Эдвард Радзинский
Иосиф Сталин. Гибель богов

   Эту рукопись я получил в Париже в 1976 году.
   Я жил тогда в маленьком отеле «Delavigne» в Латинском квартале. Приехал я на премьеру своей пьесы и перед началом дал интервью парижской газете. На следующий день консьерж вручил мне тяжелый конверт… В нем были машинописная рукопись на русском языке и письмо, написанное от руки неровным почерком.
   «Соотечественник!
   Прочитал ваше интервью в «Монд». Узнал, что вы решили (точнее – решились) написать биографию «первого большевистского царя Иосифа Сталина». Так вы назвали моего дорогого друга Кобу.
   Я стар. Я стремительно гасну, дней моих на земле осталось немного. И все записанное мною на протяжении десятилетий – небывалых десятилетий! – попросту исчезнет в чужом городе. Я решил поторопиться приходится торопиться… Я передаю рукопись вам. Я писал ее тогда и теперь. Тогда, в стране по имени СССР, записывал подробно и, не скрою, витиевато. (Я ведь, как многие в революционные годы, баловался литературой, даже роман писать собирался. Оттого и жилище в Париже выбирал литературное – живу здесь, в Латинском квартале, где меня, старого революционера, окружают такие родные, понятные тени. На мой дом глядят окна квартиры отца Революции Камиля Демулена. И отец гильотины, немец Шмидт, жил неподалеку. В двух шагах отсюда Бомарше сочинял своего Фигаро… Над его наглыми шутками, раздевавшими аристократов, хохотали до упаду сами аристократы. А вскоре такие же Фигаро погнали на гильотину всю эту веселившуюся сволочь. Запомните: самые грозные идеи приходят в мир веселой, танцующей походкой. Родной нашей грузинской лезгинкой часто приходят они в мир.)
   Я заканчивал писать свои Записки здесь, за границей, и, к сожалению, кратко. Дрожит рука (Паркинсон). Дрожит жалкая рука, которая так ловко убивала.
   Я не надеюсь, что эти Записки помогут вам понять «нашего Кобу» – как звали товарища Сталина мы, его старые, верные друзья. Разве можно понять такого человека? Да и человек ли он?
   Но смерть Кобы понять помогут. О ней написано много всякого вздора. Коба ненавидел Троцкого, но ценил его мысли. Были у Троцкого слова, рядом с которыми Коба поставил три восклицательных знака: «Мы уйдем, но на прощанье так хлопнем дверью, что мир содрогнется…» Эти слова имеют прямое отношение к жизни Кобы, но еще больше – к его смерти.
   В своем интервью вы сообщили, что хотите поговорить с охранниками Кобы, которые были с ним на даче в ту ночь. В ту судьбоносную ночь, когда все случилось! Пустое занятие! Они ничего не знают. Из ныне живущих знаю только я, его безутешный друг Фудзи, не перестающий думать о нем.
   И Коба по-прежнему рядом с Фудзи. Такие, как Коба, не уходят. Он лишь на время схоронился в тени Истории. И поверьте Хозяин, как справедливо звала страна «нашего Кобу», вернется в свою Империю. Впрочем, все это предсказал он сам, мой незабвенный друг Коба.
   Мой заклятый враг Коба.
   Он часто приходит ко мне по ночам, как только я засыпаю. И я чувствую его запах – старческий запах пота от поношенного кителя генералиссимуса».
   Подписи не было.
   Далее шла рукопись.

