Екатерина Лесина
Алмазы Джека Потрошителя

   Самый жуткий из всех зверей – это саламандра. Другие кусают, по крайней мере, отдельных людей и не убивают многих сразу, а саламандра может погубить целый народ так, что никто и не заметит, откуда пришло несчастье. Если саламандра залезет на дерево, все фрукты на нем становятся ядовитыми… Если саламандра дотронется до стола, на котором пекут хлеб, то хлеб становится ядовитым… Упав в поток, она отравляет воду… Если она дотронется до любой части тела, даже до кончика пальца, то все волосы на теле выпадают…
Плиний Старший

Пролог

   Вера проснулась от жажды.
   В последнее время жажда мучила беспрестанно, и сейчас Вера с трудом разлепила ссохшиеся губы. Трубка горла сжалась, стенки коснулись друг друга – два куска наждака – и сыпанули пылью в легкие.
   Кашель был сухим, раздражающим. И Вера хрипела, привычно хваталась за горло, сминая шарф. Он развязался и съехал, повиснув полосой мятой шерсти. Странное дело, на ощупь шарф был мягким, нежным, а на шее оставлял алые следы натертостей.
   У Веры аллергия. На шерсть в том числе.
   Когда кашель прекратился – а он всегда прекращался сам собой, – Вера стянула одеяло. Натуральная овечья шерсть источала резкий запах синтетики, льняная простыня пропиталась потом.
   И пить все еще хотелось.
   Холодный пол лизнул ступни, а сквозняк тронул спину, предупреждая, что совсем скоро окрепнет настолько, чтобы надолго уложит Веру в ее гипоаллергенную постель. И Вера трусливо накинула халат. Ей не хотелось заболевать, хотя желание ее было абстрактным, поскольку не случалось еще ни одной зимы, которую Вера не провела бы в постели.
   Но сейчас ей хотелось пить.
   Она прошаркала к двери, волоча тапочки по полу и раздражаясь от этого мерзкого звука, не то скрипа, не то скрежета. Вере начинало казаться, что скрипит не дом – суставы. Еще немного, и тело ее, источенное многими недугами, рассыплется.
   – Да я не могу так больше… – Шепоту удалось проникнуть сквозь скрип, и суставы вежливо замолчали. А Вера остановилась у двери. – Я все думаю, когда же она…
   Андрюша? Конечно, Андрюша. Лишь у него такой мягкий бархатистый голос, от которого Вера пьянеет и лишается разума.
   – Она спит. Она всегда ложится рано. Как ребенок, ей-богу…
   Сердце дергалось, как воздушный змей на поводке-веревочке.
   – С другой стороны, так лучше. Если бы ты знала, до чего я устал притворяться.
   А Вере он казался искренним. На самом деле она плохо разбиралась в людях. И отец то же самое повторял. Отцу Андрюша не нравился… и Лера тоже… и дядя Кирилл, не говоря уже о тете. Только Полина да сама Вера не раздражали его.
   – Я не ною. Ты не представляешь, какая она на самом деле…
   Какая?
   Слишком высокая, слишком худая, слишком бледная.
   – …болото, настоящее болото. Она затягивает меня! Высасывает досуха. Даже когда ничего не делает. А она никогда ничего не делает.
   Потому что устает. Это таблетки виноваты.
   – …сидит целыми днями. Вот просто сидит и все. Телик и то не смотрит. Все смотрят телик!
   А у Веры голова болеть начинает. Телевизор яркий и громкий, а передачи современные глупы. Вера любит старые фильмы, черно-белые и забавные в своей наивности.
   Наивно думать, что Андрюша и вправду ее любит.
   – Я скоро с ума сойду…
   Если рассказать отцу, он расстроится. Он всегда расстраивается, когда с Верой происходит очередная неприятность. И Вера будет чувствовать себя виноватой… но отец успокоит и все уладит.
