Шагнул – и замер, в момент ощутив, как свернулась в венах кровь и остановила свое движение.
   В кресле за столиком, накрытым на двоих, сидел Слизень.
   В своем привычном твидовом пиджачишке, из-под которого неопрятно выглядывала засаленная, видавшая виды рубашонка. В домашних тренировочных штанах с отвисшими коленками и в дырявых тапочках.
   Слизень сидел в кресле лицом к дверному проему и смотрел прямо на Евгения застывшим в немом удивлении остекленевшим взглядом.
   Лицо у Слизня было залито кровью.
   И кресло, и паркетный пол вокруг кресла – все было пропитано красновато-бурой липкой жидкостью. В комнате пахло так, как по утрам пахнет на мясном рынке. Свежей кровью и свежим, еще теплым и почти живым, мясом убитого животного.
   Мертвый Слизень, который сидел сейчас в его кресле, пах точно так же.
   В том, что он мертвый, сомневаться не приходилось.
   Евгений почувствовал острый спазм в желудке.
   Сейчас его вырвет, если он не перестанет смотреть. Если он не перестанет дышать этим запахом.
   Но взгляд не слушался. Взгляд как будто приклеился к вытаращенным стеклянным глазам мертвого человека. Он все стоял и смотрел в эти мертвые глаза, не понимая, что делать дальше. И очнулся только в тот момент, когда издалека до него донесся тихий, совершенно чужой голос.
   – Зачем ты его… убил? – спросила Яна, тронув его за плечо.
 
   Пауза затягивается.
   Полутемный зал ресторана наполнен до краев ожиданием – кажется, не меня одну заинтриговал своим интимным шепотом официант Бруно. Сам Бруно давным-давно ушел, а его шепот до сих пор остался возле моего уха теплой и скользкой змеей, щекочущей мочку. Никому и ни о чем не говорящее имя Пабло Гавальда витает в воздухе бабочкой с разноцветными крыльями. Выпуская тонкий хоботок, пробует на вкус вино из бокалов. Капля янтарного «Альмаридо», пара капель «Педро Хименеса» – бабочка уже пьяна, но все никак не может насытиться. Крылья становятся липкими от виноградной сладости. Желтое мерцание свечей притягивает ее, и каждая секунда полета может стать последней.
   Пьяная бабочка сладкого ожидания летает от столика к столику, все увлеченно наблюдают ее полет. Мне же хочется прихлопнуть это мерзкое насекомое. Мне холодно и тоскливо, вино только холодит кровь. Я чувствую, что Бруно обманул меня. Обманул меня и всех присутствующих в зале, включая Филиппа Второго вместе с членами королевской фамилии. Неслыханная дерзость. Только вот в чем смысл этого обмана, я до сих пор не могу понять.
   В поисках смысла незаметно ныряю рукой в потайной кармашек дамской сумки из белой кожи.
   Я люблю белый цвет, кстати. Цвет смерти и снега, цвет абсолютного покоя.
   Мне нравится смотреть на него. Нравится вдыхать его в себя.
   Пошли все к черту, мне это нравится.
   Отодвигаю стул, на время покидая зал ресторана, и вдыхаю в себя белый цвет, уединившись в дамской комнате. Еще раз и еще один раз, последний. Глаза щиплет от слез – на сегодня достаточно. Оглядываюсь по сторонам и не обнаруживаю ни одного свидетеля своих манипуляций.
   Возвращаюсь спустя пару недолгих минут и замечаю, что бабочек стало заметно больше. Целые тучи разноцветных бабочек летают под потолком, хлопая липкими крыльями. Они кружатся над моей головой, предвестницы несчастья. Машу руками, тщетно пытаясь их разогнать. В этот момент замечаю, как открывается тяжелая дубовая дверь, ведущая из холла в зал ресторана. Вижу себя, застывшую посреди мрачноватой темноты замка Эскориал. С удовольствием откидываюсь на спинку стула. Оставаясь незамеченной, наблюдаю. Это интересно – наблюдать за собой со стороны, это завораживает.
   Мне нравятся мои руки. Они тонкие и изящные. Похожи на крылья. Особенно сейчас, облаченные в длинные, расширяющиеся к запястью рукава. Волосы на голове длинные и светлые, немного спутанные, как всегда, как будто я снова забыла причесаться. Смущенно откашлявшись, приглаживаю растрепанные перья. Придуманное мое отражение все стоит посреди зала и, кстати, даже и не собирается, последовав моему примеру, пригладить волосы на голове.