Апокалипсис от Кобы
Книга вторая. Гибель богов

 

Полезные уроки «товарищей мерзавцев»

   В очередное воскресенье Коба позвал меня на Ближнюю дачу.
   Там я застал Бухарчика. Нас теперь постоянно сводили вместе.
   Коба попросил продолжить рассказ о Германии.
   Я постарался выбрать тему побезобидней, хотя это было нелегко. Уж очень мы были похожи…
   Знаменитая выставка «дегенеративного искусства» еще не состоялась, но кампания против великих модернистов – Шагала, Отто Дикса, Ван Гога, Мунка, Кандинского, Кокошки, Макса Эрнста и других – шла в немецких газетах полным ходом. Гитлер назвал их живопись «наглой выдумкой еврейских проходимцев и сумасшедших неврастеников». И пообещал проходимцев отправлять в тюрьмы, а неврастеников – в больницы…
   Бухарин слушал мой рассказ вполуха, он, как и я, читал немецкие газеты (если я их читал по службе, то ему эту привилегию подарил Коба) и хорошо знал все, что я рассказывал. Он пил чай и поедал конфеты (он был сладкоежка).
   – Мижду нами говоря, искусство указанных товарищей дегенератов и вправду не понятно народу, – усмехнулся Коба. – Давай дальше, Фудзи.
   Бухарин вздрогнул и начал слушать внимательнее.
   Я продолжал:
   – «Дух нашей партии, – писал Геббельс, – должен пронизывать все наше искусство. Новое нацистское искусство должно быть героическим, проникнутым стальной романтикой, национальным и патетическим…»
   – И это недурно сказано… Чему еще учат товарищи мерзавцы?
   Бухарин в ужасе слушал меня – он уже догадывался.
   – «Немецкое искусство призвано воспитывать оптимизм. Никакой бедности, никаких известий о поражениях – даже в спорте. Немцы должны только побеждать».
   Коба засмеялся:
   – На днях привезли мне наш новый фильм «На Дальнем Востоке», где в конце погибал наш разведчик. Неумным товарищам авторам товарищ Сталин объяснил: «Мы страна победителей. Мы победили царя, голод, интервенцию, буржуазию и даже смерть. И наше кино обязано воплощать лозунг: «Пусть погибают наши враги»…» Рассказывай дальше Фудзи.
   – «Противник, побежденный в сфере политики, может хитро перебросить свои силы в область культуры. Поэтому там их должен встретить не опасный вакуум, но целая армия… такая же армия, как на поле боя…»
   – Мижду нами говоря, и здесь мерзавцы не ошиблись. Нам тоже нужны армии деятелей искусства. Доступного массам, оптимистического искусства… Мы, Николай, поручим это дело тебе… – (Надо было видеть несчастное лицо Бухарина!) – Нам требуются новые объединения работников культуры. Им надлежит беспощадно изгонять непонятные народу выкрутасы, слишком долго бывшие у нас в моде.
   Бухарчик понял: ему поручают уничтожить авангард – искусство Революции. Он уже готовился возразить. Но Коба не дал ему раскрыть рта, продолжив:
   – Товарищи империалисты мечтают уничтожить нас. И мы создаем неприступную крепость. Бастион! Ты, Николай, самый блестящий наш политик, поможешь создать бастион нового искусства победившего пролетариата. Это будет армия работников культуры, защищающая от врага наши партийные идеи. Думаю, настало время собрать съезд писателей и провозгласить эту всемирно-историческую задачу!
   Как хорошо Коба знал его! «Всемирно-историческая задача»! Это Бухарин понимал. Глаза «самого блестящего политика» загорелись, грудь распрямилась.
   – Я сделаю это, Коба! Мы создадим новые союзы – писателей, композиторов, художников… – Он вскочил со стула. Жидкий хохолок петушком встал на голове, он импровизировал: – Альфа и омега будущих союзов – «партийность». Только произведения, служащие партии, имеют право жить. И потому структура новых союзов писателей, композиторов, художников должна быть… копией структуры партии! Те же секретари, пленумы, съезды. Никаких неофициальных группок в искусстве! Они будут изгоняться, как оппозиционеры в партии…
   Коба аплодировал!
   – Да, Коба, – вдохновенно токовал Бухарин. – Пусть свистят, улюлюкают наши модернисты. Мы им скажем: «Напрасно беснуетесь! Нам нужно реалистическое искусство – искусство для народа. Нам нужны Толстые, Пушкины, Рембрандты, но новые, беззаветно преданные партии и рабочему классу…» Это будет новый невиданный реализм – реализм социалистический!
   – Социалистический реализм! – восхищенно повторил Коба и обнял его. – Ты «любимец партии»! Ильич прав! Кстати, товарищ Горький тоже не жалует местечковых новаторов. Я вот что подумал, Николай. Ты будешь готовить съезд писателей в связке с Алексеем Максимовичем. Два титана! Если, конечно, ты не против…
   (Максима Горького по указанию Кобы несколько лет назад уговорили вернуться из эмиграции. Коба окружил нашего пролетарского классика невиданным почетом.)
   – Но Алексей Максимович может не согласиться? – с несчастным видом спросил Бухарин, спустившийся снова на проклятую землю.
   – Я обещаю!
 
