– Дерьмовая погодка, да? – сказал я, пытаясь вытащить нас обоих из ощущения неудобства, в которое мы уже погружались.
   Моралес надолго остановил взгляд на тротуаре, обильно поливаемом, словно из ведра.
   – Мы попросили позвонить вам… – Я чувствовал себя вынужденным применить это множественное число, хотя это «мы» и привязывало меня к этому сукину сыну Романо. – Я должен что-то вам сказать.
   – Не осторожничайте. – Моралес наконец взглянул на меня. На его лице мелькнуло отчаяние. – Вы только что сами мне все сказали.
   Я в замешательстве посмотрел на него.
   – Это «но», – попытался объяснить Моралес. Я открыл рот в попытке что-то ответить, хотя понятия не имел, что вдовец хочет сказать мне. Увидев, как я хватаю ртом воздух, он продолжил: – Это «но». Вы только что сказали: «Мы попросили позвонить вам, но…» Этого достаточно. Я все понял. Если бы вы сказали «мы попросили позвонить вам и…» или «мы попросили позвонить вам, потому что…», это бы что-то значило. Но вы этого не сделали. Вы сказали «но».
   Моралес опять уставился на дождь, и я ошибочно предположил, что на этом его речь закончена.
   – Это самое предательское слово, которое я знаю. – Он опять начал говорить, однако это совсем не звучало как беседа, это был монолог, очень интимный, который оказался произнесенным вслух исключительно по рассеянности. – «Я тебя люблю, но…»; «возможно, но…»; «это не так серьезно, но…»; «я пытался, но…». Понимаете? Это чертово словечко, которое подрывает все, что было или могло бы быть, но таковым не стало.
   Я посмотрел сбоку на этого человека, который смотрел на падающий дождь. Я ясно видел перед собой простого, недалекого паренька, чей мир только что рассыпался в прах. Но его слова, тот тон, с которым он их произносил, – все это было присуще человеку, уже привыкшему продираться сквозь боль. Казалось, он всегда был готов к тому, чтобы столкнуться с худшим.
   – Это хоть как-то облегчает для меня всю ситуацию. – И пусть это было не слишком достойно, но я нашел в его преисполненной меланхолии осведомленности лазейку, чтобы убежать от странного чувства вины, которое уже начало настигать меня.
   – Что ж, я вас слушаю. – Моралес развернул стул в мою сторону, словно так ему было легче сфокусировать свое внимание на мне или словно он хотел избежать гипнотизирующего действия дождя.
   Я ему все рассказал. И на этот раз не чувствовал себя обязанным использовать множественное число, чтобы как-то замаскировать ответственность Романо и Сикоры. Да пусть катятся к черту. Закончил рассказ своим походом в Палату и заявлением на обоих и тем, что сейчас жду отчет судебных медиков о побоях, нанесенных рабочим.
   – Бедолаги, – сказал Моралес, – во что их втянули.
   Он произнес это таким нейтральным тоном, с таким отсутствием какой-либо эмоции, что казалось, будто он говорит о чем-то очень далеком. Я боялся, что Моралес не одобрит моих действий, фанатично упрется в ту дорожку, которую Романо и этот, еще один, вымостили собственной глупостью. Теперь-то я понял, что этот парень был слишком умен для того, чтобы найти утешение в какой угодно истории, ему была нужна только правда.
   – А если его поймают? Что ему будет? – Моралес произносил это, не отрывая взгляда от дождя, который превратился в слабую изморось.
   Я не смог избежать того, чтобы формулировки из кодекса не всплыли у меня в голове, все, что касается пожизненного заключения, плюс одиночное заключение на неопределенное время для тех, кто «совершил убийство в целях подготовки, облегчения, завершения или сокрытия иного преступления». Я уже решил, что этого человека не способна ранить никакая правда, просто потому, что в его душе не осталось ни одного неизраненного места, за которое можно было бы его задеть.
   – Квалифицированное убийство. Статья 80, параграф 7 Уголовного кодекса. По нему дают пожизненное.
   – Пожизненное заключение… – Моралес повторил, словно пытался исследовать это понятие, проникнуть в его суть. Я заметил, что он не сказал «пожизненное наказание», как говорит большинство из тех, кто не знаком с правом и использует лексику из кино. Этот парень продолжал удивлять меня.