   Андрюша исчезнет. И остальные тоже – профилактики ради. В дом вернется пустота, и возможно, пустота – не худший из вариантов. В ней уютно. Как сейчас. Если бы еще не жажда…
   Очнувшись, она заскребла горло с новой силой, требуя наполнить сосуд телесный живительной влагой. Про сосуд и влагу Вера слышала где-то, но где именно – не помнила.
   Она толкнула дверь и зажмурилась от резкого слепящего света.
   – Верунчик? Ты проснулась? Тебе плохо? – Бархатный голос Андрюши был полон искреннего беспокойства.
   – Жарко очень, – сипло произнесла Вера. – Не спится.
   – Тебе принести чего-нибудь? Снотворного? Или Полинку позвать?
   Веру царапнула эта случайная фамильярность.
   – Не надо. Я… я в ванну. Отдохну.
   – Может, я с тобой?
   Он обнял, прижался телом к телу, задышал в ухо с притворной страстностью. Все-таки он смешон. Нелеп даже в этой алой рубашонке с вышивкой, в серьгах и кольцах, которых – папа прав – было чересчур уж много, в неестественной любви ко всему яркому, блестящему.
   – Не надо. Я… я неважно себя чувствую.
   Вера не услышала бы этого вздоха облегчения, если бы не ждала его. И дождавшись, невольно улыбнулась – как все просто… как все утомительно просто и однообразно.
   – Лучше принеси мне вина.
   – Ты уверена? Может, чаю? Или…
   – Вина, – обрезала Вера и поняла, что да, именно вина ей хочется. Темно-красного, кисло-сладкого, обволакивающего небо и унимающего жар в горле.
   – Ты же не пьешь…
   И зря. С вином ей было бы легче жить. Но печень Веры вряд ли выдержит больше бокала в год. Печень следует беречь.
   Вино было кислым. Вера запивала его водой, благо в кувшине еще оставалось стакана два. Надо будет залить, чтобы на утро хватило…
   Вера сидела, глядя на собственные руки сквозь сине-зеленую, прозрачную, как чистый алмаз, воду. Поверхность ее рябила, и Верины пальцы становились то короче, то длиннее.
   Вера подумала, что могла бы написать картину.
   Сквозь воду… сквозь воду все видится иным. Особенно если смотреть с той стороны.
   Набрав воздуха, Вера легла на дно ванны. Волосы ее потянулись вверх, поплыли стеблями ламинарии, колени пробили пленку и превратились в две далекие, розово-белые горы. И к ним, спеша коснуться плоти нового, придуманного Верой мира, устремлялись пузырьки воздуха…
   Она смотрела долго, запоминая формы и краски, рисуя, пока лишь в памяти. И когда закончился воздух, Вера рванулась навстречу другому, надводному миру.
   Попыталась рвануться – ослабевшее тело лишь слабо дернулось, а резкая боль в животе заставила Веру закричать. В рот хлынула вода, просачиваясь и в горло, и в трахею. Ноги засучили по скользкому дну ванны, но не сумели найти точку опоры. Руки и вовсе остались бездвижны.
   А потом боль из живота расползлась по телу, и тело развалилось-таки на куски. Вера еще жила, смотрела на себя как бы из-под воды и смеялась над этой странной нелепой женщиной, которой была. Она рисовала себя птицей, а следовало – ящерицей. Длинной-длинной ящерицей с бледной чешуей и глазами цвета моря.
   Папу жалко. Он расстроится.

Часть 1
Ящерицы и хвосты

Глава 1
Новые старые знакомые

   На место встречи Саломея прибыла вовремя и, не удержавшись, бросила взгляд в зеркало.
   Хороша. Великолепна!
   Тонированные «в золото» волосы утратили пошлую рыжину. Кожа стала темнее и ровнее, а веснушки поблекли. Сочная зелень наряда лишь подчеркивала цвет глаз. В общем, богиня. Оставалось надеяться, что эту красоту оценят.
   Двери распахнулись, и дорожка нарядного багряного цвета сама легла под ноги Саломее. Только бы не зацепиться шпилькой за складочку… на каблуках Саломея держалась не слишком хорошо.
