Помахав ему рукой, она исчезла за вишневой занавесью, висевшей на стене, где прежде был камин. И когда занавесь упала вслед за исчезнувшей женщиной, Бомарше почувствовал серый запах пыли. Занавесь давно не поднимали.
   Бомарше спустил ноги с кровати, встал, отодвинул шторы. Предательский свет утра. Все голо, ясно. Ну-с, какова сегодня диспозиция этого проигранного уже при рождении сражения? Какие еще рубежи завоевала старость за прошедшую ночь? (Банальные цитаты, хлам удачных реплик. Неужели этим может быть забита голова в последний день?)
   «Он позвонил в колокольчик. Вошел слуга».
   Не так: «В открытой двери возник слуга с подносом. Гражданин Бомарше взял свою чашечку кофе».
   – Ну, что ты молчишь?
   – Вы запрещаете мне утром говорить. Утром вы думаете.
   – Прекрасный ответ идиота! Ты – самый неудачный Фигаро в моей жизни. Ты даже выглядишь отвратительно. Тебя трудно описать. Ни одной особой черты – все аккуратное, сглаженное. Какой у тебя отвратительно маленький нос… как член китайца. Где он – длинный, прущий напролом галльский нос, которым на худой конец можно осчастливить женщину?
   «Слуга безмолвствовал». Нет, точнее – «торжественно молчал».
   – Ну и что он сказал, Фигаро?
   – Настаивает, чтобы вы приняли его сегодня. Он приедет к вам в полдень.
   – Хорошо. Принеси.
   «Слуга молча вышел и тотчас вернулся с двумя шпагами и ящиком с пистолетами. Бомарше взял шпагу, поиграл – поласкал рукоять…»
   Монолог Бомарше:
   «Клинок повидал виды. Когда-то я проколол им соблазнителя сестры, а десять лет назад уложил им наемного убийцу – его подослал адвокатишка Бергас. Негодяй сначала оболгал меня, потом хотел убить. На пустынной улочке убийца поджидал меня. Я даже не увидел его лица, только услышал выстрел. Промах! И мой ловкий выпад – вот так! – и мерзавец схватился за живот. Он смешно висел на шпаге – как на вертеле… или нет, как бабочка на иголке в моей коллекции. Я убил его первым же выпадом».
 
   «Слуга все так же молча стоял в дверях».
   – Еще чашечку кофе, Фигаро. Так сказать, на прощанье с утром.
   (Не сказал – «с последним».) У тебя что-то еще?
   – Приходил человек, которому вы заказали новый ошейник для Розины. Спрашивал, что писать на ошейнике.
   – Запиши: «Меня зовут мадам Розина. Я принадлежу…» Нет: «Мне принадлежит гражданин Бомарше. Мы живем на бульваре…» Не очень… Может, к вечеру придумаю получше. Сгинь!
   «Молчаливый негодяй удалился, должно быть, усмехаясь».
 
   Бомарше подошел к зеркалу. В зеркале – портрет финала: шестьдесят семь лет, тучный, с поредевшими волосами, подбородок висит, как сумка у кенгуру, и эти глаза навыкате… На днях в Трианоне на аукционе он долго рассматривал автопортрет старого Рембрандта. Художник рисовал себя и зорко глядел в зеркало – и те же мысли посещали, видно, и его. Они обменялись усмешками через столетия.. Те же глаза, выпадающие из орбит, слезящиеся, и те же мешки под глазами, та же сумка кенгуру вместо подбородка. Овал лица… Обвал лица. И тот же покорный вопрос в глазах: зачем была вся эта бессмысленность? И рядом, как банальный ответ, продавался его набросок: прелестная головка служанки, любовницы Рембрандта. Радостная, торжествующая молодая плоть…
   И сейчас продолжается его вчерашний разговор с покойным господином Рембрандтом. Ибо сегодня в майское утро Бомарше проснулся счастливым (как, должно быть, был счастливым господин Рембрандт, когда юная служанка покидала его постель). От Бомарше только что ушла она. И всю ночь была прежняя битва губ и стон смерти. Смерти желания… Изгиб спины… ее содрогание… Тайна женской спины, в изгибе которой прячется твоя смерть и завтрашнее наслаждение ее молодого тела… когда твоя плоть уже станет травой. Женская голова на подушке, эта непреходящая радость для размеренной жизни господина Рембрандта…
   Но у гражданина Бомарше – опасное видение. Ибо когда голова этой женщины откинута в содрогании, когда она открывает глаза после, ему тотчас мерещится другая голова с открытыми глазами…
 
   Палач Сансон рассказывал ему о другой.
