– А искал? – спросила Гесиона.
   – Все мы не отказываемся от случая, – пожал плечами мореход.
   Понемногу фиванка поняла, что избранник сердца столь же одержим мечтами заповедного Океана, как и друг его детства Александр. Александр не чувствовал себя хорошо без Неарха и старался всегда найти ему дело около себя, именуя главным кормчим своей армии. В результате Гесиона так долго оставалась одна в большом доме, что начала подумывать разойтись со своим знаменитым, растворившимся в недоступных далях мужем.
   «Рожденная змеей» спрашивала, как мирится Таис с еще более долгими отсутствиями Птолемея. Подруга по-прежнему отвечала, что Птолемей ей не нужен так, как Неарх Гесионе.
   – Я поджидаю его теперь с большим нетерпением, – сказала Таис, – из-за сына. Пока ты и тебе подобные не испортили его окончательно, Леонтиска надо оторвать от материнского дома.
   – Будешь тосковать! – воскликнула Гесиона.
   – Не больше и не меньше, чем любая эллинская мать, а для смягчения тоски заведу себе девчонку. Эта будет при мне восемнадцать лет, до той поры и я окончу свои скитания и займусь домом.
   – Домом Птолемея?
   – Вряд ли. Чем старше будет он (и я, разумеется), тем моложе станут его возлюбленные. А мне трудно будет терпеть блистательную юность рядом, когда мне уже нечем будет соперничать с ней, кроме знаменитого имени и положения. Если же остается лишь имя и положение, то прежняя жизнь кончена. Пора начинать другую…
   – Какую?
   – Почем я знаю? Ты спросишь меня об этом через… пятнадцать лет.
   Гесиона, засмеявшись, согласилась, не подозревая, что судьба готовит обеим совсем разные и необыкновенные дороги, которые разведут их вскоре и навсегда.
   Подруги катались верхом на своих прежних лошадях, а для Эрис приобрели вороного, без единого пятнышка, как ночь черного парфянского жеребца. Эрис, сделавшись незаурядной наездницей, справлялась с сильным конем. Вечером они поднимались в горы по склонам, поросшим полынью и тимьяном, где выступали сглаженные ветром ребра и редкие уступы плотного темного камня. Отпустив лошадей пастись, три женщины выбирали плоский большой камень и простирались на нем, чувствуя приветливое тепло вобравшей солнце скалы. Сверху из леса смоляной аромат смешивался со свежим и резким запахом трав в дуновении прохладного ветра, тянущегося по каменистой долине. Громадная снеговая вершина рано загораживала солнце на западе, и ласка каменного тепла приходилась кстати. Иногда слабые звездочки успевали зажечься в сумеречном небе, и бриас – пустынный филин ухал по нескольку раз, прежде чем всадницы возвращались в город.
   Каждая из подруг вела себя по-своему на этих молчаливых горных посиделках. Эрис садилась, обняв колени и подпирая ими подбородок, смотрела на иззубренные скалы хребта или на зыбкое жемчужное марево дальней степи. Гесиона подбиралась к самому краю выступа, нависавшему над долиной, и, лежа на животе, зорко высматривала горных козлов, наблюдала за игрой воды в ручье на дне ущелья, подстерегала появление сурков, пеньками возникавших близ своих нор, пересвистываясь с соседями. Таис ложилась на спину, раскинув руки и подогнув одно колено, смотрела в небо, где плыли редкие медленные облака и появлялись могучие грифы. Созерцание неба погружало ее в оцепенение, и Гесиона, искоса наблюдая за той, которую считала образцом жены, удивлялась смене выражений на ее лице при полной неподвижности тела. Это напоминало ей таинственное искусство египтян, которые умели придавать смену настроений даже статуям из твердого полированного камня.
   Таис, глядя в небо, вдруг улыбалась, тут же меняясь на олицетворение глубокой печали, то выражением грозного упорства бросала вызов судьбе, едва уловимыми движениями губ, век, бровей и ноздрей ее прямого, как отглаженного по линейке камнереза, носа с критской западинкой у бровей, смягчавшей тяжелую переносицу классического эллинского типа.
   Однажды, когда Таис показалась Гесионе более печальной и задумчивой, чем всегда, фиванка решилась спросить:
   – Ты все еще продолжаешь любить его?
   – Кого? – не поворачивая головы, спросила Таис.
   – Александра, разве не он самая большая твоя любовь?