   Пространство давило. Свет слепил. Он был каким-то совсем уж стерильным, резким, и обилие хрусталя, по-старомодному тяжелого, лишь усугубляло это впечатление обезжизненности. Негромкая музыка царапала нервы.
   – Прошу вас… – Метрдотель остановился перед столиком, на котором возвышалась цветочная гора.
   Лилии, розы, благородно изможденные орхидеи и крохотные фиалки, словно бисерины, рассыпанные по белой глазури торта. И за этой массой человек, сидящий по ту сторону столика, терялся.
   Метрдотель отодвинул стул, и Саломея села, чувствуя, как наливаются теплотой щеки. Она никогда не умела садиться красиво, плюхалась на стул, придавливая его к полу, и потом рывками подвигала к столу. Как правило, стул скрежетал и возмущался, Саломея терялась, а все, кому случалось быть рядом, начинали делать вид, будто бы все в полном порядке…
   Тот, который прячется за цветами, наверное, разочарован.
   Но какое Саломее дело? Никакого. Она просто пришла в ресторан. Просто пришла – и все.
   – Добрый день, – Саломея мило улыбнулась розам, а может быть, лилиям или орхидеям. Фиалкам – совершенно точно.
   – А рыжий тебе больше шел, – ответили ей с той стороны цветочной горы. – Зря покрасилась. И уберите наконец эти цветы!
   Убрали. Унесли с молчаливой торжественностью, в которой Саломее виделось неодобрение.
   – Извини, но я не люблю разговаривать, не видя собеседника.
   – Конечно, я вас прекрасно понимаю.
   Глупая фраза вылетела сама собой и увязла в надушенном воздухе ресторана. С каждой секундой Саломея чувствовала себя все более неуютно. И платье жало, и туфли успели натереть пятки, и коленка зачесалась… а таинственный поклонник, разом растеряв всю таинственность, разглядывал Саломею в обычной своей манере. И во взгляде его мешались насмешка, легкое презрение и явное осознание собственного превосходства.
   – Не слишком изменился, надеюсь? – Он умудрялся держать руки над столом так, что рукава едва-едва не касались скатерти, кисти были параллельны друг другу и явное уродство левой – мизинец и безымянный палец отсутствовали – становилось особенно заметно.
   Саломея, как и раньше, уставилась на эту руку, на белые шрамики, выделявшиеся на белой коже. Они брали начало на внутренней стороне ладони, чтобы переползти на тыльную и встретиться друг с другом.
   Эти шрамы вызывали в ней прежнее омерзение, равно как и человек, их носивший.
   Он и вправду изменился не слишком. Невысокий, мелкокостный, с водянисто-прозрачной кожей, на которой проступали синюшные вены. На шее они выпирали, как будто бы выдавленные излишне тугим галстуком, и уходили под острый подбородок.
   – Я все еще тебе не нравлюсь. – Он произнес это одновременно и утвердительно, и насмешливо. Саломея вздрогнула: в конце концов, она уже взрослая и понимает, что люди внутри совсем не такие, как снаружи.
   – Извини. Я… я просто растерялась, и вот. Не ожидала тебя тут… и что это ты… ну подумала, что так кто-то просто… а это ты, и вот… Илья, да? Илья Далматов. Через «а» с ударением на втором слоге. Илюшей не называть. Илькой тоже. Видишь, вспомнила.
   Она засмеялась, как бы показывая, что ничуть не удивлена, а даже обрадована такой неожиданной замечательной встрече с прошлым. Точно так же она смеялась на встрече одноклассников, на которую пошла однажды из чистого любопытства, ну и потому, что думала, будто пара лет после выпускного что-то изменит в прошлом.
   – А почему ты… почему просто не написал, что это… ну, в общем, что ты – это ты? – Саломея, пытаясь занять чем-то руки, схватила вилку. И конечно, выронила. И пытаясь поймать, столкнула бокал. А бокал упал, пусть на ковер, и не разбился, но…
   – Хотел, чтобы встреча состоялась.
   – А… а если бы написал, то не состоялась бы?