   Двойники, которых мы придумываем себе сами, рано или поздно становятся самостоятельными.
   Рано или поздно они начинают жить своей собственной, отдельной жизнью и даже пытаются диктовать свои правила. Я знаю, я прошла через это.
   – Иди к черту,змеиным шепотом проговариваю я вслух и слышу в ответ собственный голос придуманного мной отражения:
   – Пойдем домой, Белка. Прошу тебя, пойдем. Поздно уже.
   – Иди к черту и не называй меня Белкой,снова огрызаюсь в ответ.Иди к черту, или я убью тебя. И причешись, кстати.
   Мы разговариваем, разделенные огромным пространством полупустого зала ресторана.
   Мы слышим друг друга, как это ни странно.
   Образ исчезает, растворившись в темноте разинутой пасти двери.
   На секунду мне становится страшно. Я вижу летающих над головой бабочек, они танцуют танец несчастья, сладкий вкус вина становится горьким, я поднимаюсь из-за стола и на ватных ногах пробираюсь к двери. Швейцар в цилиндре и ливрее с золотыми галунами достает из нагрудного кармана дежурную улыбку, крепко приклеивает ее к лицу и вежливо интересуется, чем может быть мне полезен.
   – Девушка,бормочу я невнятно.Вы не видели здесь девушку? Она такая же, как я, точная моя копия. Она только что…
   Замолкаю, внезапно вспомнив, что никакой моей копии нет. Давно уже нет. Мы теперь совсем не похожи…
   Швейцар что-то отвечает, но я не слышу. Его слова, как жалкие щепки разбившегося о подводные рифы суденышка, тонут в налетевшем шквале высоких волн, бушующих где-то у меня за спиной. Оборачиваюсь и вижу, как в темноте зала маячит среди желтых всполохов свечей бледное пятно голубого цвета. Дрожит, пытаясь пристроиться в центре сценической площадки, наконец замирает и наполняется кобальтовым синим.
   Бреду наугад к своему столику. Бабочек больше нет, в зале полная тишина, быстрые удары моего сердца разрывают ее на части. Обрывки тишины, взлетая в воздух, падают и хрустят у меня под ногами осколками черного обгоревшего льда.
   – Пабло Гавальда,шепчут со всех сторон зала динамики.Специально для вас, из Сантьяго-де-Компостеллы…
   Кобальтовый синий лежит на площадке, неслышно дыила. Из глубины его поднимается длинная непрозрачная тень, разрезая круг света на две равные части. Проходит несколько секунд, я вижу очертания человека и слышу первые аккорды гитары.
   Первые – мягкие, обволакивающие слух, они дрожат в раскаленном томительным ожиданием воздухе, не решаясь выйти за границы кобальтового сияния. Медленно набирая силу, незаметно заполняют собой тишину. Стекают ручьями в проходах между столиками, и я наконец чувствую, как что-то невидимое прикасается к моей коже.
   Я цепенею.
   Освещение сцены незаметно меняется, плавно перетекает из синего в голубой, из голубого в небесный, и все сидящие в зале наконец видят музыканта, склонившегося над инструментом.
   Пабло Гавальда оказывается банальным андалузским красавцем, и это немного разочаровывает меня. Музыка, наполняющая зал, настолько божественна, что совершенно не сочетается с земным обликом типичного мачо из плоти и крови. Горячей крови и стандартно восхитительной, живой плоти.
   Длинные волнистые волосы цвета воронова крыла стекают вниз по плечам, несколько скрученных прядей укрываются в глубоком вырезе рубашки из темно-бордового шелка. На груди под бронзовой кожей в такт быстрым движениям пальцев играют мускулы, на губах легкая тень улыбки. Глаза закрыты, веки едва заметно дрожат.
   Вступление заканчивается, музыка прерывается недолгой паузой, я успеваю вдохнуть и снова цепенею, услышав наконец его голос.
 
yo
no
se que hacer
para que salgas de mi y por fin te vayas
al diablo al sufrimiento que
me crece por verte y por no verte y
no seas mas que eso sufrimiento
en vez de ser temblor ser esperanza
silencio bajo el sol
otro sol ademas.[1]
 
   В этот момент исчезают предметы и люди, нас окружающие. Придуманный замок Эскориал отрывается от земли и возносится в небо. Уцепившись побелевшими от напряжения пальцами за край стола, я чувствую, как колышется пол под ногами.
   Мне страшно.
   Но самое страшное еще впереди.
   Самое страшное и самое невероятное.