   – Лисипп как-то сказал мне, что искусный ваятель может одними и теми же линиями дать плоть, могучую и тяжелую, как глыба, и может вложить в свое творение необыкновенную силу внутреннего огня и желания. В одном и том же образе… почти в одном.
   – Не совсем поняла тебя, одичала среди болот и корабельщиков, – улыбнулась Гесиона.
   Афинянка осталась серьезной.
   – Если человек хочет следовать богам, то его любовь должна быть такой же свободной, как у них, – продолжала Таис, – а вовсе не как неодолимая сила, давящая и раздирающая нас. Но странно, чем сильнее она завладевает своими жертвами, чем слабее они перед ней, в полном рабстве своих чувств, тем выше превозносятся поэтами эти жалкие люди, готовые на любые унижения и низкие поступки, ложь, убийство, воровство, клятвопреступление… Почему так? Разве этого хочет светоносная и среброногая Афродита?
   – Я поняла. У тебя нет никакой надежды?
   – Знаю давно. Теперь узнала и ты. Так зачем же рыдать под звездой, которую все равно не снять с неба? Она совершит начертанный ей путь. А ты совершай свой.
   Они бывали на симпосионах, до которых персы, увлеченные примером художников, стали большими охотниками. Только Эрис наотрез отказалась присутствовать на этих симпосионах – ей противно было смотреть на людей, много жрущих и пьющих.
   Таис тоже призналась Гесионе в своем отвращении к обжорам, она с детства была очень чувствительна ко всякому проявлению грубости, а теперь сделалась и вовсе нетерпимой. Нелепый смех, пошлые шутки, неумеренные еда и питье, жадные взгляды, прежде скользившие не задевая, раздражали ее. Афинянка решила, что начинает стареть. Оживленные разговоры, подогретые вином, поэтические экспромты и любовные танцы стали казаться пустяками. А когда-то и ее, и золотоволосую спартанку звали царицами симпосионов.
   – Это не старость, мой красивый друг, – сказал Лисипп на вопрос афинянки, слегка ущипнув ее за гладкую щеку, – назови это мудростью или зрелостью, если первое слово покажется тебе слишком важным. С каждым годом ты будешь отходить все дальше от забав юности. Шире станет круг твоих интересов, глубже требовательность к себе и людям. Обязательно сначала к себе, а потом уже к другим, иначе ты превратишься в заносчивую аристократку, убогую сердцем и умом… И умрешь… Не физически! Со своим здоровьем ты можешь жить долго. Умрешь душой, и по земле будет ходить лишь внешний образ Таис, а по существу – труп. Ты вряд ли имеешь понятие, сколько таких живых мертвецов топчут лик Геи. Они лишены совести, чести, достоинства и добра – всего, что составляет основу души человека и что стремятся пробудить, усилить, воспитать художники, философы, поэты. Они мешают жить живым, внешне не отличаясь от них. Только они ненасытны в пустых и самых простых желаниях: еде, питье, женах, власти над другими. И добиваются этого всеми способами… Знаешь ли ты спутниц Гекаты?
   – Ламий, мормо или как их там еще называют? Те, что ходят с нею по ночам и пьют кровь встречных на перекрестках? Вампиры?
   – Это простонародная символика. А в тайном знании сосущие живую кровь порождения Тартара и есть мертвые ненасытные люди, готовые брать и брать все, что возможно, из полиса, общины, людей – чужих и своих. Это они забивают до смерти рабов на тяжкой работе, лишь бы получишь больше золота, серебра, домов, копей, новых рабов. И чем больше они берут, тем жаднее делаются, упиваясь трудом и потом подневольных им людей.
   – Страшно ты говоришь, учитель! – Таис даже зябко повела плечами, – теперь я невольно буду присматриваться к каждому…
   – Тогда цель моих слов достигнута.
   – Что же делать с этими живущими мертвецами?
   – Их, конечно, следовало бы убивать, лишая фальшивого живого облика, – подумав, сказал Лисипп. – Беда в том, что распознавать их могут лишь редкие люди, достигшие такой высоты сердца, что убивать уже не в силах. Мне думается, окончательная расправа с вампирами – дело неблизкого будущего; когда воцарится гомонойя – равенство людей по уму, число этих редких людей возрастет во много раз.
