблями его товарищей крейсировало подле Крита в ожидании добычи. О враждебных флотах они еще ничего не слышали, когда заметили прекрасный, быстроходный корабль, «самый стройный и красивый, какой только бороздил когда-нибудь море». Это была «Ласточка», посольский корабль Антония. Пираты без труда овладели им и разделили добычу, причем львиную долю захватили более крупные корабли.
   Письма и небольшую сумму денег пират отобрал у какого-то знатного господина — без сомнения, посла Антония, — получившего в битве тяжелую рану, от которой он умер, и был выброшен в море. Письма пошли на растопку, уцелело только одно, адресованное архитектору.
   Пленные матросы сообщили, что флот Октавиана одержал победу, что Клеопатра бежала с места сражения, но сухопутное войско еще цело, и, может быть, еще принесет победу Антонию. Пират не знал, где находится войско, может быть, около Тенара, откуда шел корабль, захваченный разбойниками. Потом он был подожжен своим экипажем и пошел ко дну на глазах пирата.
   По-видимому, это сообщение было верно, но акарнанский берег, подле которого должно было произойти сражение, находился так далеко от южной оконечности Пелопоннеса, откуда шла «Ласточка», что Антоний, очевидно, писал уже во время бегства.
   Одно казалось несомненным: флот разбит и рассеян второго или третьего сентября.
   Куда же девалась царица? Куда девались огромные, великолепные корабли, которые сопровождали ее?
   Даже встречный ветер не мог задержать их, так как они были в изобилии снабжены гребцами.
   Неужели Октавиан захватил их в плен?
   Или они сгорели? Потоплены?
   Но в таком случае каким образом Антоний очутился у Тенара?
   На эти вопросы пират не мог ответить. Ему не было резона утаивать правду, если бы он ее знал.
   Архибий отобрал у пирата пленника и вещи Антония и затем отпустил его, взяв наперед клятву, что тот не будет крейсировать между Критом и Александрией.
   Все это происшествие заняло несколько часов, а возвращение значительно замедлилось вследствие встречного ветра, так как «Эпикур» во время преследования ушел довольно далеко в море. Но когда он находился уже в нескольких милях от Фароса, предсказание родосского моряка сбылось: погода с необычайной быстротой переменилась, и ветер подул с севера. Море запестрело кораблями, принадлежащими частью к царскому флоту, частью богатым александрийцам, которых любопытство позвало в море.
   Архибий и Дион не смыкали глаз всю ночь и утро. Моросил мелкий дождь, становилось холодно. Подкрепившись, они стали расхаживать по палубе.
   Они ничего не говорили и только покрепче закутывались в плащи. Ни вино, ни даже яркий огонь в очаге не согрели их.
   Архибий думал о своей возлюбленной царице, и пылкое воображение рисовало ему всевозможные ужасы, которые могут с ней приключиться. Вот она тонет, тщетно взывая о помощи, простирая руки к нему, который так часто выручал ее в трудных случаях. Потом он видел ее пленницей холодного, бессердечного Октавиана, и кровь леденела в его жилах. Наконец он сбросил плащ и со стоном схватился за голову. Ему представилась Клеопатра в золотых цепях за триумфальной колесницей победителя, в толпе римской черни.
   Это было бы ужаснее всего.
   Силы оставили его, и Дион с изумлением услышал его рыдания и увидел слезы, катившееся по его лицу.
   Диону тоже было невесело, и он знал горячую привязанность Архибия к царице. Подойдя, он положил ему руку на плечо и просил собраться с силами. В самые трудные минуты он, Архибий, стоял непоколебимо, возвышаясь над всеми, как сторож на вершине Фароса над бушующем морем. Если он обсудит положение дел с обычным хладнокровием, то убедится, что Антоний свободен, и руки у него не связаны, так как он посылает распоряжение насчет дворца. Зачем ему понадобилась стена — неизвестно, но, может быть, он желает поместить во дворце какого-нибудь знатного пленника и воспрепятствовать его связям с городом. Да и вообще дело, быть может, вовсе не так плохо, как им кажется, так что наступит день, когда они посмеются над сегодняшними опасениями. Ему, Диону, тоже невесело, так как и он желал бы царице успеха, тем более что с этим успехом связана независимость Александрии.
   — Моя любовь и заботы, — прибавил он в заключение, — принадлежали до сих пор городу, как твои царице. Жизнь потеряет всю прелесть в моих глазах, если железная пята Рима раздавит нашу свободу и независимость.