   Пабло Гавальда – золотой голос, виртуозные пальцы, солнце и пыль золотого Сантьяго – открывает глаза и растерянным, едва проснувшимся взглядом обводит зал, словно ищет кого-то.
   Ищет и очень быстро находит – меня.
 
…no seas más que eso sufrimiento
en vez de ser temblor ser esperanza
silencio bajo el sol
otro sol además…
 
   В эту секунду я слышу лязг стального каната, который летит по воздуху.
   Тонкая, но очень прочная цепь, сплетенная из тысячи звеньев, спаянных между собой неразрывно. Петля на ее конце зависает в воздухе, у меня над головой, падает на плечи и начинает медленно затягиваться.
   Сопротивление бесполезно.
   Пабло Гавальда, что ты сделал со мной?…
   Собрав остатки сил, зажмуриваю глаза и зажимаю уши. Звук все-таки проникает, изображение остается на сетчатке в виде черно-белого негатива. Приходится признать, что в черно-белом своем воплощении Пабло Гавальда ничуть не уступает оригиналу. Он даже выигрывает в чем-то, этот двуцветный персонаж из моего лишенного красок мира.
   Когда я наконец открываю глаза, так и не сумев прогнать видение, все вокруг становится на свои места. Нет никаких стальных канатов, летающих по воздуху с петлей на конце. Никаких бабочек в полутемном зале ресторана. Только сценическая площадка, заключенная в кольцо голубого света, и в самом центре ее – обычный парень в джинсах и темно-красной рубахе, перебирающий струны своей гитары и мурлыкающий в такт несложным аккордам нехитрую песенку о любви. «Что мне сделать, чтобы забыть тебя навсегда?…» Знаем уже, проходили, ничего выдающегося. У нас теперь ничья, Пабло Гавальда. Один – один.
   Но все-таки в мою пользу.
   Верну вились в реальность и успокой вились, я откидываюсь на спинку стула, улыбаюсь победно и продолжаю слушать диковинную птицу из Сантьяго-де-Компостеллы.
   Приходится признать, что голос у птицы хорош. Несмотря на стандартно красивую внешность, голос хорош на самом деле, низкий и чуть хрипловатый, струящийся и переливчатый, как вино в моем бокале. Голос, похожий на лучший сорт испанского вина,пожалуй, очень точное сравнение. Голос Пабло Гавальды имеет вкус и цвет, мне по душе и то и другое. Пожалуй, не зря я купилась на предложение Бруно остаться. Этот голос – само совершенство, в наше бедное настоящим талантом время он как золотая литера, кропотливо выведенная писцом в скриптории какого-нибудь средневекового монастыря.
   Печальными аккордами в завораживающей тишине заканчивается песня. Несколько секунд – и зал взрывается аплодисментами, бурными криками и свистом. Такое ощущение, что здесь не тридцать, а по крайней мере триста человек. Публика, слившаяся в общем экстазе, аплодирует снова и снова. Только я одна сижу, сложив руки в замок на коленях. Сижу и молча, с замирающим сердцем, смотрю на сцену. Туда, где, щурясь от вспыхнувшего света прожекторов, будто смущенный и даже напуганный реакцией зала, стоит, прижав к груди скрещенные руки, бледный музыкант.
   – Cracias,слышится наконец его голос в динамиках невидимого микрофона. Mucho gusto en verle por aqui…[2]
   Ни слова по-русски. Никаких заигрываний с публикой, которые традиционно применяются заезжими гастролерами: «Спасьибо, я вас лью-лбю…» Ничего подобного. Сказав пару слов на испанском, Пабло Гавальда снова садится на табуретку, задумчиво склоняется над гитарой, едва заметно проводит пальцами по струнам и снова начинает петь своим совершенным голосом.
   Красота этого голоса смертельна.
   Слушая этот голос, я снова вспоминаю танец Смерти на площади Пласа-Майор. И чувствую в этот момент, как она незаметно подходит ко мне сзади. Вздрагиваю, ощутив ее ледяное дыхание и поняв, что бежать уже поздно. Но вместо того, чтобы нанести безжалостный и равнодушный удар, Смерть, расправив бархатный плащ, садится рядом со мной за столик. Рассеянно отпивает глоток янтарного испанского вина из моего бокала и слушает, завороженная, голос певца из Сантьяго-де-Компостеллы, забыв обо всем на свете.
   Красный цвет ее бархатного плаща абсолютно такой же, как цвет его шелковой рубашки.