   Она поднялась… нет, взбежала… нет, вспорхнула на эшафот. Та же легкая поступь, как на балу. Но ясно было видно: она из последних сил сдерживала страх, слезы. Ее торопливо уложили на доску, ошейник охватил ее шею, папаша Сансон дернул веревку, и стальной треугольник рванулся вниз. Этот звук… шлепанье… нет, тупой удар некоего упавшего предмета, который еще мгновение назад был человеческой головой. Теперь этот отдельный предмет лежал в корзине. И струя крови из тела, торчавшего на доске…
   Площадь радостно орала – требовала свидания с ее головой. И палач, добрый наш папаша Сансон, вынул свой кровавый улов из корзины и приказал помощнику показать толпе. Тот, держа голову за остриженные волосы, начал обходить эшафот. Голова была совсем седая… точнее, стала совсем седой, пока ждала удара ножа. Молодая седая голова… И кровь капала на помост.
   И тысячи Фигаро на площади, увидев отрубленной самую прекрасную голову Европы, орали в восторге… Но тотчас смолкли – ибо голова открыла глаза, единственные в мире лазоревые глаза, от которых сходили с ума… Папаша Сансон объяснил гражданину Бомарше, что это бывает, когда от предсмертного ужаса слишком напряжены мышцы – потом они так расслабляются. Она, видимо, очень боялась перед смертью и лишь великим усилием сдерживалась, чтобы не показать перед чернью свой страх.
   Боже мой! Неужто он сегодня свидится с нею? Во всяком случае, сегодня Бомарше узнает главную тайну. Сын мира сего станет сыном… Кого? Или чего?
 
   И Бомарше продолжил монолог: «Однако за дело – обсудим список действующих лиц «Представления перед…».
   Номер один. Бонапарт. Но он отсутствует – завоевывает Египет. Да он и не пришел бы… Надо бы записать, какими были его глаза, когда я его впервые увидел. Он был совсем молоденьким офицериком, похожим на маленькую девочку. Но когда он посмотрел… никогда я не видел такого непреклонного взгляда. И тотчас понял – особый человек. Страшный… Теперь, когда на моих глазах разгорелась его небывалая слава, я попытался увидеть его вновь. Я понимал, что обстоятельства той давней нашей встречи стали для него опасным воспоминанием, но тем более решил попытаться. В то время Бонапарт вернулся из Италии. После своих великих побед он привез победоносный мир для Франции. Триумфатор, которому поклонялась нация, жил тогда в простом особняке своей жены на улице Шантерен. У меня появился неплохой предлог его увидеть. Я отправил ему письмо: «Гражданин генерал, наше правительство недавно вернуло мне усадьбу в центре Парижа, единственную в своем роде, и огромный дом, выстроенный с голландской простотой и афинской чистотой стиля. И эта усадьба предлагается мною, ее владельцем, Вам, гражданин генерал. Не говорите «нет», прежде чем мы не увидимся и Вы не осмотрите ее внимательно. Возможно, она покажется Вам достойной питать иногда Ваши высокие раздумья».