   Когда Бухарин ушел, Коба сказал мне:
   – Догадываешься, как голосовал этот двурушник? Но сейчас предатель нужен в хозяйстве. Он и Горький. Думаю, их авторитет защитит наши Союзы от криков европейских леваков.
   – Ты действительно уверен, Коба, что Горький согласится?
   – Наш великий путаник товарищ Горький?.. – И Коба, прыская в усы, принялся перечислять многочисленные грехи Горького, начиная с его яростных выступлений против Октябрьского переворота. – Мы всё помним, и он это знает. Грехи надо замаливать. Это раз… К тому же у него скоро юбилей. Думаю, мы щедро отметим юбилей великого пролетарского писателя? – Коба засмеялся. – Товарищи предлагают: присвоить имя Горького городу, где он родился, – раз, главной улице в Москве – Тверской, которая идет к Кремлю и Художественному театру, – два… И самому театру тоже дадим его имя…
   – Подожди, Коба! – осторожно сказал я. – Художественный театр всегда называли «театром Чехова».
   – Товарищ Чехов умер, а товарищ Горький жив. И мы накрепко привяжем товарища Горького к партии… Самыми крепкими и желанными для господ интеллигентов канатами – канатами тщеславия… Товарищ Горький должен возглавить новое, нужное партии искусство. Тем более что Бухарчик, – он помолчал, вздохнул, – не вечен. – И внимательно посмотрел на меня: услышал ли я эти слова.
   Я услышал.

Мой первый безумный поступок

   На юбилее Горького Коба еще раз доказал силу «канатов тщеславия»…
   Среди приглашенных числился знаменитый французский радикал – писатель Анри Барбюс. Я очень обрадовался. В это время я много работал в Париже. С точки зрения расширения нашей агентуры во Франции Барбюс, автор знаменитого антивоенного романа «Огонь», был перспективен. Но Ягода сообщил мне, что никакого Барбюса в Москве не будет. Оказывается, француз написал протроцкистскую статью, и теперь с ним вовсю воевали правоверные французские коммунисты и Коминтерн.
   Я пожаловался Кобе.
   – Идиот твой товарищ Ягода. Кругозор фармацевта, – сказал он. – Барбюс – политический капитал, и мы никому не позволим его транжирить. Ты его получишь. Он к нам приедет. Но присмотрись к нему сам.
 