 
   – Зачем ты его… убил? – спросила Яна, тронув его за плечо.
   Евгений медленно обернулся и увидел ее серое лицо. Под глазами пролегли тяжелые тени, бескровные губы дрожали. За эти несколько секунд она, кажется, постарела на целую жизнь.
   Он не знал, что ей ответить. Смысл происходящего по-прежнему оставался туманным. И пока еще верилось в то, что он сможет проснуться, – достаточно лишь приложить некоторые усилия, открыть глаза, сбросив пелену ночного кошмара, и убедиться в том, что на самом деле ничего такого не случилось. Что в комнате, кроме огромного букета роз и сервированного по случаю дня рождения любимой женщины столика, больше ничего и нет.
   Что на самом деле все по-прежнему, и мертвый человек с лицом, залитым кровью, всего лишь прихоть разыгравшегося воображения.
   «Я же видел его два часа назад, – подумал Евгений. – И он был живой».
   «I've got to see you again», – хрипловатым голосом пропела у него за спиной Нора Джонс. Смолк фортепьянный аккорд, на несколько секунд в квартире воцарилась абсолютная тишина, а потом в этой тишине снова заиграло фортепьяно.
   Уже сейчас он точно знал, что больше никогда в жизни не сможет слышать звуки фортепьяно.
   И уж тем более не сможет слышать «I've got to see you again». Эта песня, которая когда-то принадлежала только им двоим, теперь обрела совершенно другого владельца. Мертвеца, по-хозяйски развалившегося в кресле за столиком, сервированным стеклянными фужерами и серебром.
   – Я его не убивал, – наконец прошептал он в ответ, чтобы что-то сказать.
   В темноте коридора ее лицо казалось белым пятном, фигура – маленькой и съежившейся, как у крохотного испуганного зверька, которого преследует хищник. Он сделал шаг навстречу и протянул к ней руки, но она вдруг отпрянула, попятилась от него назад, сделала наугад несколько торопливых шагов и вжалась в стену, глухо ударившись затылком.
   Ошеломленно уставившись на нее, Евгений стоял, словно парализованный, не в силах сделать и шага, понимая, что сейчас, в эту секунду, с ними происходит что-то такое, чего не должно было произойти никогда. И наверное, они оба уже не в силах этому помешать. Теперь у них больше нет ни прошлого, ни будущего, а есть только вечное настоящее.
   И это настоящее – мертвец с пробитой головой.
   Губы невольно растянулись в кривой усмешке.
   – Ты что, мне не веришь? – спросил он все так же тихо.
   Они оба разговаривали шепотом, как будто боялись потревожить одиноко скучающего за стенкой покойника.
   В этот момент он совершенно некстати вдруг вспомнил себя ребенком. Худым и нескладным четырехлеткой-очкариком, мальчишкой с острыми локтями и такими же острыми коленками, с шапкой черных кудрявых волос на голове, похожим на маленького негритенка, если бы не передавшаяся по отцовской линии бледность кожных покровов. Отец по субботам работал, и маленький негритенок-очкарик оставался в этот выходной день вдвоем с матерью.
   В доме в такие дни всегда пахло одинаково. Пахло борщом, кипящим на плите, и томящимся в духовке пирогом с капустой и рыбой. Стиральным порошком с приятной лавандовой отдушкой и полиролью, которой мать натирала до блеска полы и мебель.
   Он очень любил ту игру, которую они затевали всегда ближе к вечеру, когда из дома уже успевал выветриться привычный субботний коктейль запахов. Мать, устало сложив руки на коленях, садилась в кресло перед телевизором – со временем это стало для него сигналом к началу «боевых» действий. Он убегал к себе в комнату, радостно доставал из шкафа свои колготки, которые в сильную стужу заставляла надевать под брюки мать, несмотря на его протесты и нежелание выглядеть девчонкой.
   Колготки были темно-синими, почти черными, по цвету для игры очень подходящими. Он надевал колготки на голову, низко надвигая на глаза, засовывал под резинку домашних треников большой и черный игрушечный пистолет, набирал в легкие побольше воздуха и вылетал из комнаты с диким криком:
   – Руки вверх! Ни с места! Вы захвачены в плен пиратом Черная Борода – ужасным кровожадным злодеем!
   Больше всего ему нравилось, как мать в такие моменты изображает испуг. Как она торопливо поднимает руки вверх и начинает делать вид, как будто дрожит от страха. Игра длилась не больше минуты, по истечении которой они оба уже смеялись, почти катаясь по полу. А потом все повторялось сначала.
