Ракета рассыпала зеленый огонь почти над самым Белорусским вокзалом…
Данилов и Костров
   Данилов ушел к начальнику, а Мишка разыскал в полумраке жесткий деревянный диван. Ох как хорошо он был знаком Кострову! Каждый раз, когда его приводили в МУР, он ожидал допроса на этом диване.
   Синие лампочки почти не освещали коридора. Изредка мимо Мишки проходили сотрудники управления. Лица их он не различал, а они просто не видели его. До Кострова доносились обрывки разговоров. И разговоры эти были деловиты и тревожны. В этом коридоре только он один оказался лишним и чужим для этих невероятно загруженных людей.
   Утром этого дня, придя на Петровку, он еще толком не знал, о чем будет говорить с Даниловым. Когда ночью к нему пришел Лебедев и, цыкая после каждого слова больным зубом, подмигивая и усмехаясь, передал Мишке приказ Резаного, Кострова охватил ужас. Нет, он сам не боялся Широкова, хотя знал, что шутить с этим человеком не рекомендуется. Он испугался за жену и дочь.
   Полтора года назад Мишка вернулся из тюрьмы и, не заходя домой, поехал к Данилову.
   – А, это ты, Костров, – сказал Иван Александрович так, будто не было долгих двух лет после их последней встречи. – Ну заходи, заходи. Давно в Москве?
   – Только с поезда.
   – И значит, сразу ко мне.
   – Значит, сразу к вам.
   – Просто так или дело какое есть?
   – Есть у меня дело, – сказал Мишка, – есть. Специальность в лагере получил. Знатную специальность – дизелиста. Поэтому желаю дальше работать именно по этой специальности, а не по какой-нибудь другой.
   – Так, – отозвался Данилов, – так, Миша. Значит, сам понял, что нельзя по-старому жить. Значит, нужно тебя на работу устраивать.
   Мишка тогда ничего не сказал Данилову. А сказать хотелось очень многое. Пять последних месяцев он готовился к этому разговору, продумал его до мельчайших подробностей, а придя, сказал всего несколько слов. То многое так и осталось в подтексте их беседы. И оба поняли это. Уж слишком давно они знали друг друга.
   Мишкина жизнь складывалась нелепо и недобро. Она могла развиваться до конца по стереотипу многих таких же жизней, начавшихся в годы послевоенной разрухи. Беспризорщина, воровство, домзаки и колонии. Но ему повезло: он встретил на своем пути человека, перед которым всегда стоял светлый пример Феликса Эдмундовича Дзержинского. Данилов тоже твердо верил, что нет неисправимых людей.
   Через десять дней Мишка работал дизелистом в экспедиции, которая искала в Подмосковье артезианские скважины. Работа была веселая, кочевая. С апреля по ноябрь в поле. А зимой приходилось тяжеловато. Нет-нет да и навестят старые дружки. Однажды Мишка чуть не сорвался, когда Володька Косой стал, смеясь, упрекать его в трусости. Но все же выдержал…
   И вот сейчас, сидя в темноте, Мишка вспомнил всю свою прошедшую жизнь, которая, кроме этих последних лет, состояла из драк, пьянок и была насквозь пронизана страхом наказания.
   Приход Лебедева он воспринял как возвращение к прошлому и понимал, что, став теперь другим человеком, он не сможет жить так, как жил раньше. Но вместе с тем в нем слишком прочно сидело уважение к воровским законам. Порвав со старым, он всегда помогал чем мог бывшим дружкам и никогда не говорил никому то, о чем знал.
   Данилов просил его помочь. В чем заключалась эта помощь, Костров прекрасно понимал. Он должен сделать что-то, что поможет поймать Резаного. А не значит ли это предать? Предать человека, о котором рассказывали легенды в воровских притонах, тюрьмах и лагерях. Мишка хорошо знал Широкова. Когда-то ему нравился этот человек, он даже старался подражать Резаному. Так же щегольски одевался, старался как можно реже материться, так же веско и спокойно говорил с людьми. Но Мишка знал и другого Широкова. Знал его жестокость, невероятную жадность, когда дело доходило до дележки «прибылей». Никто так не обдирал компаньонов, как он.