   Я незримо сопровождал Барбюса. Начиная с того момента, когда на границе, под кумачовым транспарантом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» он пересел в наш поезд. Состав, который подали Барбюсу, был отнюдь не пролетарский. Это был спальный состав царского времени – куда более роскошный, чем новые европейские люкс-поезда, и намного более удобный: вагоны шире, а скорость меньше. На этом царском поезде его повезли в нашу невиданную империю, где правил пролетариат, – в Советскую республику, в новый мир. В вагон Барбюса посадили нескольких наших сотрудников, и как только отъехали от границы, его обработка началась. Француз не понимал язык, и хорошенькая переводчица (естественно, наша сотрудница) переводила и все объясняла ему. Рядом с ним в купе оказались двое трогательно простоватых мужичков. Переводчица рассказала, что это колхозники, возвращающиеся домой после отдыха, и что отдых и роскошный вагон оплатили они сами из заработанных в колхозе трудодней. Барбюс был в восторге…
   После приезда в Москву я заполнил все дни писателя. Его беспрерывно куда-то возили – в театры, на выставки, на экскурсии по городу. Он смотрел, слушал и воодушевлялся… И записывал в Дневник все, как надо (каждый вечер я просматривал записи, пока он отсутствовал).
   «Москва великолепна, – писал Барбюс в Дневнике, – Красная площадь – нечто поразительно татарское, восточное, византийское, а рядом, словно выходцы из другого мира, – сверхсовременные дома Корбюзье. В церквях – древние закоптелые иконы, сверкающие драгоценными окладами, а в какой-то сотне метров от них лежит в своем стеклянном гробу Ленин…»
   Ему показали во всей красе столь желанную страну. Когда он бывал в музеях, несколько десятков наших сотрудников становились толпой рабочих, солдат, крестьян, неистово жаждущих насладиться искусством.
   Так что он смог написать в Дневнике про «бескорыстное и искреннее стремление новой власти одним махом поднять народ из тьмы невежества до понимания Ренуара и Рембрандта». Он восхищенно говорил переводчице: «До чего же замечательный, одаренный и добрый, этакий большой ребенок ваша Россия! Вас, русских, неверно называют терпеливыми. Вы терпеливы телом и даже душой. Но мышление у вас куда нетерпеливее, чем у любого другого народа, вам подавай сию минуту все искусство, все тайны жизни».
   Но особенно пленяли его читательские восторги. Оказывается, наши простые люди читали его… не переведенные в СССР книги. Видимо, по-французски! Но он был готов уже поверить и этому… когда случилось неприятное.
 
   Это произошло после очередной встречи с читателями. Молодая женщина, пробравшись через толпу «благодарных читателей», так и не поняв, кто эти «читатели», ловко сунула ему в карман записку. Я увидел. Тотчас пробился к нему и так же ловко выкрал ее.
   «Верьте не всему, – писала она, – что вам говорят. Точнее, всему не верьте. За всеми нами следят, и за вами – не меньше. Ваша переводчица передает каждое ваше слово. Телефон ваш прослушивается, каждый шаг контролируется. Письмо это не просто порвите, потому что кусочки из вашей мусорной корзины достанут и составят их вместе».
   Потом случилось… безумное! Уже в гостинице, когда он обедал, я… положил письмо обратно – в его пиджак! Почему? Не знаю. Думаю, пытался доказать себе, что я не раб. Но тогда я объяснил себе так: это проверка! Если наплюёт на письмо – он наш.
   На следующий день планировался юбилейный вечер Горького. Утром Барбюс выглядел очень озабоченным. Но мой великий друг Коба сумел победить неприятное письмо.
 