   Искренность и теплое участие Диона подействовали на Архибия. Поразмыслив, он пришел к заключению, что терять надежду пока нет основания, и в свою очередь принялся утешать Диона. Человек, нуждающийся в утешении, часто облегчает душу тем, что утешает другого. Так и Архибию стало легче на душе, когда он убеждал своего товарища, что даже в случае победы Октавиана и присоединения Египта к Риму права граждан вряд ли будут ограничены. Напротив, тут-то и может оказаться полезным молодой решительный независимый человек, если придется защищать самостоятельность города.
   Молодой человек был тронут лаской, звучавшей в этих словах. Со времени смерти отца никто с ним так не говорил.
   Вскоре «Эпикур» стоял в гавани, надо было расстаться с Архибием.
   Оба пережили тяжелые минуты, которые часто связывают людей более прочными узами, чем долгие годы дружбы.
   Они открыли друг другу сердца. Об одном только обстоятельстве Дион умолчал.
   Давно уже привык он не спрашивать совета у других. Из тех, кто обращался к нему за советами, многие выслушивали их с благодарностью и затем поступали наперекор его словам, хотя для них полезнее было бы последовать им. И сам он не раз поступал точно так же, но теперь ему хотелось довериться Архибию. Последний знал Барину и желал ей добра. Может быть, будет полезно открыть здравомыслящему человеку то, к чему так жадно стремилось его сердце вопреки рассудку.
   Решившись, он быстро обратился к своему другу:
   — Ты отнесся ко мне, как отец. Считай меня в самом деле своим сыном и подумай, будет ли тебе приятно назвать своей дочерью женщину, которая полюбилась мне.
   — Луч света в полной тьме! — воскликнул Архибий. — Исполни то, что тебе давно следовало сделать. Гражданин должен иметь жену. Грек становится вполне человеком, только сделавшись главой семьи и отцом. Если я остался одиноким, так на это были особые причины; но как часто я завидовал сапожнику, видя его вечером перед лавкой с ребенком на руках, матросу, который, возвратившись домой, обнимал жену и детей. Когда я возвращаюсь домой, моему приходу радуются только собаки. Но ты, чей прекрасный дворец пустует, ты, в ком сосредоточены надежды знаменитого рода…
   — Вот это и пробуждает во мне сомнения, — перебил Дион. — Ты знаешь меня и мое положение в обществе. И к той, о которой я говорю, ты близок с детства.
   — К Ире? — спросил тот.
   Он слышал от своей сестры Хармионы о склонности молодой девушки.
   Но Дион покачал головой:
   — Я говорю о Барине, дочери твоего покойного друга Леонакса. Я люблю ее; но моя гордость слишком чувствительна и переносится на мою будущую супругу. Меня не трогает мнение других, я знаю ему цену. Но ты помнишь мою мать? Это была женщина совершенно другого склада. Дом, ребенок, рабы, прялка — в этом заключался для нее весь мир. От других женщин она требовала того же, хотя была добра и любила меня, своего единственного сына, больше всего на свете. Она приняла бы Барину с распростертыми объятиями, если бы убедилась, что это необходимо для моего счастья. Но понравилась бы ей молодая женщина, привыкшая к постоянному общению с выдающимися людьми? Когда я подумаю, что она сохранит и в замужестве привычку быть окруженной поклонниками, что неосторожность женщины, привыкшей к свободе, может развязать злые языки и бросить тень на мое безупречное имя, то… — он остановился и стиснул кулак.
   Но Архибий возразил ему:
   — Это опасение лишится всякого основания, если только Барина подарит тебе свою любовь. Это честное, искреннее, надежное сердце, к тому же способное к глубокой любви. Если она любит тебя — а я думаю, что так оно и есть, — ступай, принеси благодарственную жертву, потому что боги желали тебе счастья, обратив твою страсть на эту женщину, а не на Иру, дочь моей сестры. Если бы ты был моим сыном, я бы сказал тебе: «Лучшей дочери ты не мог мне доставить, если только, повторяю, ты уверен в ее любви».
   Дион подумал немного и воскликнул решительным тоном:
   — Да, уверен!

VIII

 
   «Эпикур» бросил якорь перед храмом Посейдона. Матросам приказано было молчать о захвате пирата. Впрочем, они знали только одно: что на разбойничьем судне оказалось письмо Антония, который приказывает выстроить стену. Это могло сойти за хороший знак, так как о постройках думают только в спокойное время.
   Дождь прекратился, но ветер усилился, и стало еще холоднее. Тем не менее вся набережная, от южного конца Гептастадий [48] до Лохиады, была запружена народом. Больше всего толпились между Хомой (косой, на которой был построен храм) и Себастеумом, так как отсюда открывался вид на море и здесь же находилось жилище регента.
   Сотни противоречивых слухов циркулировали в народе, и когда «Эпикур» в третьем часу пополудни бросил якорь, толпа хлынула к нему узнать, нет ли каких новостей. С другими кораблями было то же самое, но ни один не привез достоверных известий.