   Я решил передать это послание на приеме, устроенном в его честь в Люксембургском дворце. Министры, генералы парижского гарнизона, дипломаты собрались славить его. Сверкающие мундиры на фоне декабрьских нищих деревьев, постоянный грохот оркестров, двор дворца в трофейных знаменах, картинах и мраморе великих итальянцев (генерал всласть пограбил Италию)… А в глубине двора – идиотский алтарь Отечества с гипсовыми статуями (естественно, Свободы, Равенства и, конечно же, Мира – в честь добытого генералом). Пять Директоров в римских тогах, будто вылезшие из ванной, сидят под гипсовым алтарем – глупее зрелища не придумать! Сам дворец (еще вчера бывший республиканской тюрьмой, где, ожидая смерти, возможно, сидела жена прославляемого ныне генерала – креолка Жозефина) сверкает парадными залами и недавно возвращенной (украденной в революцию) мебелью. И мы, избранные смертные, глазеем из окон дворца во двор, ожидая генерала.
   Пугающий грохот! Это салют – выстрелила артиллерийская батарея в Люксембургском саду. Началась церемония. Под крики: «Да здравствует Республика! Да здравствует Бонапарт!» – вводят того, кого я знал жалким офицериком. Он по-прежнему преступно молод и еще более щупл. Но какая величественность! И если эти идиоты в тогах так же похожи на римлян, как идиотские гипсовые статуи в алтаре на искусство, он – похож. Истинный Цезарь…
   Он равнодушно слушает безвкусные выверты славословия: «Скупая природа! Какое счастье, что ты даришь нам от случая к случаю великих людей!» и прочее…
   Его ответная речь образна и отрывиста, как военный приказ: «Наша великая революция преодолела вековые заблуждения. Восемнадцать веков Европой управляли религия и монархия. Но теперь, после моего мира, наступила новая эра – правления народных представителей!»
   И – всеобщий вопль восторга. Он идол.
   Каюсь, я колебался, прежде чем передать ему послание. Я почувствовал себя маленьким и жалким во время этого народного безумия, но тут же вспомнил, скольких они почитали за мою жизнь. Людовик Пятнадцатый, по прозвищу «Возлюбленный народом» (его статуи разбиты ныне по всей Франции), Мирабо, по прозвищу «Мсье Восхищение» (его останки выкинули из могилы), Марат, которого на руках носили в лавровом венке (его имя теперь проклято), Дантон, Робеспьер… целого дня не хватит произносить имена вчерашних богов.
   И я подошел к его жене. Говорят, креолке на самом деле уже под сорок, и когда она выходила замуж за юного героя, в брачном контракте скинула себе аж четыре года. Но сейчас румяна и пудра свершили обычное чудо: юное очаровательное личико, голубые глазки, огромные ресницы, вьющиеся темные волосы с медным отливом.. и нежность голоса, грация и легкость в движениях, которую я так любил у Антуанетты. И кокетство, зов – это великое «Подойди сюда», которое сводит с ума… О женщина!
   Я передал ей письмо. Она умудрилась прелестно улыбнуться, не разжимая рта (говорят, у нее плохие зубы).
   Вскоре последовал ответ генерала: «Я с удовольствием воспользуюсь первым представившимся мне случаем, чтобы познакомиться с автором «Преступной матери». И ни слова о доме!
   Письмо означало: вы хотите меня увидеть, но я не хочу.
   Настаивать было опасно.
   Кстати, весьма странный вкус у гражданина Бонапарта – из всех моих пьес он почему-то избрал не самую удачную.
   Когда два года назад «Комеди Франсэз» возобновил «Преступную мать», разнесся слух, будто генерал Бонапарт специально вернется из Италии, где он одерживал очередные великие победы, чтобы посмотреть любимую пьесу. Я всегда отказывался выходить к публике на аплодисменты в финале. Но его присутствие… Кроме того, я соскучился по признанию после собачьих лет бегства, эмиграции и прочего.
   И я вышел на сцену. Аплодисменты вновь заставили меня пережить забытое чувство славы. Но тщетно я искал его глазами: Бонапарта в зале не было, наш герой продолжал воевать в Италии.