   Большой театр был переполнен. Барбюс скромненько сидел в восьмом ряду. Я наблюдал за ним из ложи в бинокль и ждал сообщения от Кобы. В середине доклада о славном пути великого пролетарского писателя Горького мне принесли записку: «Веди «своего» на сцену».
   Я тотчас послал за французом сотрудника. В бинокль видел, как наш человек подошел и как Барбюс изменился в лице. Он, видно, тотчас вспомнил про письмо. Но послушно поднялся с кресла, и сотрудник повел его, ничего не понимающего, дрожащего от страха, прочь из зала…
   Теперь я глядел на сцену. Вскоре из боковой кулисы появился черненький, усатый, испуганный человечек. В свете софитов он подслеповато, затравленно оглядывался. И тут Коба, сидевший в президиуме, как-то торжественно встал. Докладчик (видно, предупрежденный, как и я) сразу прервал доклад. Коба, глядя на Барбюса, начал аплодировать. Не разобравшийся, в чем дело, президиум поднялся вслед за ним и послушно подхватил аплодисменты Вождя. Следом вскочил такой же покорный зал.
   Под гром аплодисментов Коба подошел к Барбюсу, обнял его и, потрясенного, усадил… на свое место! Сам же скромно отсел в задний ряд Президиума…
   В перерыве Барбюса доверительно отвели в комнатку за царской ложей, где веселился Коба с соратниками. Здесь был накрыт стол. Барбюс стал свидетелем, как он написал, «веселых, жизнерадостных шуток», «гомерического хохота» и «адского шума», который устроили Коба и его сподвижники – Орджоникидзе, Рыков, Бубнов, Молотов, Ворошилов, Каганович и Пятницкий. «Это была «разрядка» «бурлаков индустриализации», – понимающе напишет француз.
 
   Позже Барбюс создаст вдохновенную книгу «Сталин».
   «Кто бы вы ни были, лучшее в вашей судьбе находится в руках этого человека с головой ученого, лицом рабочего, в одежде простого солдата». Цитату эту станут учить в школах, она появится на бесчисленных плакатах.
   (К сожалению, с переизданием книжки возникнут трудности. Большинство трудолюбивых «бурлаков», так искренне «гомерически хохотавших», вскоре окажутся у расстрельной стенки.)
   …Но вербовать Барбюса Коба, к моему сожалению, запретил. Он сказал:
   – Барбюсы нам нужны чистыми. – И добавил: – Сейчас.

Великая армия искусств

   Бухарин и Горький создавали Союз писателей в мое отсутствие (я в это время ездил между Парижем и Лондоном).
   Обо всем, что происходило в Москве, читал в западной прессе.
   Горький – всемирно известный русский писатель, сделал основной доклад на съезде. Он как бы освятил рождение небывалого Союза писателей. Как и обещал Бухарин, Союз этот в точности повторял структуру и устав большевистской партии. Во главе его стояли секретари, устраивались Пленумы, съезды… Всех писателей, объединенных в союз, обязали исповедовать единый художественный метод, названный «социалистическим реализмом». Главная задача писателей – отражать в своих произведениях решения партии.
   По такому же партийному образцу вскоре были образованы союзы композиторов и художников. Их объявили «приводными ремнями», с помощью которых партия руководит культурой – армиями писателей, художников, композиторов…
   Великую армию искусств создал Коба. Эта армия под руководством партии должна были защищать всё идеологическое пространство Страны Советов.
   Детище Революции – русский авангард – мой друг отправил «на свалку истории».
   Лондонские газеты, описывая наш съезд писателей, поминали немецкое министерство пропаганды и насмешливо отмечали, насколько похожи оба режима, так ненавидящие и отрицающие друг друга.

Гималаи и… Воробьевы горы

   Я вернулся в страну после Съезда писателей. И присутствовал на застолье в жилище Горького, где писатели «обмывали» окончание съезда. (Хотя вполне возможно, я путаю и это было накануне съезда – советую проверить… Недавно перечитывал свои Записки, пишу, будто Коминтерн основан в 1918 году! Что делает с памятью старость! И Коллонтай никогда не звали Софьей… Александра… Алюся, как нежно звал ее Шляпников. Проверяйте, проверяйте все мои даты!)
   Щедротами Кобы Горький жил в особняке (точнее во дворце), где при царе обитал мультимиллионер Рябушинский. Особняк представлял собой смесь стилей – выдумку обезумевшего от денег богача.
 