   – Вас это разочаровывает? – Я отважился задать вопрос.
   Я побоялся, что этот вопрос прозвучит слишком нагло. В конце концов, мы были практически незнакомы. Моралес опять посмотрел на меня с неожиданной растерянностью, которая показалась мне искренней.
   – Нет, – ответил он наконец. – Это мне кажется справедливым.
   Я замолчал. Наверное, моим долгом было объяснить ему: даже если убийца будет приговорен к заключению на неопределенное время, согласно статье 52 Уголовного кодекса, если убийца осужден первично, то через двадцать или двадцать пять лет он может быть освобожден условно. Но мне показалось, что от этого ему станет еще больнее. Я в упор смотрел на Моралеса, а он – на тротуар, и лицо его постепенно становилось все более хмурым. Я тоже посмотрел в окно. Дождь закончился, и солнце так заливало светом мокрые улицы, словно ему впервые разрешили сделать это.
   – Ненавижу, когда так происходит, – вдруг сказал Моралес так, словно я должен был быть в курсе того, что значит «так происходит». – Всегда не выносил, когда после грозы выходит солнце. Мое представление о дождливом дне – раз пошел дождь, то пусть идет до самой ночи. А солнце пусть появляется на следующее утро, прошло ненастье – и пришло солнце, но вот так?.. Чтобы солнце вторгалось вот так, когда его никто не звал… В дождливые дни солнце – это непростительное вторжение. – Моралес остановился на секунду и позволил отсутствующей улыбке проскользнуть по губам. – Не беспокойтесь. А то подумаете, что из-за трагедии я окончательно свихнулся. Не стоит.
   Я не знал, что ответить, но Моралес и не ждал ответа.
   – Обожаю дождливые дни. С детства. Мне всегда казалось идиотизмом, когда люди говорят о дожде: «плохая погода». Почему плохая погода? Вы сами сказали что-то подобное, когда мы вышли из Суда. Правда? Но подозреваю, что вы сказали это только ради того, чтобы хоть что-то сказать, потому что неудобно себя чувствовали и не знали, как прервать молчание. В любом случае, не важно.
   Я продолжал молчать.
   – Серьезно. Это же нормально. Наверное, это я ненормальный. Но чувствую, что у дождя незаслуженно плохая слава. Солнце… не знаю. Когда солнце, все кажется слишком простым. Как в фильмах этого парня, как его зовут? Палито Ортега. Эта нарочитая простота всегда меня бесила. Солнце, полагаю, слишком разрекламировано. И поэтому меня раздражает это пренебрежение по отношению к дождливым дням. Как будто это проклятое солнце не может вынести того, чтобы мы, те, кто не чтит его, как язычник, могли бы спокойно и полностью насладиться хорошим дождливым днем.
   К этому моменту слушание и созерцание Моралеса поглотило меня целиком. Это была самая длинная речь, которую мне до сих пор доводилось слышать от него.
   – Идеальный день для меня таков. – Моралес позволил себе небольшой жест руками, как будто указывал места актерам в фильме, в котором был режиссером. – Утро с тяжелыми облаками, много грома и хорошенький дождь на целый день. Я не говорю «ливень», потому что солнечные придурки начинают хныкать вдвойне, когда город промокает. Нет, хватит просто ровненького дождика до самой ночи. До глубокой ночи, вот так. Чтобы засыпать под шум капель. И если можно добавить еще чуть-чуть грома, то так даже будет лучше.
   Он помолчал минуту, словно пытаясь вспомнить одну из таких ночей.
   – Но это… – он скривил рот в отвращении, – это надувательство.
   Я надолго задержал взгляд на лице Моралеса, который продолжал смотреть на улицу с выражением отчаяния. Я полагал, что на работе у меня выработался иммунитет к эмоциям. Но этот парень, сидевший откинувшись на спинку стула и потерянно смотревший на улицу, только что смог облечь в слова то, что я и сам чувствовал с детства. Наверное, в этот момент я осознал, что многое, даже слишком многое в Моралесе напоминало мне меня самого или «того меня», которым я когда-то был. Я был вымотан тем, что каждое утро, едва проснувшись, напяливал на себя силу и уверенность, словно костюм – или, еще хуже, словно маскарадный костюм. Видимо, поэтому я решил, что помогу ему всем, что в моих силах.