   Саломея велела себе прекратить спотыкаться на словах и краснеть. Щеки пылали.
   – А разве нет?
   – Ну… нет.
   Да. Вероятнее всего, да.
   – Врать ты по-прежнему не умеешь, – сказал Илья, потирая большим пальцем подбородок.
   И жест прежний, и манера кривить тонкие бесцветные губы, не то в улыбке, не то в страдальческой гримасе.
   Подбородок у Ильи узкий и длинный. Нос крупный, тяжелый и с горбинкой. За этим носом совершенно теряются светлые глаза цвета болотной воды. В них и прежде-то выражения не разглядеть было, а теперь и подавно. Но Илья словно боится, поэтому еще и очками заслонился.
   Очки ему идут. И костюм этот серый, и темная рубашка с галстуком сизого шелка… и запонки. Папа Саломеи тоже запонки носил, но это же мелочь, которая ничего не значит.
   Папа был хорошим. А Илья – он… не плохой, но неприятный.
   Бледный угорь.
   Точно, бабушка его так назвала, а Саломея подхватила, до того замечательным показалось прозвище.
   – Если хочешь уйти, то я не держу. – Руку он убрал-таки под стол. И Саломее сразу стало стыдно: она ведет себя по-детски. Но она же взрослая!
   – Извини, просто… это все неожиданно.
   – Есть такое. И вряд ли приятно. Помнится, в последнюю нашу встречу ты обозвала меня угрем…
   – Бледным угрем, – уточнила Саломея и, точно оправдываясь, добавила: – Но ты меня обманул. Ты сказал, что клад зарыт. Я его два дня искала! Знаешь, как обрадовалась, когда нашла? А там крыса!
   – Так это и был клад.
   Все-таки улыбаться он умеет, правда, симпатичнее не становится, напротив даже – зубы у Ильи мелкие, частые, как будто и нечеловеческие.
   – Дохлая!
   – Ну… клады разными бывают. Ты сказала, что сюрпризы любишь. Между прочим, ты эту крысу в меня кинула.
   – А ты сказал, что отравишь меня!
   Илья поднял руки, останавливая словесный поток:
   – Спокойно. Мне уже тридцать. Дохлые крысы в коробках из-под монпансье остались в прошлом. Хотя да, визжала ты смешно… и приезжать перестала. Вообще-то я надеялся, что перестанешь, а потом понял: не все сбывшиеся желания хороши. Есть-то ты будешь? К слову, тут хорошо рыбу готовят. Мясо жестковато, а вот рыба – великолепна.
   – Тогда рыбу. И… и вообще на твой вкус. Я давно не была в ресторане.
   Кивнув, Далматов сказал:
   – Со смерти родителей, полагаю? Не злись. Я понимаю. Действительно понимаю. Ты их любишь, и тебе тяжело. Я маму тоже люблю. И мне тяжело. На отца плевать. Мы с ним никогда особо не ладили, а по маме скучаю.
   Илья говорил без обычной своей насмешки.
   Его мать Саломея помнила превосходно – сухая длиннорукая женщина, которая любила черные вдовьи платья и парики. Она напоминала самку богомола, терпеливую и беспощадную. Скрипучий голос ее приводил Саломею в трепет.
   Отец Ильи, Федор Степанович, напротив, был мужчиной крупным и веселым. Он громко смеялся и носил в карманах конфеты. Саломею он называл невестушкой и повторял через каждые пять минут, что ждет не дождется, когда же она вырастет.
   Свадьбу расписывал…
   Жалко его. А Илья только притворяется, будто бы ему плевать.
   – Я… сочувствую, – выдавила Саломея и тоже взгляд отвела.
   Илье вряд ли понравится, что она заметила эту его слабость. Он самолюбивый. Во всяком случае, раньше самолюбивым был. И вряд ли так уж сильно изменился.
   – Я тебе тоже. – Он ответил сухо, тоном подчеркивая бессмысленность фразы, и подал знак метрдотелю.
   Илья диктовал заказ долго – нарочно ли? – и Саломее оставалось лишь молчать, улыбаться да разглядывать интерьер.