   Костров прекрасно понимал, что Широков просто сволочь, прекрасно понимал, что именно такие, как он, испортили ему жизнь. Но предать…
   И хотя он порвал со старым, но в глубине его души жила еще инерция прошлого. Вместе с тем его просил Данилов. Человек, который для него сделал очень и очень много. Мишка вспоминал толпы у военкоматов, вокзальные перроны, у которых стояли готовые к отправке поезда с бойцами… Вспоминая все это, он ощущал свою ненужность и беспомощность как раз в тот момент, когда он хотел быть полезным. Данилов просил его помочь, и если он согласится на это, то немедленно станет нужным и полезным.
   Надо думать, надо решать.
   Он не знал, сколько просидел в коридоре почти в полузабытьи. Мимо, как обычно, проходили люди, но на этот раз Костров не видел их – он думал.
   – Ты, никак, спишь, Михаил! – вывел его из забытья голос Данилова. – Чего это ты, брат? Заходи.
   Они снова сидели на тех же местах, будто и не выходили из этой комнаты. Сидели и говорили о вещах, не имеющих отношения к недавнему разговору. Данилов внимательно следил за собеседником. Мишка был рассеян, отвечал невпопад – он думал.
   – Ну что решил, Миша?
   Костров вздрогнул, он больше всего боялся этого вопроса.
   – Так что же ты надумал, Костров?
   – Иван Александрович, – Мишка вздохнул, – помогите на фронт, а…
   – Значит, не надумал. А я, между прочим, за тебя перед начальником МУРа поручился.
   – А он что?
   – Теперь это уже малоинтересно. Ну, давай твой пропуск.
   – Значит, домой мне?
   – А куда же еще?
   – Но ведь там…
   – Боишься, значит? Ничего, ты Резаному помоги, он тебя не тронет.
   – Да как же так? – крикнул Мишка. – Я же честно жить хочу, а вы говорите – помоги. Помогу, а меня к высшей мере!
   – Честно, говоришь, жить хочешь?
   Данилов обошел стол и приблизился к Мишке.
   – Честно? А ты знаешь, что любой честный гражданин обязан помогать органам следствия? Молчишь? Половинчатая у тебя честность. И вашим и нашим. Нет, Костров, человек обязан решить для себя – с кем он. Посредине проруби знаешь что болтается?.. Если ты с нами, значит, должен и бороться за наше дело. Середины здесь нет. Понял? А ты, я вижу, больше всего Резаного боишься.
   – Я не боюсь. Он придет, я с ним знаете что сделаю!
   – Ничего ты не сделаешь. У него наган, а у тебя? Ты лучше сделай так, чтобы мы с ним что-нибудь сделали.
   Внезапно за окном пронзительно и резко закричала сирена, та, что на крыше здания МУРа. Потом голос ее слился с десятком других. Над городом поплыл протяжный басовитый гул.
   – Опять тревога. – Данилов погасил лампу на столе, поднял штору светомаскировки. – Что такое? Гляди, Костров!
   Над городом ходили кинжальные огни прожекторов. Внезапно два из них скрестились, и в точке встречи заблестел корпус самолета. Захлебываясь, ударили с крыш зенитные пулеметы, глухо заухали зенитки.
   Налет. Вот оно. Немцы над Москвой.
   Данилов забыл о Кострове, он забыл вообще обо всем на свете. Он видел только небо, рассеченное прожекторами, на котором, словно красные цветы, вспыхивали разрывы снарядов.
   Где-то над крышами домов занялось зарево.
   – Что это? – спросил Костров. – Что это, Иван Александрович?!
   – Это город наш горит, Миша. Вот и в Москву пришла война.
   А зарево разгоралось все сильнее. Горело где-то недалеко, в районе Трубной. Отчаянно звеня, пронеслись туда пожарные машины. В кабинете стало светло. Зыбкий розовый свет выхватывал из темноты лица, словно выкрашенные желтой краской.