   В готическом зале вдоль стен, отделанных панелями из дорогого дерева, расселись полтора десятка ведущих писателей. Ждали высоких гостей. Приехали Коба, Бухарин, Ворошилов и Молотов. Взял Коба с собой и меня.
   Он с Горьким и соратниками сидел за столом, писатели разместились вокруг на стульях. Я устроился рядом с писателями (я плохо знал их имена и их книги, так как читал в это время нужные мне по работе сочинения немецких, английских и французских авторов).
   Коба начал говорить, и в комнате наступила благоговейная тишина. Писатели внимали. Так сейчас было положено слушать моего друга.
   Коба говорил о важности писателей для партии. Он назвал их «инженерами человеческих душ». Мой друг, ученик духовной семинарии, никогда не забывал о душах. Писатели должны были формировать народные души «в нужном для партии направлении». Писатели аплодировали.
   Они не понимали, не понимал и я тогда: чтобы по-партийному формировать чужие души, необходимо отдать партии свои.
   Мой друг, с ошибками говоривший по-русски, теперь управлял русской культурой, становился духовным отцом страны. Отец культуры будет отныне читать или хотя бы просматривать все сколько-нибудь заметные книги своих писателей, оценивать картины своих художников и разбирать симфонии и оперы своих композиторов и, если надо, учить сочинять Шостаковича и Прокофьева…
 
   После выступления Кобы последовали вопросы… Думаю, один из них запомнился всем присутствующим. Вопрос был об Ильиче и об их великой дружбе.
   Коба встал и неторопливо прошелся по залу.
   – Ильич – это гений, – наконец начал он. – Такие люди рождаются раз в тысячу… нет, раз в десятки тысяч лет. Он человек-гора, – и замолчал.
   И тогда кто-то из писателей льстиво сказал:
   – Но и вы, и ваши соратники – тоже люди-горы…
   – Мы? Мы – Воробьевы горы… – произнес с усмешкой Коба и неожиданно ухватил Бухарина за жиденькую бородку, зажал ее в кулаке. – Так, Николай?
   И тот ответил растерянно:
   – Так, Коба.
   Но Коба, все не выпуская бухаринской бородки, продолжил:
   – Даже в своей болезни и смерти Ильич велик.
   Писатели испуганно замерли…
   Многие знали, что в конце жизни Ильич стал врагом Кобы. И ходил опасный слушок, будто мой друг поспешил отравить Ильича. Он, конечно же, знал о слухах и, видно, решил с ними покончить.
   – Ильич тяжело переживал свою болезнь. Орел Революции уже не мог летать… Так, Николай?
   – Да, Коба, – почти испуганно сказал Бухарин, тщетно стараясь освободить бородку из цепких пальцев.
   Но Коба крепко держал ее, стоя над сидящим Бухариным, и неторопливо рассказывал:
   – Ильич взял с меня честное партийное слово: если болезнь станет угрожать его мозгу, немедля дать ему яду. Так, Николай? – Он чуть дернул Бухарина за бородку.
   – Да, Коба. – Бухарин умоляюще глядел на него.
   – И когда случилось неминуемое, – все так же неспешно повествовал мой друг, – Ильич позвал меня и потребовал: «Вы дали мне слово дать яду, когда мозг начнет отказывать. Сегодня этот день наступил…» На глазах Ильича были слезы… Так, Николай?
   – Да, да. – Бедный Бухарин пытался улыбаться, показать, что игра с его бороденкой – веселая шутка. Сколько раз я был в подобном положении, как я его понимал!
   – Но я слишком любил Ильича! Я не мог! Правда, Николай? – Коба опять дернул.
   – Так, Коба, – уже чуть не плача отозвался Бухарин.
   – И пришлось мне поставить этот вопрос на Политбюро. Спасибо товарищам, они освободили меня от данного слова. Ильич умер своею смертью. – Он в последний раз рванул бородку. – Так, Николай?
   И тот снова несчастно кивнул.
   Коба отпустил его.
   Встреча закончилась.
   Коба и Бухарин о чем-то говорили с Горьким. Присутствующие не смели их беспокоить. Они окружили молчавших весь вечер Молотова и Ворошилова.
   Я услышал, как один из писателей с добрым крестьянским лицом, с забавной фамилией Чумандрин, окая, спросил Ворошилова:
   – А если вдруг я решу писать не в этом… как его… в социалистическом реализме?..
   – То есть как это – ты решишь?! – прервал его Ворошилов. – Кто тебе позволит самому решать?! Ишь размахнулся – он решит!
   Все дружно рассмеялись. Когда обиженный Чумандрин отошел, кто-то из писателей сказал:
   – Олеша говорил, будто однажды он пошел в «Комнату смеха»… И так как там никого не было, он приспустил штаны и показал голую задницу в кривом зеркале… И что он там увидел? Лицо Чумандрина!
   Все вместе с Ворошиловым грохнули здоровым хохотом.
 