   Она ведь была здесь… конечно, была… десятый день рождения. И папин сюрприз. Мамин подарок – платье темно-синего вельвета с завышенной талией и юбкой почти до пола. А бабушка одолжила жемчужное ожерелье.
   Зал был другим. Менее пафосным, более сказочным. Или только так казалось? Огромный стол и щука с глазами из клюквы. Саломея распрекрасно помнит щучью пасть и подрисованные майонезом бока. И салат с черными кислыми оливками, которые с непривычки показались омерзительными.
   Она до сих пор оливки не любит. Зато любит мороженое с вишневым соком и шоколадной крошкой.
   – Мы ведь здесь встретились? – Саломея сказала это громко, пожалуй, слишком громко. И метрдотель поспешно отступил, предоставляя клиентам видимость уединения.
   – Мой день рождения. Десять лет. Папа привел меня в ресторан. И там был твой отец. Ну и ты. Помнишь?
   Брови у него еще более светлые, чем у Саломеи. И тогда ее удивило, что брови настолько светлые, и волосы тоже – макушка просвечивает. Сейчас-то Илья отрастил, и длинные волосы ему идут.
   – Он любил ресторанные встречи. И меня с собой таскал. Вдруг да пригожусь.
   – А мне твой отец нравился.
   – Он умел нравиться. Когда считал, что нравиться надо.
   – И прощения просил потом, ну… за то, что ты сказал.
   – Если тебе интересно, то он хотел, чтобы извинился я.
   – А ты?
   – Я отказался.
   – И что было?
   Илья вздохнул и вновь потер пальцем подбородок, оставляя на светлой коже алую полосу следа.
   – Тебе действительно нужно это знать?
   – Н-нет.
   Вряд ли его воспоминания так уж светлы, скорее даже наоборот, и Саломее совсем не стоит заглядывать на изнанку чужой жизни.
   – На тебе жемчуг был. Длиннющая нитка, которую ты все время крутила, – Илья заговорил мягко, словно пытаясь сгладить внезапную неловкость.
   – И нитка порвалась. Жемчужины рассыпались…
   – И мы собирали.
   Только собрали не все. И пусть бабушка твердила, что жемчуг – это, в сущности, ерунда, пустячок, и никто в здравом уме не станет пересчитывать жемчужины, а значит, не заметит, что ожерелье стало чуть короче. Но Саломее было неприятно. Она ведь знала, что виновата.
   Илья вытащил что-то из кармана и положил на скатерть, прикрыв уродливой левой рукой.
   – Меняемся не глядя? – предложил он.
   – На что?
   – На что-нибудь.
   – У меня ничего нет!
   Это неправильно. Всегда есть что-то. Золотое колечко. Колпачок от ручки. Сломанная зажигалка или булавка с искусственным камнем… три ириски на дне клатча. Саломея вытащила одну и зажала в кулаке.
   – Не передумал?
   Илья покачал головой.
   – Тогда на счет три? Раз-два…
   Он убрал руку прежде, чем Саломея добралась до цифры «три». На льняной скатерти, жесткой от крахмала, остались две жемчужины. Идеально ровные. Крупные. Цвета жирных сливок.
   Те самые.
   – Ты… ты их украл!
   Ириска упала на тарелку. Далматов сгреб ее и отправил в карман.
   – Ты их украл! Тогда! Мы все тогда обыскали, а ты… зачем?
   Жемчужины хранили чужое тепло. И не давались в руки, но Саломея немыми непослушными пальцами собрала их.
   – Деньги нужны были.
   Ради денег? Какая смешная причина. Ожерелье привез дедушка, из Индии, где море вгрызается в берег, где живут умные слоны и хитрые обезьяны, где бесшумно ступает тигр, а в горах прячутся остатки древних городов.
   И разве можно променять эти рассказы, память на деньги?
   – Эй, Лисенок, вот только рыдать не надо.
   – Не надо, – Саломея спрятала нежданный подарок – подарок ли? – в сумочку, а сумочку обняла, потому как расстаться с нею не было сил.