   Теперь он в песках Египта. Так что можно сказать: сегодня по уважительной причине он не сможет участвовать в представлении.
   Но вернемся к списку действующих лиц сегодняшней пьесы. Король и королева тоже отсутствуют и, как известно, тоже по самым уважительным причинам: удалились в могилу. Так что из всего списка должны прийти только граф Ф., маркиз де С. и она.
   И все-таки прелестное ожидается представление! Мое последнее представление…
   Однако негодяй с китайским носом не торопится принести мне кофе…»
   Гражданин Бомарше позвонил в колокольчик. Но никто не пришел.
   И тут он услышал…

Гражданин Бомарше продолжает сочинять пьесу

   «В это время (о тишина майского утра на окраине Парижа!) по булыжной мостовой тяжело и звонко прогрохотало – и затихло. В окно я увидел, что подъехала карета и остановилась у моего дома…»
   Лучше так: «В то важнейшее утро в жизни гражданина Бомарше…» Нет, можно точнее: «В то утро, 17 мая 1799 года, обещавшее стать последним в жизни Бомарше, к некогда роскошному (но весьма пострадавшему в дни революции) огромному дому, принадлежавшему сему гражданину, подкатил экипаж…»
   В окно Бомарше наблюдал, как из кареты выпрыгнул господин в черном и открыл дверцы. После чего из экипажа стремительно выскочил другой господин, тоже в черном…
   «Вот это новость! Каково действующее лицо! Но… он не заявлен… его нет в списке действующих лиц! Поворот сюжета?!»
   Теперь Бомарше кричал, сопровождая ругательствами каждое слово:
   – Куда ты исчез, подлец? (Непечатное.) Фигаро! (Непечатное.) Неси одеваться! Мало того, что ты так и не принес мне кофе! Мало того, что твой китайский нос… (Совсем непечатное.)
   Он яростно, но тщетно звонил в колокольчик. А в дверь уже постучали, после чего просунулась голова прибывшего.
   – С добрым утром, гражданин Бомарше, – необычайно ласково пропела голова. И узкое туловище едва втиснулось в открытую дверь.
   «Пришедший в черном фраке был пугающе худ. Землистое лицо, бесцветные пряди волос, бесцветные брови, хищный костлявый нос, усмешка в тонких сжатых губах и непроницаемый взгляд бесцветных рыбьих глаз».
   – С добрым утром, гражданин Фуше. Вынужден принять вас в халате…
   – Я немного рано, гражданин?
   – У вас, вероятно, бессонница, гражданин, – ответил Бомарше.
   – Спасибо, что вы рассердились. Обычно, когда меня видят, пугаются.
   – Что делать, для многих вы… как бы это выразиться…
   – Поделикатней, – веселясь, подсказал гражданин Фуше.
   – Вы – некоторое воспоминание о… – Бомарше в тон засмеялся.
   – О мерзостях навсегда ушедшей в Лету нашей великой революции, – подхватил как-то сочувственно гражданин Фуше. – Да, да… тысяча шестьсот четырнадцать убитых в Лионе. Ужас! Но порядок мы там навели.
   – И бедного короля…
   – Кошмар! И королеву не забудьте. Я голосовал за казнь обоих. Конечно, заблуждение… но с монархией мы покончили. Какая эпоха ушла! Но вы правы – французы вспоминают с ужасом, что они сотворили. Хотя, поверьте, уже завтра поставят памятники всем, кого нынче клянут, – и Дантону, и всем прочим кровавым глупцам. А умным людям —никогда… – продолжил вздыхать Фуше. – Давно я не был в Париже. Все так изменилось! Прошло всего три года, как они отослали меня за границу послом. Наше вечное – «посол вон!» Предпочли держать вдалеке – я символ ушедшего печального времени. Однако, как видите, я снова тут. И как вы сейчас узнаете – надолго. Отправился я нынче в Булонский лес, потом на Елисейские поля… Послушайте, куда подевалась революционная простота? Только после революционного воздержания может быть такой разврат, такая жажда роскоши, удовольствий. Среди аллей и кофеен – дамы в туалетах античных богинь, у мужчин трости с драгоценными набалдашниками… Выставка богатства, как при проклятом королевском режиме! И давно это здесь началось?