11

   Хотя я знал, что рано или поздно настанет момент подшивать дело в архив, я старался оттягивать это самым старым и бесполезным способом, который только знал: прогоняя воспоминания о нем всякий раз, когда они ко мне приходили. И поэтому, из-за бессмысленности моего упорства и неизбежности обстоятельств, момент настал со всей своей беспощадной пунктуальностью, разрушавшей в этой игре все мои ошибочные ходы из отрицания и перенесения сроков.
   Как-то в конце августа я сидел в своем углу в Секретариате, оформляя одно освобождение из-под ареста. Ко мне подошел секретарь Перес с делом в руках. Когда он швырнул его на мой стол, оно плюхнулось с шелестящим грохотом.
   – Оставляю тебе убийство в Палермо на закрытие.
   На нашем жаргоне «оставлять убийство» означало просить меня вынести заключение, «в Палермо» – название по месту происшествия, потому что у нас не было ни одного задержанного, чтобы дать делу его фамилию, и «на закрытие» – именно поэтому Перес просил меня о завершении: три месяца процедур без каких-либо положительных результатов, никаких следов и версий для следствия. Отмолотили – и в мешок. Прощай, дело. Тысячи раз проходили у меня подобные случаи, наиболее легкие из них я отдавал своим подчиненным. Но здесь я сопротивлялся, потому что для меня это было не убийство в Палермо, а дело о смерти жены Рикардо Агустина Моралеса, и я сам себе пообещал ему помочь во что бы то ни стало. И правда состояла в том, что до этого момента я мало что смог сделать.
   Я отложил дело, над которым работал, и пододвинул к себе папку с синими каракулями: «Лилиана Эмма Колотто, простое убийство». Открыл, перевернул листы. Все то же, что и ожидал увидеть. Начальный акт из полиции с рапортом офицера, прибывшего первым на место убийства по вызову обеспокоенной соседки. Описание того, как было обнаружено тело. Результаты лабораторий. Запись об оповещении сотрудника Следственного Суда, то есть меня. Меня, едва проснувшегося и ответившего на звонок в кабинете судьи, с этим козлом Романо, скачущим от радости вокруг меня. Рапорт Баеса среди показаний свидетелей. Фотографии сцены преступления. Я пробежал их бегло, хотя успел заметить мысок своего ботинка рядом с рукой жертвы на одном из боковых планов, который снимается с правой стороны от трупа. Быстро перешел к листам, содержащим заключение о вскрытии (ко всем этим описаниям я, честно говоря, испытываю отвращение), однако одно из заключений заставило меня остановиться.
   Изнасилование… смерть вследствие удушья… и третье заключение? Как-то я упустил из вида заключения из лаборатории, которые пришли несколько недель назад. Хотя казалось, что дальше уже некуда, однако все обстоятельства этой истории все еще могли усилить боль, даже после смерти. Я с дрожью продолжил читать заключение, хотя пока еще не появились никакие новые сведения. В продолжение шла эта дикая комедия Романо и Сикоры с рабочими: два листочка, исписанные «чистосердечными признаниями», которые этот баран Сикора выбил из бедолаг. Потом копия моего заявления в Палату о нелегальных действиях и результаты медицинского обследования обоих заключенных.
   Я вспомнил о Романо, это происходило каждый раз, когда я смотрел на его пустой стол. Его убрали сразу после моего заявления. Поначалу я опасался, что его сотрудники затаили на меня злобу, хотя, в конце концов, мы были сотрудниками одного и того же отдела. И мои отношения с ними остались такими же сердечными, что однажды я сам себя спросил: может, положа руку на сердце, они мне благодарны за то, что я избавил их от этого кретина? Я продолжил, оставалось всего несколько листов. Перевод дела из полиции в Суд, показания свидетелей, взятые в нашем Секретариате, где все они ограничились подтверждением уже сказанного. И последний лист, какой-то дополнительный медицинский отчет (что-то об исследованиях внутренностей, ничего нового для общей картины, в любом случае я его боязливо отложил к остальным).