   Таис, опечаленная и задумчивая, пошла в мастерскую. Клеофрад поджидал ее у глиняной модели. В последние дни ваятель стал медлить с окончанием работы, рано отпускал ее или вдруг останавливался, забывая про натурщицу и думая о чем-то другом. И сегодня он не сделал ей обычного нетерпеливого знака становиться на куб из тяжелого дерева, а остановил ее простертой рукой.
   – Скажи, ты любишь деньги, афинянка? – с суровой застенчивостью спросил Клеофрад.
   – Зачем задал ты мне такой вопрос? – удивилась и опечалилась Таис.
   – Погоди, я не умею говорить, умею только работать руками.
   – Не только руками, но головой и сердцем, – возразила Таис, – так скажи, почему начал ты речь о деньгах?
   – Видишь ли, ты богата, как Фрина, но Фрина была безумно расточительна, а ты по своему достатку и положению жены первого военачальника Александра живешь скромно.
   – Теперь ты говоришь понятнее, – она облегченно вздохнула, – вот мой ответ: деньги не цель, а возможность. Если относишься к ним как к силе, дающей разные возможности, то ты будешь ценить деньги, но они не поработят тебя. Поэтому я презираю людей скупых, однако не меньше противно мне глупое мотовство. В деньгах – великий труд людей, и бросать их все равно что бросать хлеб. Вызовешь гнев богов и сам опустошишься, умрешь, как говорит Лисипп.
   Клеофрад слушал, хмуря брови, и вдруг решился.
   – Я скажу тебе. Я задумал отлить статую из серебра, но собрал недостаточно, а у меня нет времени ждать, пока накоплю еще. В гекатомбеоне мне исполнится шестьдесят лет!
   – Почему ты хочешь взять столь дорогой металл?
   – Я мог бы ответить тебе, как юноша: разве ты недостойна его? Скажу другое – это лучшее произведение моей жизни и лучшая модель. Исполнилась бы мечта достойно завершить свой жизненный путь! Попросить у Лисиппа? Я и так ему очень многим обязан. Кроме того, этот творец атлетов и конных воинов признает только бронзу и, даже страшно сказать, пользуется тельмесским сплавом [19].
   – Сколько надо тебе серебра?
   – Я пользуюсь не чистым металлом, а в сплаве с четырнадцатью частями красной кипрской меди. Такое серебро не покрывается пятнами, не подергивается, как мы говорим, пыльной росой, держит полировку, как темный камень Египта. На отливку мне надо чистого серебра двенадцать талантов, а я собрал немногим больше четырех с половиной. Огромная нехватка!
   – И надо добавить семь с половиной талантов? Хорошо, завтра я прикажу собрать, послезавтра пришлю на всякий случай восемь.
   Клеофрад замер, долго смотрел на свою модель, потом взял ее лицо в ладони и поцеловал в лоб.
   – Ты не знаешь цены своему благодеянию. Это не только огромнейшее богатство, это… После гекатомбеона поймешь. Придется тебе постоять еще, после отливки, когда пойдет чеканка. В ней чуть не главная работа ваятеля, – закончил он своим обычным отрывисто-деловым тоном, – но быстрая. И сам я очень спешу.
   Смысл последних слов Клеофрада Таис не поняла. Афинский ваятель и Эхефил закончили свою работу почти одновременно, молодой иониец – дней на десять раньше. Клеофрад пригласил Таис и Эрис прийти попозже в дом Лисиппа, провести конец ночи до утра. Чтобы ничего не случилось с ними в такое позднее время, несколько друзей явились провожать их. Поздняя половина луны ярко освещала отшлифованные светло-серые камни улицы, придавая им голубоватый отблеск небесной дороги между темных стен и шелестящей листвой сада.
   У дверей их встретили Эхефил и Клеофрад в праздничных светлых одеждах. Они надели своим натурщицам венки из ароматных желтых цветов, слабо мерцавших при луне будто собственным светом. Каждый взял свою модель за руку и повел за собой во мрак неосвещенного дома, оставив провожатых в саду. У выхода на залитую лунным светом веранду с раскрытыми настежь занавесями Клеофрад велел Таис закрыть глаза. Придерживая за плечи, он поставил афинянку в нужное место и разрешил смотреть.
   Так же поступил и Эхефил с Эрис.
   Обе женщины по-своему выразили свое впечатление. Таис звонко вскрикнула, а Эрис вздохнула глубоко и шумно.