   Два судна из царского флота встретили самосский корабль, на котором им сообщили о великой победе Антония на суше и Клеопатры на море, и так как человек охотно верит тому, на что надеется, то известие было встречено торжествующими криками и восторгом, укреплявшим веру даже у сомневающихся. Более осторожные люди, которых беспокоило долгое отсутствие флота, прислушивались к дурным новостям и опасались неудачи. Но они не решались высказывать свои сомнения вслух, так как один торговец, предостерегавший толпу от преждевременных восторгов, был избит до полусмерти, а двое других неверящих были брошены в море и едва спаслись.
   Впрочем, это настроение народа было вполне естественно. Всюду, у Серапеума [49], у театра Адониса, у высоких пилонов Себастеума, у главных ворот Мусейона, у входа в царский дворец и перед замками на Лохиаде были воздвигнуты триумфальные арки, украшенные наскоро сделанными гипсовыми статуями победы, трофеями, поздравительными и благодарственными надписями, листьями и гирляндами цветов. Эти приготовления к торжественной встрече начались еще ночью, а теперь подходили к концу.
   Как и его друг Дион, архитектор Горгий тоже не смыкал глаз со вчерашнего вечера. Ему было поручено наблюдать за украшением Брухейона. В Себастеуме, где теперь жила Ира, в претории и жилище регента тоже бодрствовали.
   Когда Архибий явился к Ире, его ужаснула происшедшая в ней перемена. Не далее как третьего дня он виделся с ней, но как она изменилась с тех пор! И без того продолговатое лицо вытянулось еще больше, черты лица стали острее и резче. Двадцатисемилетняя девушка, до сих пор сохранившая всю прелесть юности, внезапно постарела на десять лет. Когда дядя подал ей руку, она быстро обратилась к нему с каким-то лихорадочным напряжением:
   — И у тебя нет хороших вестей?
   — Нет, собственно, и дурных, — отвечал он спокойно. — Но твое лицо, зеленые круги под глазами мне совсем не нравятся! Вы получили тревожные вести?
   — Больше того.
   — Ну?
   — Читай! — отвечала она, протягивая Архибию табличку. С несвойственной ему поспешностью схватил он письмо и, пробегая его глазами, побледнел как полотно.
   Письмо было от Клеопатры и гласило следующее: «Морское сражение проиграно по моей вине. Сухопутное войско могло бы нас спасти, но не под его начальством. Он при мне, невредимый, но точно истекающий кровью, бессильный, вялый, ни на что не годный. Вижу начало конца. Как только получишь это письмо, распорядись, чтобы нас каждый день вечером поджидали носилки. В народе нужно поддерживать уверенность в победе, пока не будут получены известия от Канидия и сухопутных войск. Покрепче поцелуй за меня детей. Кто знает, что случится с ними. Кроме моих наместников и Архибия, не показывай никому моего письма, ни Цезариону, ни Антиллу. Постарайся, чтобы все, чья помощь мне может пригодиться, были на месте, когда я вернусь. Не могу закончить это письмо прежним «радуйся», тут лучше подходит «мужайся». Ты, не завидовавшая моему счастью, помоги мне теперь перенести горе. Эпикур прав, говоря, что боги безмятежно созерцают дела людские. Иначе любовь и верность не могли бы быть награждены горем и слезами. Любите нас по-прежнему».
   Молча и без кровинки в лице Архибий опустил письмо. Прошло некоторое время, прежде чем он смог произнести:
   — Я предвидел это, теперь сбывается…
   Тут его голос прервался, и тяжелый вздох потряс его могучее тело.
   Он опустился на скамью и спрятал лицо в подушках.
   Ира слегка покачала головой, глядя на него.
   Она тоже любила царицу и горько плакала, получив ее письмо, но, прежде чем осушила глаза, десятки проектов, как помочь горю, уже вертелись в ее голове. Спустя несколько минут по получении письма она созвала совет и обсуждала меры, с помощью которых можно поддержать в народе уверенность в победе.
   Что такое была она, нежная, робкая девушка, в сравнении с этим железным человеком, не раз пренебрегавшим величайшими опасностями на службе царицы, а между тем он лежал теперь в отчаянии, уткнувшись лицом в подушки.
   Или женская душа быстрее оправляется после величайшего несчастья, или в ее слабом теле таилось сердце героя?
   Она подумала об этом, вспоминая, как регент и хранитель печати приняли ужасную весть. Они тоже пришли в отчаяние и заметались по залу, однако Мардион, получеловек, не мог идти в счет, а Зенон заслужил милость царицы лишь умением придумывать новые зрелища, увеселения, представления.