   Он не вспоминал об этих субботних дурачествах, наверное, уже лет двадцать.
   А теперь вспомнил и, как живые, увидел перед собой глаза матери, в которых абсолютно не было страха. Несмотря на то что поднятые вверх руки дрожали, а брови сходились на переносице перепуганным домиком.
   Почему-то никак не удавалось отделаться от этого детского воспоминания.
   Почему – он понял не сразу.
   Только тогда, когда услышал наконец ответ на свой вопрос. Спустя минуты, которые показались столетиями.
   – Верю, – тихо сказала Яна.
   Но даже в темноте, даже издалека он видел сейчас ее глаза, которые лгали.
   Он так и застыл в двух шагах от нее с протянутыми руками. Как механическое существо – робот Вертер из детской сказки, у которого внезапно сели батарейки. На полпути.
   Оказалось, что покойник за стенкой – это было не самое ужасное. Самое ужасное было здесь, в темноте коридора. Ядовитым цветком под дрожащими лепестками ресниц оно притаилось в почерневших глазах любимой женщины, которая теперь его боялась.
   Черная Борода. Ужасный, кровожадный злодей.
   Знать бы, что невинная детская игра обернется спустя двадцать пять лет пророчеством!
   – Выключи музыку, – услышал он звук ее голоса, снова вернувший его в реальность.
   «Выключить музыку» – это значило снова зайти в комнату. Снова увидеть, снова вдохнуть запах. Пройти мимо, нажать на кнопку проигрывателя и проделать все в обратном порядке.
   В ответ на ее просьбу он даже не шевельнулся.
   – Выключи, – сдавленным шепотом прохрипела Яна.
   Он хотел сказать ей, что не может. Снова увидеть, снова вдохнуть, пройти мимо и нажать на кнопку. Хотел сказать, что ему страшно. Но язык не слушался, а голос как будто совсем пропал.
   Черт, вот ведь как бывает, отстраненно подумал он, отворачиваясь. Живешь на свете тридцать лет, и все эти тридцать лет, начиная едва ли не с младенческого возраста, считаешь себя мужиком. До тех пор, пока вдруг однажды, обнаружив в собственной квартире труп соседа с раздробленной башкой, не поймешь, что никакой ты не мужик на самом-то деле, а обыкновенный трусливый кролик.
   Он так долго жил на свете, он так много всего узнал и пережил, но даже представить себе не мог, как это страшно – прийти домой и обнаружить в собственной гостиной покойника. Он и не подозревал, что в такие моменты начинают потеть ладони, что ноги становятся ватными, что кончики пальцев начинают дрожать, а сердце почти перестает биться.
   Оставив позади почти половину жизни, он, оказывается, еще ни разу по-настоящему ничего не боялся.
   И только теперь наконец узнал, что такое страх.
   Страх – это мертвый Слизень в его гостиной.
   Получается, все изменилось в считанные минуты.
   Живой Слизень боялся Евгения.
   Живой – он визжал по-бабьи от этого страха и злобно матерился, загнанный в угол лестничной клетки его пинками. Живой – он стоял два часа назад в лифте у него за спиной, и совсем не нужно было иметь глаза на затылке, чтобы увидеть, как Слизень его боится. Живой – он не представлял собой никакой угрозы. Он был всего лишь мелкой букашкой, ничтожеством, низшим представителем человеческой породы. Он вызывал лишь чувство омерзения и никогда – страх.
   Теперь их роли поменялись на противоположные.
   Теперь мертвый Слизень сидел у него в гостиной, за накрытым столиком, с видом победителя. В его застывшем взгляде читалось торжество, читалась скрытая насмешка: «Ну что, братец кролик? Чья взяла?»
   А может быть, он сделал это специально? Пришел сюда в его отсутствие и нарочно умер в его кресле, каким-то образом исхитрившись раскроить собственный череп ударом сзади?
   «Ударом сзади» – это была первая мысль практического порядка, промелькнувшая в гудящей, как набатный колокол, голове. Слизня убили, нанеся удар сзади. Судя по положению тела, это было именно так.
   Наконец взяв себя в руки, он шагнул из темноты коридора в ослепляющую полосу света. Замешкался на секунду в проеме двери, не решаясь поднять взгляд и посмотреть туда.