   Перед ними, стоя на носке одной ноги и отбрасывая другую назад в легком беге, вставала из ноздреватого, как пена, серебра нагая Афродита Анадиомена с телом и головой Таис. Поднятое лицо, простертые к небу руки сочетали взлет ввысь и ласковое, полное любви объятие всего мира.
   Игра лунного света на полированном серебряном теле придавала богине волшебную прозрачность. Пенорожденная, сотканная из света звезд, возникла на берегу Кипра из моря, чтобы поднять взоры смертных к звездам и красоте своих любимых, оторвав от повседневной необходимости Геи и темной власти подземелий Кибелы. Ореол душевной и телесной чистоты, свойственный Таис и усиленный многократно, облекал богиню мягким, исходящим изнутри блеском. Никогда еще Таис, эллинка, с первых шагов жизни окруженная скульптурами людей, богов и богинь, гетер и героев, без которых никто не мог представить себе Эллады, не видела статуи, вызывающей такое могучее очарование…
   А рядом с ней, на полшага позади, Артемис Аксиопена, отлитая из очень темной, почти черной бронзы, простирала вперед левую руку, отодвигая перед собой невидимую завесу, а правую подносила к кинжалу, спрятанному в узле волос на затылке. Лунные блики на непреклонном лице подчеркивали неотвратимое стремление всего тела, как и надлежало богине Воздательнице по деяниям.
   Таис, не в силах побороть волнения, всхлипнула. Этот тихий звук лучше всех похвал сказал Клеофраду об успехе замысла и творения. Только сейчас афинянка заметила Лисиппа, сидевшего в кресле неподалеку от нее, сощурив глаза и сложив руки. Великий ваятель молчал, наблюдая за обеими женщинами, и наконец удовлетворенно кивнул.
   – Можете радоваться, Клеофрад и Эхефил! Два великих творения появились на свет во славу Эллады здесь, в тысячах стадий от родины. Ты, афинянин, затмил все содеянное тобой прежде. А ты, ученик, отныне стал в ряд с самыми могучими художниками. Для меня отрадно, что обе богини – не фокус новизны, не угождение преходящему вкусу поколения, а образцы изначальной красоты, что так трудно даются художникам и так нужны для правильного понимания жизни. Сядем и помолчим, дожидаясь рассвета…
   Таис, углубленная в созерцание обеих статуй, не заметила, как опустилась луна. Очертания скульптур изменились в предрассветном сумраке. Аксиопена будто отступила в тень, Анадиомена растворилась в воздухе. С ошеломляющей внезапностью из-за хребта вспыхнули розовые очи Эос – яркой горной зари. И явилось еще одно чудо. Багряный свет заиграл на полированном серебряном теле Анадиомены. Богиня потеряла звездную бесплотность лунной ночи и выступила перед благоговейными зрителями в светоносном могуществе, почти ощущаемом физически. И, соперничая с нею в силе и красоте резких и мощных линий тела, Артемис Воздательница уже не казалась грозной черной тенью. Она стояла как воительница, устремленная к цели без ярости и гнева. Каждая черточка изваяния, сделанного Эхефилом более резко, чем скульптура Клеофрада, отражала неотвратимость. Сила восстающей Анадиомены звучала единым целым с красновато-черным воплощением судьбы. Обе стороны бытия – красота мечты и неумолимая ответственность за содеянное – предстали вместе столь ошеломительно, что Лисипп, покачав головой, сказал, что богини должны стоять раздельно, иначе они вызовут смятение и раздвоение чувств.
   Таис молча сняла с себя венок, надела его Клеофраду и смиренно опустилась перед ваятелем на колени. Растроганный афинянин поднял ее, целуя. Эрис последовала примеру подруги, но не преклонила коленей перед своим гораздо более молодым скульптором, а поцеловала его в губы, крепко обняв. Поцелуй длился долго. Афинянка впервые увидела неприступную жрицу как жену и поняла, что недаром рисковали и отдавали свои жизни искатели высшего блаженства в храме Матери Богов. Когда настала очередь Таис поцеловать Эхефила, ваятель едва ответил на прикосновение ее губ, сдерживая вздох от бешено бьющегося сердца.
   Лисипп предложил «обряд благодарности Муз», как он назвал поступок Таис и Эрис, продолжить за столом, где уже приготовили черное хиосское вино с ароматом розовых лепестков, редкое даже для дома «славы эллинского искусства», и сосуд-ойнохою с водой из только что растаявшего горного снега. Все подняли дорогие стеклянные кубки за славу, здоровье и радость двух ваятелей: Клеофрада и Эхефила и мастера мастеров Лисиппа. Те отвечали хвалой своим моделям.