   – Вы отлично знаете – на следующий день после того, как упала голова Робеспьера.
   – Бедняга Робеспьер… Да, он погиб.
   – И тоже…
   – Именно, именно, – сокрушался Фуше, – благодаря мне.
   – И к власти опять вернулись деньги. И как ни удивительно…
   – Да, вернулся и я.
   – Ну конечно, вы должны были вернуться! Как же я не понял!
   – Тоже удивляюсь. Вы умный человек – и корите меня старой кровью. Настали новые времена. В Париже наконец-то усвоили: кто-то должен хорошо защищать наворованные в революцию богатства. Кто-то должен помогать держать в узде опасное чудовище… пардон, горячо любимый французский народ. Нужны жесткие, исполнительные люди.
   – Вы правы. Нужен тот, кто прежде хорошо исполнял роль кровавого революционера.
   – Приятно с вами беседовать. «Исполнял роль…» Именно! Да, только он и способен исполнить новую роль – беспощадно покончить с «кровавой революцией»! Так ее теперь называют? Короче, уже неделя, как Директора затребовали меня из посольского изгнания. Этого, кстати, еще не знает никто… Дарю эту новость гражданину Бомарше, обожающему все узнавать первым. Уверен, что котировки на бирже вначале падут – наши болваны испугаются моего возвращения, решат, что возвращается революция. Так что можете лихо поиграть…
   Бомарше молчал и вопросительно глядел на собеседника.
   – Новый министр полиции, к вашим услугам. Так что теперь, дорогой гражданин, вряд ли для кого-нибудь я буду приходить вовремя… Надеюсь, вы не особенно встревожены этим сообщением?
   – Ну что вы, меня столько раз арестовывали… и при всех режимах. Однако, к делу. – И Бомарше закричал: – Эй, Фигаро, кофе гостю!
   Но слуга не появился. Фуше улыбался.
   – Ваш нынешний Фигаро не сумеет прийти с чашечкой кофе. Его только что увезли в полицию, вернут тотчас после нашего разговора. Слуги любят подслушивать, а я не хотел бы, чтобы он нас услышал.
   – Сколько продлится наш разговор?
   – Вам, как знаменитому часовщику и, следовательно, контролеру времени, я просто обязан точно ответить. Но, увы! Изучив (пока лишь заочно) вашу манеру беседовать, вашу любовь к бесконечному монологу – сказать не берусь.
   – Только говорите громче. В последнее время я несколько оглох.
   – Да, да… знаменитая глухота Бомарше. Кстати, могу рассказать, когда и, главное, почему она у вас появилась. Это случилось, когда в Париже впервые давали оперу Моцарта «Женитьба Фигаро». Позвали, естественно, и вас. Глупцы ждали отзыва автора великой пьесы о знаменитой опере. Но внезапная глухота помешала…
   – Да, мало что довелось услышать.
   – Вот именно, – продолжал сокрушаться гражданин Фуше, – слушать-то пришлось через рожок. Какая потеря! Опера очаровательна, легкомысленна, как тот исчезнувший танцующий век… Мсье Талейран, наш новоиспеченный министр иностранных дел, большой любитель афоризмов, сказал мне: «Кто не жил в восемнадцатом веке, тот вообще не жил». На мой вкус лучше иначе: «Кто жил в восемнадцатом веке, тот довольно быстро уже не жил». Сколько великих отправил на гильотину ваш веселый Фигаро… то бишь наш увлекающийся проказник великий народ. Правда, главный смысл «жажды бунта великого Фигаро», который так пленял в вашей пьесе господина Дантона (отправленного, кстати, все тем же «великим Фигаро» на ту же гильотину), совершенно пропал в божественной музыке. Оттого-то злые языки и утверждали, что опера вам попросту не понравилась. Потому и злосчастный рожок появился, и те же злые языки настойчиво твердят, что с тех пор вы всегда глохнете вовремя… Может быть, вы хотите оглохнуть сейчас?