   Она сидела, поглаживая матерчатый бок, когда принесли рыбу. И вино. И еще что-то очень нарядное и, наверное, вкусное, но аппетит пропал, зато вернулась тоска.
   Ведь осень в разгаре. А следом – зима. Зимой всегда тоскливо.
   – Ешь давай, – велел Илья. – Я тогда хотел сбежать из дому. Не удивляйся… мой дом не был похож на твой. Да только и его больше нет… в прежнем смысле. Ты принесла? Нет?
   Почему кто-то хочет сбежать из дому? Дом – это же дом.
   Елка на Рождество с антикварными шарами, расписанными вручную. И гора мандаринов, которые, сколько ни ешь, не закончатся. Пироги по выходным. И кресло-качалка с полосатым пледом. Плюшевые шторы, собирающие пыль, и бабушкино ворчание.
   Корзинка для рукоделия и мамины флакончики на туалетном столике времен Марии-Антуанетты.
   Папины книги и запах табака в библиотеке. Там никто не курит, но запах живет сам по себе, и Саломея придумывает табачного человечка, который любит читать. Особенно ему по вкусу Британская энциклопедия.
   Как можно убежать из дома?
   – Очнись. Смотри, – Илья подвинул коробочку.
   Черную бархатную коробочку с серебряной опояской рун.
   – В тысяча шестьсот тридцать восьмом году Жан-Батист Тавернье, человек безупречной репутации и немалых торговых способностей, отбыл из Франции в Персию. А оттуда – в Индию, ко двору Шах-Джахана, благословенного потомка Тамерлана.
   Коробочка стара. Она устала служить людям, и на гранях ее видны залысины. Но бархат по-прежнему мягко гладит пальцы, а руны выглядят шрамами.
   – Это он разбил мятежных раджей Декана. И судьба побежденных столь впечатлила Голконду, что та поспешила прислать новоявленному тигру богатые дары.
   Крышка сидит плотно, и Саломее приходится поддевать ее ногтями. На бархате остаются царапины, которые сливаются с другими царапинами.
   – Если вспомнить, что Голконда славилась алмазными копями, то характер подарка был предопределен. Если верить одной старой… очень старой книге, то камни выбирали особые…
   Изнутри коробка белая. И серебряные руны бледнеют перед ледяным сиянием драгоценных камней.
   – Великая Агра узрела богатства Голконды. А Шах-Джахан, будучи человеком адекватного мировоззрения, понял, что ничего хорошего от этого подарка ждать не стоит. И вот добрый друг Шах-Джахана Тавернье возвращается домой с грузом алмазов всех цветов и размеров.
   Перстень сидел неплотно, как больной зуб, но покидать ячейку отказывался, и Саломея тянула, а Илья не помогал и не мешал – он продолжал рассказ:
   – В отличие от прочих он избежал проклятия слез смерти. То ли повезло, то ли был Жан-Батист чист перед нею, но до Парижа он добрался в целости и сохранности.
   Перстень мужской. На крупную руку. Илье вряд ли подойдет – слишком тонкие у него пальцы. Золото. Алмазы. Камни странного, лимонно-желтого оттенка, который не свойственен алмазам. Саломея пытается уловить этот цвет, но тот, дразнясь, исчезает, и камни становятся бледно-голубыми… фиолетовыми, как ранние сумерки… снова желтыми.
   – Тавернье продал камни. И первым из покупателей стал Король-Солнце, он же Людовик шестнадцатый. Право выбора. И две дюжины камней на бархатной подушке, в числе которых алмаз на сто двенадцать карат удивительного синего цвета. Редчайшая находка.
   Желтизны почти не остается, она стекает с камней в центр перстня, где на щите лежит ящерка. Крохотная ящерка, невзрачная, словно бы спрятавшаяся среди камней.
   – За этот алмаз Тавернье получил титул. А в Европу пришла чума. Совпадение? Возможно. И какое королям дело до чумы? Камень огранили в форме сердца. Людовик стал проигрывать войну… а заодно поутратил красоты и здоровья. Потом и вовсе умер.