   На оборотной стороне последнего листа с краю карандашом была начеркана сегодняшняя дата. Ее, наверное, написал Перес, следуя выразительным инструкциям нашего судьи: «От любого дела, переведенного в отдел из полиции и не имеющего виновных или подозреваемых, надо отделаться за два месяца. Максимум за три». Все бы ничего, если бы Фортуна делал так по методике, но нет, так получалось из-за того, что на большее ума не хватало. Его истинным девизом было: «Чем меньше дел, тем лучше». Отсюда эта мания сдавать дело в архив, если по нему никто не проходит, как можно раньше. И не важно, кража это или убийство.
   Я представил себе следующий шаг. Вставляю лист с памяткой в печатную машинку, строгое оглавление и резолюция в десять строк, гласящая о закрытии дела, без проходящих по следствию, с рекомендацией полиции продолжать поиски для выявления виновных. Это чтобы все прилично выглядело. На деле это обычное свидетельство о смерти для дела: дело в архив – и прощайте навсегда!
   Я просмотрел заново папку с документами. Откровенно говоря, ничего и нигде. Черт, этот шарлатан Фортуна и прихвостень Перес оказываются правы, черт побери! Я дошел до вскрытия и опять остановился на заключениях. Спросил себя: знает ли Моралес то, что я сам только что узнал? Полагаю, нет. Я подумал об этой молодой и прекрасной женщине. Молодая, прекрасная, изнасилованная, мертвая и брошенная в спальне на полу.
   Моралесу нужно сказать. Я был уверен, что в душе этого человека с достатком хватит сил, чтобы выдержать столько боли, но лжи он не вынесет. Тем не менее сообщать ему одновременно то, что я собирался рассказать, и то, что дело мертво и сдано в архив, это уже слишком.
   Из верхнего ящика стола я достал ластик. Аккуратно затер дату, написанную на краю последнего листа, и заменил на другую, на три месяца вперед, с немного подрагивающей аккуратностью, как любой, подделывающий чужой почерк. Затем поставил папку на одну из полок, на которую, я знал по опыту, никто десятилетиями не сунется, разве только по моему собственному распоряжению. Ни судья, ни секретарь не спросят об этом деле. Я вернулся к столу и долго просидел, покусывая колпачок от ручки и думая о том, как же лучше рассказать Моралесу о том, что на момент изнасилования и убийства его жена была почти на втором месяце беременности.

Телефон

   Чапарро знает, что потом пожалеет о звонке, но все, что с ней связано, в том числе и возможность услышать ее голос, необратимо притягивало его. Поэтому в своем решении он продвигался постепенно, сомневаясь на каждом шагу, с того момента, когда идея только возникла, до того, как он услышал, что она снимает трубку.
   Начинает с сообщения, что ему нужно узнать точное содержание одного заключения. Так ли ему это нужно? Сначала отвечает себе, что да, потому что тридцать лет спустя множество мелких деталей (даты, места, последовательность некоторых событий) почти стерлись из памяти. Но сразу же себе возражает: мол, подобная навязчивость – это уже чересчур. В конце концов, разве имеет какое-то значение, сколько именно дело пролежало на полке – пять или шесть лет? Он же не документирует предварительное заключение, а рассказывает об одной трагедии, в которой ему досталась сомнительная честь быть свидетелем и действующим лицом. Выходит, подобная строгость в деталях совсем не обязательна. Однако такой весомый аргумент не удерживает его от упрямого желания все же взглянуть на дело. Он тянет два дня, в течение которых выжимает из себя только пару негодных страниц, до тех пор, пока не признается себе в том, что идея пролистать дело привлекает его только потому, что служит кристальной чистоты объяснением визита к Ирене.