   Гражданин Бомарше молчал. Или, точнее: «Вместо ответа гражданин Бомарше начал пристально изучать лицо гражданина Фуше».
   – Что вы так смотрите?
   – В последнее время, – задумчиво произнес Бомарше, – я все чаще размышлял: стоит ли оставаться знаменитым, но престарелым… точнее, устарелым драматургом, когда можно стать молодым прозаиком? И потому теперь учусь описывать. Прозаики так болтливы! Драматург пишет: «Вошел Фуше» – и все ясно. Прозаик: «Вошел Фуше с лицом бледным…» и прочее, и прочее… – Не трудитесь. Вы уже столько раз описали мое лицо… «Фуше с лицом трупа и душой демона» – это вы сказали обо мне в разговоре с генералом Моро шестого мая тысяча семьсот девяносто седьмого года на банкете по случаю представления в «Комеди Франсэз» вашей пьесы «Преступная мать». Во время свадьбы вашей дочери девятого июля девяносто шестого года вы высказались обо мне столь же образно в разговоре с гражданином Лебреном, членом Совета Старейшин: «Какое счастье, что длинная фигура этого мерзавца… – то есть моя, – торчит за пределами Франции. Этот черт из табакерки – то есть я, – умудрился предать всех, кроме дьявола». Не удивляйтесь точности – я уже принял досье министерства полиции… Ничего, ничего, я не обидчив. Ваше дело говорить, гражданин Бомарше, на то вы и великий сочинитель. А наше дело записывать, чтобы не пропали слова бессмертных. Вы часто обо мне говорили, и это большая честь. Но вы не были мудры, когда девятнадцатого декабря девяносто шестого года вы сказали: «Мерило благородства – это то страдание, которое испытывает человек, совершив низость. Люди типа Фуше не знают, что это такое». Все как раз наоборот! Это большое искусство – не испытывать страдания, постоянно совершая низости, ибо только так можно было выжить в наше грозовое время. Так что на укоризненный вопрос всех наших великих глупцов – великих революционеров, которые нынче покоятся в безымянных могилах с отрезанными головами меж раздвинутых ног: «Чем вы занимались в то кровавое время?» – есть только один наш ответ: «Мы выживали»… Простите, не могу оторвать глаз от этих стульчиков. – Фуше указал на два грязных стула, сиротливо стоявших у вишневой занавеси.
   Бомарше печально посмотрел на них.
   – Да, гражданин, эти два изгаженных стула, пожалуй, нынче вся роскошь в этом когда-то великолепном доме.
   – Точнее, во дворце, который в Европе королей имел единственный литератор: сын жалкого часовщика и автор пьесы, разрушившей эту самую королевскую Европу, – Пьер Огюстен Бомарше.
   – Я как-то над этим не задумывался.
   – Я построил бы вашу реплику иначе: «Я над этим задумывался и гордился».
   – Соавторство принимается.
   – Зачем вам такой огромный дом? Здесь чувствуется потеря вкуса… Это не праздный вопрос, как вы поймете потом.
   – Допрос начался?
   Фуше улыбнулся.
   – Мне было уже под пятьдесят, – начал Бомарше, – и я решил осуществить мечту жизни каждого литератора: построить большой… нет – огромный собственный дом, дворец для Художника. Я нашел довольно удачное и, главное, тихое место здесь, в Сент-Антуанском предместье. Дом, как вы видите, выходит на площадь, где недавно стояла Бастилия. Здесь заканчивается сумасшедший Париж. По одну сторону – здания великого города, по другую – сельская идиллия, загородные дома «под листьями», особнячки, куда когда-то приезжали для любовных безумств вельможи последнего королевства. Здесь был дом Калиостро… Я построил этот дворец, как хотел – свет и простор. Я сам придумал этот длиннейший фасад в форме полукруга с колоннадой, двести окон по фасаду, внутри мрамор, красное дерево, огромная бильярдная, похожая на собор, искусно скрытое освещение… Вам следует все это представить, ибо ничего, кроме стен, увы, не осталось.