   – Позавчера приезжий художник из Эллады рассказывал мне о новой картине Апеллеса, ионийца, написанной в храме на острове Кос, – сказал Лисипп. – Тоже Афродита Анадиомена. Картина уже прославилась. Трудно судить по описанию. Сравнивать живопись со скульптурой можно лишь по степени действия на чувства человека.
   – Может быть, потому что я ваятель, – сказал Клеофрад, – мне кажется, что твой портрет Александра глубже и сильнее, чем его живописный портрет Апеллеса. А прежде, в прошлом веке, Аполлодор Афинский и Паррасий Эфесский умели одним очерком дать прекрасное выше многих скульптур. Наш великий живописец Никий много помогал Праксителю, раскрашивая мрамор горячими восковыми красками и придавая ему волшебное сходство с живым телом. Ты любишь бронзу, и тебе не нужен Никий, однако нельзя не признать, что союз живописца и скульптора для мрамора поистине хорош!
   – Картины Никия сами по себе хороши, – сказал Лисипп, – его Андромеда – истинная эллинка по сочетанию предсмертной отваги и юного желания жить, хотя, по мифу, она – эфиопская царевна, как Эрис. Эта серебряная Анадиомена может быть сильнее и по мастерству, и по великолепию модели. Касательно Артемис – такой еще не было в Элладе, даже в святилище Эфесском, где на протяжении четырех веков лучшие мастера соревновались в создании образа Артемис. Семьдесят ее статуй там! Конечно, в прежние времена не обладали современным умением…
   – Я знаю великолепную Артемис на Леросе, – сказал Клеофрад, – мне кажется, что в идее она сходна с Эхефиловой, хотя и на век раньше.
   – Какая она? – спросила Эрис с легким оттенком ревности.
   – Не такая, как ты! Она – девушка, еще не знавшая мужа, но уже расцветшая первым приходом женской красоты, наполненной пламенем чувств, когда груди вот-вот лопнут от неутолимого желания. Она стоит, так же наклонясь вперед и простирая руку, как и твоя Артемис, но перед огромным критским быком. Чудовище, еще упрямясь и уже побежденное, начинает склонять колени передних ног.
   – По старой легенде, быка Крита побеждает жена, женщина, – сказала Таис, – хотела бы я увидеть подобную скульптуру.
   – Раньше увидишь битву при Гранике, – рассмеялся Лисипп, намекая на грандиозную группу из двадцати пяти конных фигур, которую он никак не мог завершить, к неудовольствию Александра, желавшего водрузить ее в Александрии Троянской.
   – Я долго колебался, не сделать ли Эрис, мою Артемис, с обнаженным кинжалом, – задумчиво сказал Эхефил.
   – И поступил правильно, не показывая его. Муза может быть с мечом, но лишь для отражения, а не нападения, – сказал Лисипп.
   – Аксиопена, как и черная жрица Кибелы, нападает, карая, – возразила Таис, – знаешь, учитель, только здесь, в Персии, где, подобно Египту, художник признается лишь как мастер восхваления царей, я поняла истинное значение прекрасного. Без него нет душевного подъема. Людей надо поднимать над обычным уровнем повседневной жизни. Художник, создавая красоту, дает утешение в надгробии, поэтизирует прошлое в памятнике, возвышает душу и сердце в изображениях богов, жен и героев. Нельзя искажать прекрасное. Оно перестанет давать силы и утешение, душевную крепость. Красота преходяща, слишком коротко соприкосновение с ней, поэтому, переживая утрату, мы глубже понимаем и ценим встреченное, усерднее ищем в жизни прекрасное. Вот почему красива печаль песен, картин и надгробий.
   – Ты превзошла себя, Таис! – воскликнул Лисипп. – Мудрость говорит твоими устами. Искусство не может отвращать и порочить! Тогда оно перестанет быть им в нашем эллинском понимании. Искусство или торжествует в блеске прекрасного, или тоскует по его утрате. И только так!
   Эти слова великого скульптора навсегда запомнили четверо, встречавшие рассвет в его доме.
   Таис жалела об отсутствии Гесионы, но, поразмыслив, поняла, что на этом маленьком празднике должны были присутствовать только художники, их модели и главный вдохновитель всей работы. Гесиона увидела статуи на следующий день и расплакалась от восторга и странной тревоги. Она оставалась задумчивой, и только ночью, укладываясь спать в комнате Таис (подруги поступали так, когда хотелось всласть поговорить), фиванка сумела разобраться в своем настроении.