   – Откуда у тебя это кольцо?
   Саломея разглядывала ящерку, поражаясь сходству.
   – Камень достается Марии-Антуанетте. И та лишается головы. Алмаз попадает к амстердамскому ювелиру Ваалсу на переогранку, и бедолага спивается в кратчайший срок. Переходит во владение к американцу Хоупу, получает имя. А богатейшее семейство разоряется.
   Эта история известна Саломее. И она подхватывает нить:
   – Камень продали Абдуль-Хамиду. Он расстался с троном. Князь Корытковский дарит алмаз танцовщице Ледю. И ее же убивает…
   – А потом и сам отправляется за подружкой. Смерть идет за своей слезой. Чем не доказательство?
   – Эти из… них? – Саломея вернула перстень.
   – Угадала. Тавернье вывез не все камни. Голконда в свое время многих одарила.
   – И… они же? – Она принесла брегет. Она не собиралась его брать, убеждая себя, что это совершенно ни к чему, но все равно взяла.
   Крышка не оплавилась, разве что потемнела, и сохранившийся глаз саламандры сияет особенно ярко. Илья не спешит взять брегет, и Саломея благодарна за отсрочку. Ей надо привыкнуть к тому, что брегет попадет в чужие руки.
   – Ты уверен, что это – именно они.
   – Есть способ, – Илья достал фонарик.
   Странно все смотрится. Бокалы. Вино. Рыба с розами из лимонов и узорами из петрушки. Пестрые закуски. И проклятые драгоценности.
   А вдобавок – фонарик.
   – Направь свет под прямым углом, – велел Илья. И Саломея подчинилась. Бледно-желтые алмазы вспыхнули алым. Они словно кровью налились, но ненадолго – секунда, и краснота пропала.
   – «Хоуп» меняет окрас в ультрафиолете. «Черный Орлов». «Гора света», – Далматов все-таки прикоснулся к брегету. Саломею передернуло от отвращения, внезапной ненависти.
   Этот человек не имеет права!
   – Ты же знаешь, что это – не рубин, – пальцы застыли в миллиметре от глаза саламандры.
   – Что?
   – Это не рубин, – повторил Илья. – Это алмаз.
   В ультрафиолете камень стал не белым – бледно-голубым, но длилось это недолго. Слезы смерти, красивая сказка, немного страшная, но это нормально для сказки.
   – Как они погибли? Твои родители. Извини, если это… не в тему, но… я хочу понять.
   За стеклами очков выражения глаз не поймать.
   – Разбились. Обычный перелет. И с самолетом было все в порядке. Он следил за своими вещами, – Илья скрестил пальцы и, словно спохватившись, распрямил. Его ладони вновь были параллельны друг другу и вызывающе асимметричны. – Ты ешь, Лисенок. И не страдай о том, чего не изменить.
   Все верно, конечно. Только неправильно.
   – Время собирать камни? – спросила Саломея.
   Илья кивнул, и на столе, между тарелками и свечами, принесенными заботливым метрдотелем, появилась папка. Черная кожаная папка с серебряной застежкой.
   Папа в таких носил «дела насущные».
   – Знакомься, Герман Васильевич Гречков. Именно Гречков, с «в» на конце. С Гречко не путать…

Глава 2
О Вере и суевериях

   Шестьдесят три года, но выглядит старше. Высок. Массивен, но не грузен. Красноватый оттенок лица. Ослабленный узел галстука. Одышка? И давление скачет.
   – Мне вас рекомендовали. – Он начинает разговор первым и чуть наклоняется, норовя заглянуть в глаза.
   Илья выдерживает взгляд. И сам разглядывает гостя, которым, в свою очередь, рекомендовали заняться. Массивная челюсть. Массивный нос. Массивное надбровье.
   Шея короткая, со складочкой кожи над воротником.
   – Я в эту муть не верю. Но Полинка волнуется.
   – Женщины всегда волнуются, – отвечает Илья, пользуясь паузой в речи собеседника.