   – А как вы относились к тому, что дом Бомарше называли в Париже «образцом варварской роскоши и дурного вкуса»?
   – Я отвечал: «В Париже много умных людей, но, как правило, они экономно расходуют свои мысли». Все, что я делал в жизни, большинство не понимало… Этот дом похож на меня. В нем был размах.
   – Причем из всех окон у вас была видна…
   – Совершенно верно – Бастилия.
   – Это вас не пугало? Впрочем, просвещенные люди выше суеверий. Они даже в Бога не верили.
   – Хотя и не доходили до такой смелости, как один бывший священнослужитель, привязавший в дни революции Евангелие к хвосту осла.
   – Привязавший, когда нужно было… Но теперь вы можете увидеть меня на молитве в Нотр-Дам. Надеюсь, Бог по-прежнему столь же милосерден к грешникам, как и до революции.
   – Кстати, о Бастилии. Мне приходилось…
   – Да, да, – сокрушенно подтвердил Фуше, – вам приходилось сидеть в тюрьме. И не раз.
   – Между прочим, Бастилия была отнюдь не мрачным, а напротив – красивым средневековым замком и совсем не портила вид. Но вы правы. Я должен был понять: судьба предупреждала меня. Не зря Бастилия глядела на меня из всех окон… Как видите, все здесь разрушила революция. Уничтожила камин каррарского мрамора, он в этой спальне стоял, и теперь приходится занавешивать изуродованную стену, – Бомарше показал на вишневую занавесь. – В гостиной был подлинный этрусский мозаичный пол – выломали. Разбили зеркала, украли гобелены, изуродовали расписной потолок похабными надписями. Все картины исчезли… Но больше всего жаль роскошный парк, где аллеи и рощицы соседствовали с водопадом. В зелени – бюсты любимых философов…
   – И себя не забыли…
   – Это был всего лишь простой камень с моими словами: «Я все видел, всем занимался, все испытал»… На холме возвышался храм Вольтера. И его удивительная статуя – голый Вольтер с жалким телом и саркастической, единственной в мире улыбкой.
   – Хотя голым можно было изобразить вас. Вы сильно прогорели, издавая его сочинения. Думаю, это было единственное предприятие, когда вы не думали о деньгах.
   – Мы все его должники. Вольтер осуществил мечту всех литераторов, начиная с Платона, – благодаря ему философы стали править королями. И великий прусский король, и великая русская императрица заискивали перед немощным стариком. Они заискивали перед Разумом… Впервые я увидел его, когда после тридцати лет изгнания он вернулся в Париж. Наш несчастный безвластный король разрешил приехать королю подлинному. И весь Париж, все знатнейшие и религиознейшие рвались в дом Вольтера, смеявшегося над знатностью и Богом много десятилетий. Все окружение Марии Антуанетты отметилось в доме подлинного короля. Пришел и я – предложил Вольтеру издать собрание его сочинений. Я знал, что оно будет убыточным. И Вольтер это знал и был благодарен. Тогда мы обнялись…
   – Вольтер и его друг Бомарше – историческое объятие!
   – Я содрогался от запаха смерти из его рта…
   – По нашим сведениям, это был единственный раз, когда Вольтер принял своего друга, о котором он столько раз говорил, раздраженный его популярностью: «Ах, этот Бомарше! Он мог бы стать Мольером, если бы не любил жизнь более литературы». И далее следовала пренебрежительно-язвительная вольтеровская улыбка, совсем как на скульптуре в вашем саду… И все понимали – Мольером Бомарше не стал!