   Она знает (он ей уже рассказал), что «он пишет книгу». Отлично. Это нормально, когда писателю нужно сопоставить несколько настолько устаревших фактов. Молодчина. Дело находится в Главном Архиве, в подвале Дворца Правосудия. Что лучше может облегчить Чапарро доступ к одному старому делу, чем неформальный звонок одной судьи из Следственного отдела Суда, в котором оно когда-то проходило? Вот и сошлись концы с концами! У него будет возможность выпить кофе с Ирене в качестве писателя в действии. Ей нравится этот проект, она видит его таким заинтересованным… Она становится еще прекраснее, когда что-то вызывает у нее энтузиазм. Так, исчерпывающее объяснение. Тогда почему же он так нервничает и отступает каждый раз, перед тем как решиться позвонить ей? Именно потому, что все это всего лишь предлог. На самом деле все просто. Все это – всего лишь причина, чтобы побыть рядом с ней. И Чапарро чувствует, что скорее умрет, чем окажется в неловком положении перед женщиной, которую любит.
   Он знает людей из Архива. Большинство из них начали работать в Суде еще до него. И если он сам подойдет к приемному столу и попросит посмотреть одно старое дело, вряд ли ему откажут. И даже если откажут, всегда есть возможность попросить этого паренька, Гарсию, секретаря, чтобы он позвонил из Суда, и Чапарро расчистят дорогу к нужной папке. Тогда какой смысл в том, чтобы беспокоить Ирене?
   Никакого, только разве что побыть пять минут наедине с ней, это нечто вроде надежного алиби, за которым можно укрыться. Без такой подстраховки он не сможет, даже если бы захотел. Его охватывает ужас при мысли о том, что его бросит в жар, он запылает весь целиком, начиная с самых кишок, будет спотыкаться на словах, потом задрожит и застучит зубами от озноба.
   Как же смешна стыдливость! Особенно когда речь идет о взрослых людях. Почему бы просто не сказать ей правду? Зайти в ее кабинет без предлогов и дать понять, что он чувствует. Они же взрослые. Хватило бы нескольких полуслов, какого-нибудь жеста, чтобы дать ей почувствовать его интерес, а остальное Ирене поймет сама.
   Почему он не может сделать этого? Потому что нет. Поэтому. Потому что после стольких лет молчания Чапарро предпочитает, чтобы его погребли заживо со всей этой правдой, лишь бы нечаянно не вырвалась какая-нибудь подслащенная, диетическая, удобоваримая версия того, что он к ней чувствует.
   Он не может прийти к ней и просто сказать: «Смотри, Ирене, я хочу, чтобы ты знала, что я, как сумасшедший, люблю тебя вот уже тридцать лет, с более спокойными периодами, когда мы не работали вместе».
   Чапарро передвигается как робот по кухне и столовой. Раз пятьдесят открывает и закрывает холодильник. Он увяз полностью в этом процессе, и, сам того не замечая, в каждый из заходов он останавливается перед письменным столом, но и тогда он неспособен увидеть во всех этих разбросанных листах, несмотря на его прогнозы фаталиста, зародыш так называемой книги.
   Сотый раз смотрит на телефон, как будто аппарат может чем-то ему помочь сказать то, что он должен сказать. Быстрыми шагами приближается к нему, сердце начинает бешено колотиться. Еще до того, как набирает первые три цифры номера, он уже сожалеет о том, что сейчас сделает, но продолжает, потому что решил материализовать свое желание, и в то же время жалеет о своем решении – этой смесью цинизма и надежды окутана вся его жизнь.
   Набирает напрямую телефон ее кабинета. Ему совсем не хочется, чтобы старые служащие узнали о звонке. Снимают трубку после третьего гудка.
   «Алё?» Это голос Ирене. И Чапарро опять удивляется этому почти незаметному сигналу независимости со стороны этой женщины, которую он обожает: все поголовно, когда начинают работать в Суде, копируют у своих коллег эту монотонную бюрократическую формулу ответа «Судебный Отдел» или «Секретариат» или, в приступе дружелюбия, добавляют «добрый день». Ирене нет.