   Данилов взглянул на Кострова. У того дергало щеку.
   – Иван Александрович, – хрипло сказал Мишка, – я помогу. Сделаю все, что нужно будет.
Муравьев
   – Вот эта квартира. Здесь и живет Марина Алексеевна.
   – Спасибо, мамаша. Вы не беспокойтесь, она мне рада будет, – сказал он, твердо глядя в подозрительные старухины глаза.
   – Ну, если так…
   – Только так, и никак иначе.
   Старуха отошла, еще раз подозрительно оглянувшись. Бог его знает, кто такой. Здоровый байбак, одет ничего себе, может, и впрямь родственник.
   Игорь сел на скамейку у крыльца. От цветов в палисаднике шел терпкий, дурманящий запах.
   «Почти как на даче, как в Раздорах».
   Там эти же цветы росли у самого крыльца и так же дурманяще пахли вечерами. Когда-то они казались ему огромным пушистым ковром. И дача казалась огромной, и даже скамейка. Но с каждым годом они становились все меньше и меньше. Дача уже не представлялась такой большой – обыкновенный одноэтажный домик. Он понял, что сам вырос, а все осталось прежним.
   Последний раз он был на даче летом тридцать девятого. Ах какое это было лето! Рано утром они втроем: Коля, Володя и он – уезжали на велосипедах на Москву-реку, купались до одури, валялись на траве, курили. Курили вполне легально, и именно это было особенно приятным.
   После обеда ходили на окраину поселка, на дачу инженера Дурново, где была волейбольная площадка. Веселая это была дача. Сам инженер почти все время находился в отъезде – строил мосты. Его жена Александра Алексеевна хотя была дама в возрасте, но молодежь любила очень и сама играла в волейбол.
   Вечером они сидели на скамейке у водокачки и пели о том, как юнга Биль дерется на ножах с боцманом Бобом и о «стране далекой юга, там, где не злится вьюга»…
   А рядом со скамеечкой был забор, и за ним тоже тонко и волнующе пахли цветы, и за этим забором жила Инна.
   Они вместе росли на даче, вместе катались на велосипедах и вместе играли в волейбол. И только в этом году он увидел ее словно впервые, будто не было до этого пяти долгих лет. Увидел, что у нее тонкая, легкая фигура, золотистые волосы, вздернутый нос и родинка над верхней губой.
   При ней ему хотелось еще лучше играть в волейбол, еще быстрее гонять на велосипеде. Хотелось выдумывать необычайные истории или спасти ее от хулиганов. Почему-то, играя в волейбол (если они попадали в разные команды), он старался «погасить» мяч именно на нее, обогнать рискованно, прижав к забору, на велосипеде, обрызгать водой на купании. Да мало ли что тогда могло прийти в голову!
   Однажды он заметил, что, приезжая из Москвы, на станции он всегда встречал ее. Как-то они пошли со станции совсем в другую сторону, мимо дач, мимо заборов, через шоссе, к лесу.
   Они шли и молчали, только иногда касались друг друга горячими руками. Он задержал ее руку в своей, и она не отняла ее. Потом он целовал ее теплые шершавые губы, и она целовала его неумело, как целуются дети.
   Она говорила все время: «Игорек… милый… Игорек». С того дня они каждый день встречались на той же полянке. Инна бежала к нему, и у него холодели руки от нежности.
   В Москве они встречались реже, но все равно часто. Ходили в кино, на каток. И у них было свое парадное, в котором они целовались…
   И сейчас, увидев цветы, уловив запах того далекого лета, Игорь вспомнил Инку и пожалел, что не позвонил ей. Он даже знал, как она ждет его звонка. Забирается с ногами на красный большой диван в своей комнате, читает и ждет. Ветер из окна шевелит ее волосы, она смешно дует на них, если они падают на лоб.
   Но как он может позвонить, что сказать?.. Все ребята уходят на фронт, а он…
 
   Игорь сидел на лавочке, слушал, как дребезжат стекла на улице, и думал об Инне. Постепенно наступила ночь. И она была особенно заметна, эта военная ночь, так как оконный свет не разгонял темноты.
   Игорь закурил, на секунду ослепнув от вспышки спички. Лишь только глаза привыкли к темноте, он увидел перед собой старичка с противогазом через плечо.
   – Сидите, значит? – вкрадчиво спросил он.
   И от одного его голоса у Игоря стало муторно на душе. Он понял, что ему ни за что не отвязаться от этого почтенного ветерана домоуправления и что придется доставать и показывать удостоверение, чего совсем не хотелось.
   – Сижу, папаша, – все же бодро ответил Игорь.
   – Курите?
   – Курю.
   – Знаете, на каком расстоянии виден с воздуха огонь зажженной папиросы?
   Игорь вспомнил плакаты, которыми было обвешано муровское бомбоубежище, твердо сказал:
   – Знаю, – и тут же погасил окурок.
   – А документы у вас есть, что вы родственник Флеровой?
   «Все же настучала вредная бабка», – подумал Игорь и ответил:
   – А зачем документы, папаша, я разве на нее не похож? Многие говорят, что очень.
   – Мне ваше сходство устанавливать некогда…
   – Папаша!..
   Игорь не успел договорить. От калитки процокали каблуки. Подошла женщина. Муравьев не мог хорошо разглядеть ее в темноте. Он только видел, что она по-мальчишески стройна и высока.
   – К вам родственник, гражданка Флерова, – проскрипел ехидный дежурный.
   – Ко мне? – Голос был низкий, чуть с хрипотцой.
   «Курит, наверное», – подумал Игорь.
   – Я к вам, Марина Алексеевна. – Муравьев встал. – Может быть, в дом пригласите?
   Женщина открыла дверь и остановилась на пороге, приглашая:
   – Прошу, родственник.
   Осторожно пройдя темную переднюю, Игорь вошел в комнату. Он слышал, как хозяйка опускала шторы на окнах, потом щелкнула выключателем. В углу засветилась причудливая лампа: бронзовая женщина держала за стебель цветок лотоса. Зеленый мертвенный свет заполнил комнату, увешанную картинами.
   – Ну, я вас слушаю, родственник. – Флерова взяла тонкую папиросу.
   «Латышская», – отметил Игорь.
   – Так что же?
   – Я уполномоченный Московского уголовного розыска. – Игорь прибавил себе одно звание, доставая удостоверение.
   – Так, – сказала Флерова, – любопытно.
   И по тому, как у нее дрогнуло что-то в глубине глаз, как нервно пальцы начали перебирать спички в коробке, Игорь понял, что она чего-то боится. И тут само сердце подсказало ему нужное, вернее, единственное решение. Возможно, что именно в этот момент в нем родился следователь.
   – Ваш друг убит.
   – Зяма? – почти крикнула Флерова.
   «Вот оно, начало!» По спине Игоря поползли мурашки.
   – Почему вы подумали о нем?
   – Я не…
   – Отвечайте! Ну! Быстро!
   Пауза.
   – Разве у вас один друг?
   – Зяма собирался на фронт…
   – Не лгите, вы знали, что он в Москве, он сегодня вечером должен быть у вас.
   – Я…
   – Говорите правду.
   И тут случилось неожиданное. Флерова заплакала. Громко, навзрыд. Этого Игорь никак не мог предугадать. По дороге сюда он ожидал чего угодно: лжи, запирательств, сопротивления, наконец, но только не слез.
   А женщина продолжала плакать. Игорь налил воды в стакан, протянул ей.
   – Хорошо… Я скажу… Я все… сама… – говорила Флерова, стуча зубами о край стакана.
   – Собирайтесь.
   И тут где-то совсем рядом раздался отрывистый и басовитый звук. Он на секунду наполнил комнату и стих. Но вслед ему спешил второй, третий. Зазвенело окно, тонко-тонко. Где-то на улице ударил пулемет. И вдруг – страшный грохот. Со звоном рухнула рама. Погас свет.
   Игорь подбежал к окну. На небе, в лучах прожекторов, лопались белые разрывы зенитных снарядов.
   Налет! Первый настоящий налет!
   – Марина Алексеевна, – позвал Игорь.
   И вдруг он понял, что Флеровой в комнате нет.
   Натыкаясь на мебель, опрокинув что-то, Игорь выскочил на крыльцо. Двор был пуст. Улицу заливал мерцающий мертвенный свет. Она стала неузнаваемой. Метрах в ста он увидел бегущую женщину.
   Она!
   – Стой! – крикнул Игорь. – Стой, стрелять буду!
   Он выхватил наган и побежал.
   Под ногами противно хрустело стекло. И вдруг нога поехала в сторону, он тяжело упал на тротуар. Левую руку обожгло, но Игорь увидел только Флерову, которая вот-вот скроется за углом.
   – Стой! – еще раз крикнул он и выстрелил в воздух.
   Из-за угла навстречу Флеровой выскочил милицейский патруль. Один человек остался возле нее, другой подбежал к Игорю.
   – Все в порядке, – сказал Муравьев, – я из МУРа, помогите доставить задержанную.
Флерова
   – У вас есть только одна возможность, – Данилов встал, прошелся по комнате, – одна возможность – правда.
   Флерова молчала. Она словно окаменела с той самой минуты, когда ее ввели в управление.
   – Вы слышите меня? Я понимаю ваше состояние. Но хочу напомнить: время военное, и закон строже вдвое. Помните, суд всегда принимает во внимание чистосердечное признание. Я уйду, а вы посидите, подумайте.
   Она осталась одна.
   Вспышка энергии, вызванная страхом, заставившим ее бежать из квартиры, сменилась сначала истерикой, когда ее вели по темному Каретному Ряду, потом полной апатией.
   На столе рядом с ней лежала пачка «Казбека» и спички.
   Она взяла папиросу, попробовала прикурить. Не получилось. Спички ломались одна за другой. И только тогда Марина увидела, что у нее дрожат руки. Она, словно слепая, вытянула пальцы перед собой.
   Дрожат. Но почему? Что она сделала плохого? Что? Нет, так не годится. Почему этот человек говорил о суде? Судят убийц, шпионов, воров. Она же ничего не украла. Не убила никого… Зяма убит. Как познакомилась с этим человеком… Пускай его приведут сюда… Все по порядку. Вот бумага, ручка. Она напишет. Сама напишет…
   А где-то в глубине памяти ожили слова: «…суд всегда принимает во внимание чистосердечное признание».
 
   Этот день был особенно длинным. Солнце закрыла светлая пелена. Батуми ждал дождя. Одуряюще и терпко пахли цветы. Воздух стал влажным и липким.
   Она утром поругалась с Зямой. Просто так, от нечего делать. Ей не хотелось больше жить в этом городе, есть в душных шашлычных, пить кофе на набережной и ждать дождей. Она хотела уехать в Сочи. Увидеть знакомых, начать привычно-веселую, безалаберную ночную жизнь. Ей мучительно не хватало сплетен и новостей, элегантных поклонников, преувеличенно дружеских объятий знакомых киношников.
   – Уезжай, если хочешь, – сказал Зяма, – я не поеду. У меня здесь дела. И потом, неужели я не имею права один месяц в году не видеть пьяных рож твоих знакомых?
   У него действительно были дела. Он приехал к старику чеканщику. Зяма хотел написать о старом мастере для журнала и поучиться у него искусству чеканки. Зяма уходил к нему рано утром и возвращался домой только под вечер. От него пахло кузницей, раскаленным металлом и углем.
   Марина отчаянно скучала. Поначалу она ходила с Зямой к старику. Искренне восхищалась тяжелыми барельефами и изящными тарелками, пила терпкое вино и ела тягучий сыр сулугуни. Потом ей наскучило все это: и чеканные фигуры на меди, и ласковый, улыбчивый старик, и вино.
   Ей надо было встречаться со знакомыми, обязательно заниматься чужими делами, ночи напролет спорить об искусстве.
   – Ты говоришь, что любишь искусство, – сказал Зяма. – Оно вот – рядом с тобой, настоящее искусство, а не треп о нем. Ты никогда не станешь хорошим художником – ты слишком много говоришь об этом. А творчество – это молчание. То, что в тебе и что всегда страшно вынести на люди, так же как и любовь.
   – Ты на себя погляди. Тоже мне художник – из бывших каторжников!
   Сказала – и сразу же пожалела. Зяма стоял бледный, только пальцы судорожно перебирали кисточки, которые сушились на подоконнике.
   – Да, я сидел. Но там я работал. Был бригадиром взрывников. Я строил канал, и у меня кончился срок, но я остался рвать гранит для канала еще на полтора года. Я только там понял, что такое творчество и каким должен быть художник. Он должен быть достойным великих свершений людей, тех самых каналов и строек. Иначе он просто лишний.
   Потом он взял свой чемоданчик и ушел к старику. А она осталась.
   «Нехорошо, – подумала Марина, – нехорошо, что я так его обидела. Он добрый. Он же единственный человек, который меня ни разу не обидел. Ведь сколько ухаживал и ждал! Не то что другие. У тех одно: в ресторан, выпить, а потом – в постель. Нет, зря я его так… Зря». Но ничего, вечером она «залижет раны»… Возьмет у него деньги, на неделю смотается в Сочи.
   Теперь, когда было найдено компромиссное решение, Марина успокоилась. И хотя она точно знала, что не вернется больше в Батуми, ей все равно приятно было думать о том, что она непременно приедет сюда через неделю. И Зяма будет ее встречать, и лицо у него будет добрым и радостным. От этих мыслей стало хорошо на душе, и она пошла на набережную в кофейню перекусить.
   Пока смуглолицый толстоусый официант, похожий на разбойника, не принес ей вино и купаты, она все думала о том, кого встретит в Сочи и как там обрадуются ее приезду.
   – У вас свободно?
   – Да, – ответила она и подняла глаза.
   У столика стоял высокий седой человек. Потом, когда он сел, она заметила шрам на лице и орден на лацкане светлого пиджака.
   Некоторое время они сидели молча. Потом разговорились. И опять Марина стала прежней, московской Мариной: в меру кокетливой, в меру грустной и остроумной. Ее нового знакомого звали Вадим Александрович или просто Вадим. Он – ленинградец. Полярный летчик. Марина почувствовала, что ее понесло. Так всегда начинался у нее очередной роман. После завтрака они гуляли по набережной, потом зашли на квартиру к Вадиму (у его хозяина чудная маджарка)…
   Днем они уехали в Сочи. Марина едва успела собрать вещи и написать записку.
   В Сочи все было так, как она думала. Шумно, весело, безалаберно. Знакомые артисты, режиссеры, писатели. Но был еще и Вадим. Ей нравилось бывать с ним на людях. Летчик, герой. «Мужик на зависть».
   А он был сдержан с ее знакомыми. Сдержан, но щедр. Только когда Вадим садился играть в карты, он становился совсем другим. Глаза его были пусты и холодны, лицо приобретало странное, охотничье выражение.
   – Он настоящий мужчина, – говорили ей приятельницы, – любит риск. Видишь, какое у него лицо?
   Вадим никогда не проигрывал и не прощал долги.
   – Это дьявол, а не человек, – говорили о нем.
   Под утро, когда они оставались вдвоем, Марина жадно обнимала его. Он был крепок, как спортсмен-профессионал. Она рассказывала ему о себе, о Зяме… Рассказывала и боялась надеяться, что вот оно, счастье, которого она ждала всю жизнь.
   Уехал Вадим внезапно. Утром они пошли на пляж, но по дороге встретили какого-то человека. Он что-то сказал Вадиму, и тот сразу заторопился.
   Собрался он по-военному быстро. Оставил Марине десять тысяч и два костюма.
   – За ними зайду в Москве. Жди…
   А вечером Мишка Посельский, фотокор столичного журнала, рассказал, что два дня назад в колхозе «Виноградарь» кто-то оглушил сторожа, взломал сейф и унес триста сорок тысяч. Но Мишке никто не поверил. Его все знали как отчаянного трепача.
   Конечно, в Батуми Марина не поехала. 10 июня, почерневшая от солнца и размякшая от жары, она решила уехать. Хотелось махнуть в Ленинград, там, в Управлении полярной авиации, разыскать адрес Вадима и уехать с ним в Латвию на взморье. Пока еще Латвия была «заграницей», и киношники, приезжавшие оттуда, рассказывали чудеса.
   Но в Москве она закрутилась: дела, как говорят гадалки, «пустые хлопоты». Деньги она истратила. Ей подвернулась халтурка на «Мосфильме» – маленькая роль со словами, – и она осталась. А через неделю началась война.
   Целый месяц ей никто не звонил, никто не приходил в гости. О ней просто забыли. И тогда она почувствовала свое одиночество. Она осталась одна в этом огромном городе, занятом делами суровыми и важными. Вместе с одиночеством пришел страх. Тогда Марина позвонила. Зяма был дома. Он встретил ее, сварил кофе, налил коньяку, и она поняла, где ее настоящее убежище, и всю ночь Марина строила планы их будущей жизни. А утром, успокоенная и полная твердой уверенности в том, что она начнет жить по-новому, она вернулась к себе. Перебирая вещи в шкафу, нашла костюмы Вадима. И ей стало грустно. Они были совсем из другой, беззаботной, веселой жизни… Наверное, Вадим уже на фронте. Увидятся ли они еще?
   Он пришел через два дня. Небритый, в измятом костюме.
   – Ты разве не на фронте?
   – Пока нет. Я очень устал. Утром поговорим.
   Утром Вадим вынул из чемодана форму командира-пограничника.
   – Ты же летчик! – удивилась Марина.
   Вадим усмехнулся одними губами, продолжая рыться в чемодане. Марина подошла и заглянула через его плечо. В чемодане лежали толстые пачки денег, два пистолета и желтела россыпь патронов.
   – Откуда это у тебя?
   Вадим, не отвечая, собрал патроны, высыпал их на стол, достал из чемодана несколько обойм и, все так же молча, начал заряжать их.
   – Почему ты молчишь?! Слышишь! Почему?!
   Вадим молча сунул обойму в рукоятку пистолета.
   Раздался неприятный щелчок.
   – Так, – Вадим подошел к ней, покачивая на ладони матово отливающий чернотой пистолет, – тебе интересно, откуда у меня оружие? Так? Профессия такая.
   – Ты же летчик?
   – Да, я «летчик». Я летаю и пока, слава богу, не сажусь. Я экспроприатор, ясно? Ну а если проще – налетчик.
   И она вспомнила Мишку Посельского и его рассказ о взломе сейфа.
   – Значит, это ты там, в колхозе…
   – Не только я. Вместе с тобой.
   – Я ничего не хочу знать.
   – Об этом скажи в НКВД. Ты жила на эти деньги…
   – Будь они прокляты!..
   – Это патетика, так сказать, отрывок из мелодрамы. А чекисты любят факты.
   – Какие факты?.. Слышишь, какие?!
   – Не глухой, слышу. Первый – деньги. Второй – ты служила мне ширмой. Третий – прятала мои вещи. Любого из них хватит, чтобы отправить тебя на десять лет. А ввиду военного времени – расстрелять.
   Она согласилась. Вернее, заставила себя согласиться. Ею управлял уже только страх. Вадиму понадобились документы, вернее, нужно было что-то исправить в ночном пропуске. Она дала адрес Зямы…
   Написав все, Флерова положила ручку, и внезапно ей стало удивительно спокойно и совсем нестрашно.
Данилов
   – Картина ясная. Грасса убил Резаный. Убийство художника – его первое преступление в Москве. Понимаете, товарищи, по городу ходит командир-пограничник. Хотя он, может быть, уже переменил обличье.