   Коба, закончив разговор с Горьким, прощался с писателями.
   И тогда кто-то решился заговорить с ним о самом волнующем:
   – Дорогой Иосиф Виссарионович! Хотелось бы, чтобы союз решал и наши насущные бытовые проблемы. Летом в городе бывает очень душно, а дач у писателей нет… Как тут писать?!
   Коба с мрачной усмешкой ответил:
   – Писать надо хорошо… А дачи… дачи скоро освободятся… Много дач… Дадим и вам, – и опять спросил Бухарина: – Так, Николай?
   Тот поспешно кивнул.
   (Надо отдать должное моему другу – он одарит творцов с восточной щедростью. Столь редкие в СССР отдельные квартиры получат все «выдающиеся деятели новых союзов» и, конечно, руководители этой новой армии искусств. В огромных бесплатных мастерских будут писать нужные партии картины нужные художники, в великолепных полубесплатных домах творчества – творить и отдыхать писатели и композиторы. Впрочем, мне все это было знакомо. Я уже видел подобное в гитлеровском Берлине.)
 
   После застолья Коба повез меня на Ближнюю. В машине заговорил:
   – Ты, конечно, не понял мои слова про Воробьевы горы. – Он хмыкнул в усы. – Дело было так. Когда Бухарчик начал сражаться с товарищем Сталиным на Политбюро по поводу коллективизации, я ему сказал в перерыве заседания: «Уймись, Николай! После смерти Ильича мы с тобой Гималаи, а вокруг нас осталась мелюзга. Зачем ссориться? Мы должны быть вместе. Ты же знаешь, Ильич ненавидел русское крестьянство… Это реакционное болото! Николай I, не чета последнему Николашке, умирая, завещал сыну: «Держи всех! Держи вот так!» – и Коба показал кулак. – Вот такой кулак мы покажем кулаку! Вот что такое диктатура пролетариата. Если мы забудем про кулак и кулаков, на второй день они нас сметут. Так учил нас Ильич»… Бухарчик со мной согласился… Продолжается заседание Политбюро – и что же? Он берет слово, как всегда, приходит в восторг от собственной речи… И ради красного словца нападает на товарища Сталина! Все выложил членам Политбюро – и про мелюзгу, и про Гималаи, и про кулак… Но мелюзга его не поддержала, они умные, слава богу! Вот так! Не согласился тогда быть Гималаями, а теперь Воробьевыми горами быть соглашается… холмом жалким. Но я ему не верю! Проститутка! Думаю, слух, что товарищ Сталин отравил Ильича, идет из той же бухаринской подворотни!
   Я невнимательно слушал этот рассказ Кобы. Его слова о том, что «скоро дачи освободятся… много дач», не шли у меня из головы.

«Горе тому, кто станет жертвой его медленных челюстей»

   В это время в стране началось «потепление», сопровождавшееся бесчисленными триумфами, гигантскими проектами и победами.
   В газетах обсуждали проект Дворца Советов. Величайший храм большевизма готовился вознестись на месте уничтоженного храма Христа Спасителя. Небывалое сооружение высотой в четыреста метров, увенчанное стометровой скульптурой Ленина, с залом на двадцать одну тысячу мест!