   С самого первого дня в Суде она решила начинать все свои телефонные беседы с теплого и дружеского «алё?», словно ей звонит ее любимая бабушка. Чапарро это знает, потому что был ее первым начальником. Его только что повысили до офицера первого ранга, когда Ирене пришла в Секретариат в качестве помощницы. Об одном решении, которое он принял про себя, когда ее ему представили, он жалел – то, что не начал сразу ей «тыкать». Его воспитали в строгом отношении к дамам, даже к молоденьким выпускницам школ: здороваться нужно, протягивая руку и произнося лаконичное «очень приятно». Поэтому он протянул ей руку со словами: «Как ваши дела? Мы рады видеть вас с нами». Чапарро тогда было двадцать восемь лет, на десять больше, чем молодой сотруднице, и он был уверен в том, что начальник должен четко соблюдать иерархию с подчиненными. Его слегка закачало от прямого взгляда в ее черные глаза, потому что эта девушка смотрела в самую глубину, ее взгляд походил на меткий бросок. Он отскочил, резко отнимая свою руку, которую она держала, пожимая, и сейчас же перешел к описанию ее основных обязанностей. Так как сейчас была смена его Секретариата и работы было хоть отбавляй, ее посадили на телефон отвечать на звонки. На четвертое или пятое «алё?» своей новой помощницы Чапарро посчитал необходимым объяснить ей с самой строгой судебной виртуозностью, что было бы бесконечно более полезно, чтобы она поднимала трубку со словами «19-й Секретариат» вместо этого ее столь обыденного и домашнего приветствия. Потому что так она бы сэкономила время, которое приходится тратить на то, чтобы ее собеседник оправился от удивления, услышав это эксцентричное «алё?», и проверил, точно ли он попал в Суд. Еще до того как закончить свою лекцию, Чапарро почувствовал себя идиотом. Только он точно не знал, это из-за глупости, присущей его рекомендации, или из-за того выражения, с которым его слушала Ирене. Она, несмотря ни на что, пару раз кивком согласилась с ним, как бы принимая все его доводы. Тем не менее, когда через три минуты зазвонил телефон, она опять ответила своим «алё?», таким дружелюбным и таким вряд ли хоть на каплю юридическим, как и все предыдущие. Ее голос звучал обычно, она не бросала никаких вызовов. Наверное, поэтому Чапарро не смог разозлиться и махнул рукой.
   Почти всю жизнь Ирене продолжала отвечать на телефонные звонки именно таким образом. Так же она ответила и этим августовским днем, тридцать лет спустя после их первой встречи, когда он перестает ходить у себя дома кругами вокруг телефона, поднимает трубку и раз двадцать вешает ее вновь, до тех пор, пока наконец решает (или просто уже не может этого избежать, так в голове Чапарро зарождаются самые важные решения) позвонить в ее кабинет и получает в ответ это «алё?», которое заставляет его сердце выпрыгнуть из груди.

Игры и отговорки

   Бенжамин Чапарро проходит прямиком в кабинет судьи. Не проходит ни через свой Секретариат, ни через 18-й. Он так смущен от неизбежности встречи с Ирене, что подозревает, будто если наткнется на кого-то из знакомых, то весь мир узнает о переполняющей его любви, которая уже валит из ушей. Стучит два раза. Ирене приглашает его войти. Непроизвольным и робким движением, которое он сам в себе ненавидит, просовывает голову. Когда она его видит, ее лицо освещается улыбкой.
   – Проходи, Бенжамин, проходи же.
   Он продвигается вперед, ощущая, что все его лицо воспламеняется. Он покраснел? Он смотрит на нее, стараясь не подавать виду, что очарован точно так же, как и в первый раз. Она высокая. С узким лицом. В молодости была немного костлявой. Года, дети? Ее черты выгодно округлились. Приветствуют друг друга поцелуем в щеку. Только тогда, когда они садятся, каждый со своей стороны от большого письменного стола, Чапарро выдыхает воздух, который задержал перед самым поцелуем. Теперь он может дышать спокойно: не вдохнув аромат ее духов, он не лишится сна на следующие две или три ночи. Они улыбаются без слов, немного смущенные, словно делятся друг с другом чем-то приятным, но запретным. Чапарро тянет немного перед тем, как начать говорить, потому что видит, как она покраснела, и это делает его необъяснимо счастливым. Но когда она смотрит на него этим своим взглядом, в самую душу, словно допрашивая, не обращая внимания на все его отговорки, он чувствует, как теряет инициативу, поэтому лучше вернуться к реальности и действовать по тому либретто, которое он заранее отредактировал у себя в голове.