   – Увидев столь гармоничные и одухотворенные произведения, я вдруг почувствовала страх за их судьбу. Столь же неверную, как и будущее любого из нас. Но мы живем так коротко, а эти богини должны пребывать вечно, проходя через грядущие века, как мы сквозь дующий навстречу легкий ветер. А Клеофрад… – Гесиона умолкла.
   – Что Клеофрад? – спросила взволнованная Таис.
   – Отлил твою статую из серебра вместо бронзы. Нельзя усомниться в великолепии такого материала. Но серебро – оно дорого само по себе, оно – деньги, цена за землю, дом, скот, рабов. Только могущественный полис или властелин может позволить себе, чтобы двенадцать талантов лежали без употребления. А сколько жадной дряни, к тому же не верящей в наших богов? Они без колебания отрубят руку Анадиомене и, как кусок мертвого металла, понесут торговцу!
   – Ты встревожила меня! – сказала Таис. – Я действительно не подумала о переменчивой судьбе не только людей, а целых государств. Мы видели с тобой за немногие годы походов Александра, как разваливаются старые устои, тысячи людей теряют свои места в жизни. Судьбы, вкусы, настроения, отношение к миру, вещам и друг другу – все шатко, быстроизменчиво. Что ты посоветуешь?
   – Не знаю. Если Клеофрад подарит или продаст ее какому-либо знаменитому храму, будет гораздо спокойнее, чем если она достанется какому-нибудь любителю ваяния, хотя бы и богатому, как Мидас.
   – Я поговорю с Клеофрадом! – решила Таис.
   Намерение это афинянке не удалось выполнить сразу. Ваятель показывал Анадиомену всем желающим. Они ходили в сад Лисиппа, где поставили статую в павильоне, и подолгу не могли оторваться от созерцания. Затем Анадиомену перенесли в дом, а Клеофрад куда-то исчез. Он вернулся в гекатомбеоне, когда стало жарко даже в Экбатане и снеговая шапка на юго-западном хребте превратилась в узкую, похожую на облачко полоску.
   – Я прошу тебя, – встретила его Таис, – сказать, что хочешь ты сделать с Анадиоменой.
   Клеофрад долго смотрел на нее. Грустная, почти нежная улыбка не покидала его обычно сурового, хмурого лица.
   – Если бы в мире все было устроено согласно мечтам и мифам, то просить должен был бы я, а не ты. И в отличие от Пигмалиона, кроме серебряной богини, передо мной живая Таис. И все слишком поздно…
   – Что поздно?
   – И Анадиомена, и Таис! И все же я прошу тебя. Друзья устраивают в мою честь симпосион. Приходи обязательно. Тогда мы и договоримся о статуе. В ней не только твоя красота, но и серебро. Я не могу распорядиться ею единолично.
   – Почему там, а не сейчас?
   – Рано!
   – Если ты хочешь мучить меня загадками, – чуть сердясь, сказала афинянка, – то преуспел в этом неблагородном деле. Когда симпосион?
   – В хебдомерос. Приведи и Эрис. Впрочем, вы всегда неразлучны. И подругу Неарха.
   – Седьмой день первой декады? Так это послезавтра?
   Клеофрад молча кивнул, поднял руку и скрылся в глубине большого Лисиппова дома.
   Симпосион начался ранним вечером в саду и собрал около шестидесяти человек разного возраста, почти исключительно эллинов, за узкими столами, в тени громадных платанов. Женщин присутствовало всего пять: Таис, Гесиона, Эрис и две новые модели Лисиппа, обе ионийки, выполнявшие роль хозяек в его холостом доме. Таис хорошо знала одну из них, маленькую, с очень высокой шеей, круглым задорным лицом и постоянно улыбавшимися пухлыми губами Она очень напоминала афинянке кору в Дельфах, у входа в сифнийскую сокровищницу Аполлонова храма. Другая, в полной противоположности первой, показывала широкие вкусы хозяина – высокая, с очень раскосыми глазами на удлиненном лице, со ртом, изогнутым полумесяцем, рогами вверх. Она недавно появилась у Лисиппа и понравилась всем своими медленными плавными движениями, скромным видом и красивой одеждой из темно-пурпурной ткани.