   Может быть, все-таки это был сон? Галлюцинация? А может – дурацкий розыгрыш? Что, если сейчас, увидев перепуганное, жалкое лицо Евгения, Слизень наконец поймет, что добился своего, заставил себя бояться? Поймет – и поднимется из кресла абсолютно живой, с пластиковой бутылкой кетчупа, торчащей из кармана твидового пиджачишки? Или, сжалившись над трусливым кроликом, совсем исчезнет, испарится бесследно, унося с собой и этот одуряющий запах бойни, который выворачивает наизнанку желудок?
   Но нет. Не сон и не галлюцинация. Никакой бутылки с кетчупом, никаких признаков театральной бутафории. Вообще ничего такого.
   Слизень был мертвый по-настоящему. Мертвый без сучка без задоринки, мертвый на все сто процентов. Последние сомнения покинули Евгения, едва он снова увидел запрокинутую назад голову и встретился глазами с остекленевшим взглядом незваного мертвеца.
   Сухо выругавшись, он быстро прошел мимо, с трудом вспоминая, из какого угла комнаты доносится музыка и где нужно искать проигрыватель. Нашел, нажал на «стоп» и некоторое время стоял без движения, привыкая к тяжести обрушившейся с потолка тишины. Теперь, в этой тишине, он слышал гулкие удары собственного сердца, трусливо трепыхающегося где-то в районе пищевода. Сердце стало маленьким, похожим на сморщенную косточку южного абрикоса, острую по краям. Мучительно хотелось его выплюнуть.
   Услышав за спиной тихие шаги, Евгений обернулся. Это была Яна, о которой на эти несколько секунд он просто забыл. Она шла к нему, торопливо пересекая разделяющее их расстояние, и всеми силами старалась не смотреть туда, куда тянуло взгляд, как магнитом. Подошла, больно схватила его за локоть и спрятала лицо у него на плече.
   Не было сил протянуть руку и погладить ее по волосам. Не было сил сказать: «Успокойся». Был только страх, застрявший в горле, шершавый и противно шевелящийся.
   – Смотри, – сказала Яна.
   Проследив направление ее взгляда, он увидел на полу, прямо под ногами, неподалеку от расползающегося пятна липкой крови, топор. Орудие убийства – а в том, что это было именно орудие, сомневаться не приходилось, слишком отчетливо были видны мелкие капельки крови на светло-бежевой деревянной рукоятке, – лежало, брошенное рядом с жертвой сразу же после того, как исполнило свою функцию.
   Слизня убили, ударив по голове топором. Тем самым, который уже несколько лет лежал у Евгения в хозяйственном ящике вместе с другими строительными инструментами – гвоздями, молотками, отвертками и стамесками. Сам он топором пользовался очень редко – в весенне-летний сезон, отправляясь с приятелями к кому-нибудь на дачу, или в лес, на шашлыки, брал иногда с собой, чтобы наколоть дров или разрубить крупный кусок мяса на несколько частей.
   При этой мысли к горлу снова подкатил ком тошноты. Евгений сглотнул, наклонился и заставил себя взять топор в руки.
   Так и есть – тупая сторона была покрыта тонкой пленкой успевшей свернуться крови, которая приобрела теперь зеленовато-бурый оттенок. Он некоторое время повертел топор в руках, отстраненно размышляя о том, что на рукоятке, по всей видимости, могли остаться отпечатки пальцев убийцы. И надо было быть полным идиотом, чтобы хватать в руки этот топор с отпечатками, потому что теперь уже не докажешь, что в его руках топор побывал уже после убийства. Не докажешь…
   Только неужели и правда придется что-то доказывать?
   По спине пробежал холодок и ударил током в кончики пальцев.
   Черт, да что за ерунда такая? Это его топор. Он много раз брал этот топор в руки, там видимо-невидимо отпечатков его пальцев разной давности – и что, это что-нибудь значит?
   Снова наклонившись, он положил топор на пол, на прежнее место, удивляясь тому, что старается положить в точности так же, как он лежал раньше. Было что-то гротескное в этой музейной тишине и трепетности обращения с «экспонатами», которые, казалось, бдительно охраняет мертвый, но от этого ничуть не менее грозный охранник.
   Нужно было что-то делать.
   Только он и понятия не имел что.
   Эта мысль, пробившись сквозь наслоения страха, застала его врасплох.
   За годы жизни он проштудировал горы книг. Тысячи книг – специальных, профильных, художественных и энциклопедических. Окончил десятилетку и вуз. Да и сама жизнь, всегда казалось, многому научила.
   Только, как выяснилось, нигде – ни в одной книге и ни в одной энциклопедии – не было ответа на этот вопрос.