   Он рассказывает, что ему нужно, и, чтобы слегка оправдать свою просьбу, в итоге опять возвращается к своей книге. По мере рассказа (его постепенно охватывает энтузиазм) она узнает краткое содержание истории, о которой слышала немного и складывала ее из комментариев самого Чапарро и других динозавров Суда. Когда он заканчивает, Ирене все еще продолжает с улыбкой его рассматривать.
   – Хочешь, я позвоню ребятам в Архив?
   – Если можешь… мне бы хотелось… – Чапарро нервно сглатывает.
   – Нет проблем, Бенжамин, – она слегка сдвинула брови, – но, смотри, там лучше знают тебя, чем меня.
   «Черт возьми», – думает про себя Чапарро. Так ли невинно оказалось его оправдание?
   – Дело в том, что речь идет о деле незапамятных времен, понимаешь? – Пол под Чапарро горел.
   – Да, знаю. Ты мне как-то рассказывал. Дело поступило после того, как ты меня отправил на повышение в 11-й отдел, так?
   Есть в этих словах скрытый смысл – «отправил на повышение»? Если есть, то Ирене оказывается более сообразительной, чем Чапарро предполагал. В 1967 году, а еще точнее – в октябре, через две недели после того, как к нему ее приставили в качестве новой помощницы, и после того, как он забросил все попытки отучить ее отвечать на телефонные звонки как бог на душу положит, она ему как-то приснилась. Он проснулся словно в лихорадке. Он был женат и упорно верил, что у него с Марселой хороший брак. Он попробовал забыть об этом, но она снилась ему пять ночей подряд. В последний раз ее образ был настолько реальным, а сияние ее обнаженной кожи – столь осязаемым, что Чапарро хотелось разрыдаться, когда он проснулся и понял, что это был всего лишь сон. Этим утром он пришел на работу и решил очистить свою душу от любви, которая начинала подтачивать его. Он обзвонил всех коллег, которым более или менее доверял. Всем рассказал, какая у него появилась прекрасная помощница, которая делает свои первые шаги в юриспруденции, которая учится на юридическом факультете и заслуживает более серьезного поста. Чапарро к тому времени уже был уважаемым человеком в Суде, возможно, его даже любили. Через несколько месяцев один из коллег позвонил и сообщил, что у него есть хорошенькое место «для этой девочки». Тогда Чапарро прервал тишину на волне, на которую он настроился в общении с Ирене в течение всего этого времени, чтобы сообщить ей хорошую новость. Ирене оказалась очень довольна, а ему было больно. То, что ей было не жаль уходить, означало лишь одно: она ничего не оставляла в этом Секретариате, ничего, о чем можно было бы скучать. Чапарро сказал сам себе, что это логично. Она была помолвлена с парнем, который учился на инженера и был другом одного из ее старших братьев. Чапарро чувствовал себя неудобно перед Марселой за эту сумасшедшую любовь, которая уже начинала его выматывать. Он чувствовал одиночество от осознания того, что этого не должно быть и что это означает неверность. Он сказал себе: так лучше – вырвать с корнем растение, которое в будущем не сможет дать побегов.
   Это было в марте 1968 года, незадолго до того, как поступило дело Моралеса. С тех пор он потерял ее из виду. В здании Суда так случалось: например, тот, кто работает на два этажа выше тебя, словно живет в другом измерении. До 1976 года он не слышал о ней вообще ничего, но в феврале того года на него посыпались новости: она получила диплом адвоката, и ее повысили. И был не тот момент, чтобы на что-то отважиться. Он был свободен: несколько лет назад развелся с Марселой. Но в тот день, когда они опять столкнулись в дверях Секретариата, она предстала перед ним со значительным животом, на шестом месяце беременности.
   Чапарро столкнулся с тем (столкнулся неожиданно, потому что не хотел ничего о ней знать, потому что ограждал себя, словно от удара ножом, от необходимости признать: у нее есть своя жизнь, а он свою теряет попусту), что она вышла замуж два года назад за того самого студента-инженера и вынашивала первенца.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента