Вообще, сколь успел я заметить, жители этого края много более трудолюбивы, чем кубинцы. Я видел каменные дома и возделанные поля, видел сложно устроенные каналы и колодцы, хранившие воду. И тем печальнее было видеть прочее.
   Итак, мы шли вдоль реки, которая становилась все уже и бурливей. Она вгрызалась в землю, и берега поднимались все выше и выше, пока поток не превратился в тонкую ленту на глубине ущелья. И вот тут мы узрели мост. Он был подобен струне, натянутой меж двух берегов, и второй край этой струны терялся в тумане. Мое сердце забилось быстро, а Тлауликоли сказал, указав на ту сторону:
   – Завтра мы перейдем. Отдыхайте.
   Его люди стали устраивать лагерь, двое ушли в джунгли, чтобы вернуться спустя некоторое время с добычей – большим и косматым зверем, напоминавшим свинью. Мясо его, пожаренное на костре с травами, имело сладкий вкус, но было мягким и сочным.
   Педро от мяса отказался, в последние дни он ел только плоды, маисовую кашу и уже изрядно заплесневелый сыр. Его стремление к укрощению плоти похвально, и я бы последовал примеру Педро, когда б не чувствовал себя обессиленным. Я не знал, сколь долго нам еще идти до проклятого города, и боялся, что, если стану слаб, Тлауликоли вырежет мне сердце. А потому я поел вместе со всеми, а насытившись, задал вопрос, каковой мучил меня давно:
   – Правда ли, что вы едите человечину?
   Множество подобных рассказов доходило до меня от солдат и индейцев, примкнувших к Кортесу, однако же я, памятуя о богатой фантазии первых и ненависти к мешикам последних, верить не спешил.
   Тлауликоли, вытерев губы от жира, ответил:
   – Правда.
   И тут я возблагодарил Господа, что видел зверя, принесенного из леса, и потому могу быть уверен: я не осквернил себя страшнейшим из грехов.
   – Но почему?! – вскричал я столь громко, что с дерева сорвалась стая птиц с ярким оперением.
   – Уицилопочтли ест сердца побежденных. И в том его великая милость, – промедлив, сказал Тлауликоли. – Мы едим прочее мясо. В том нет дурного. Вы же едите собственного бога. Это страшно.
   Я понял, что он говорит о великом таинстве причащения, о котором я сам ему рассказывал. И, видать, рассказ мой был истолкован Тлауликоли неверно.
   – Когда мне исполнилось двенадцать лет, я убил первого врага и тем заслужил почет и уважение, – Тлауликоли скрестил руки на груди и прикрыл глаза. Он улыбался, вспоминая далекое детство, а я слушал, не зная, стану ли записывать еще и эти воспоминания.
 
   Я рос, как растут иные дети, разве что был сильнее и быстрее прочих, но отец мой и иные наставники не уставали повторять, что гордыня опасна. Что как бы я ни был быстр, но ягуар быстрее. Как бы я ни был силен, но ветер сильнее.
   Они ошибались, выбирая примеры, однако же были мудры, не позволяя мне уверяться в собственной исключительности. И вышло так, что наступил день, когда я почувствовал себя слабым, как младенец, и сумел переступить эту слабость, пройдя первое испытание на пути обретенья духа.
   То лето было засушливым, и сколь ни молили жрецы о дожде, какие бы жертвы ни приносили, небо оставалось глухим. Цвет его день ото дня белел, а поля наши становились серыми, будто запорошенными пеплом. Скудные ростки маиса, которым удалось проклюнуться к солнцу, быстро побурели и иссохли, хотя рабы ежедневно носили им воду от реки.
   Но и река уходила.
   Я помню полосу берега, усеянную мертвой рыбой. Она воняла, и никто не решался подойти к воде. Я помню сухие глаза моей матери и улыбку, каменную, как губы Тонатцин. И песню жреца тоже помню. Она поселилась в моей груди, лишив сна.
   – Не спи, Тлауликоли, – слышалось мне. – Смотри, Тлауликоли. Хорошенько смотри, Тлауликоли. И ты увидишь, как закончится время пятого солнца и люди перестанут быть людьми.
   Я спрашивал у братьев, но они оставались глухи к голосам богов. Да и не они одни.
   Однажды река пересохла, и обнажившееся дно разодрали трещины. Животные подходили к ним, пытаясь найти хоть каплю влаги, но не находили и умирали в муках. Гибли и люди. Одни уходили тихо, во сне, другие мучились и впадали в неистовство. На краю селения жила старуха, столь древняя, что даже наш староста не помнил времени ее весны.
   Старуха была слаба и суха, и кожа свисала с ее костей тонкими складками. Глаза старухи были белы, а волосы – черны, как будто время не желало прикасаться к ней. Каждое утро старуха выходила из хижины, садилась и пялилась в небо. Она так и умерла с задранной вверх головой, с обнаженной шеей, на которой висели три ряда бус, со сложенными на животе руками.
   Почему я вспомнил ее? Наверное, потому, что в день, когда старуху решились похоронить, пришли тескокцы. Один за другим выходили воины из побуревшего леса и бросались на нас. Засвистели камни. Стрелы вошли в тела, выпуская темную и густую кровь, а я, глядя, как падает мой отец, пронзенный копьем, думал лишь о том, что кровь – это тоже вода.
   Я очнулся, лишь когда камень ударил меня в плечо и опрокинул на сухую землю. И та впилась мне в спину когтями иных камней, напомнила, кто я есть.
   Я вскочил и, выхватив нож, бросился на врага. Я не выбирал – ударил первого, кто попался мне на пути. Нырнув под ноги, я полоснул по сухожилиям, и когда тескокец упал, вогнал нож в грудь. Вытащить не хватило сил. Но я взял дротик из рук мертвеца.
   На меня налетели сзади, и плечо полоснуло болью, которая показалась невыносимой… а следом за ней пришла ярость, алая, как кровь. Горячая, как солнце.
   Я очнулся в лесу. Я лежал, и многочисленные раны покрывали мое тело, а земля подо мной была влажна от крови. И я подумал, что умру, закрыл глаза и заговорил.
   Я прощался с людьми и просил богов принять меня. Я был услышан.
   Помню сквозь туман, застивший мое сознание, как наступила ночь. Она накрыла меня прохладой, утерла пот с разгоряченного лба и уняла лихорадку, подарив минуты счастливого забытья. Очнулся я в полдень, удивившись тому, что еще жив. Я попытался пошевелиться, но не смог и заплакал от огорченья, поняв, что агония будет длиться долго.
   Я, как та старуха, смотрел на небо, но видел лишь белые просветы в рваном покрывале леса. А в полдень к месту, где я цеплялся за жизнь, вышел ягуар. Я услышал его рык и обрадовался. Смерть от клыков зверя представлялась менее мучительной, чем от жажды. И, собрав остатки сил, я закричал:
   – Иди! Я жду тебя!
   Он соскользнул с ветки мягко, как капля воды. И, подойдя ко мне, ягуар остановился. Это был огромный самец, на шкуре которого было столько же пятен, сколько и шрамов. Клыки его сияли белизной, а глаза были желты.
   – Чего ты ждешь? – спросил я. – Вот он я. Убей.
   Но вместо этого зверь лег рядом и принялся меня вылизывать. Прикосновения шершавого языка причиняли боль, ибо кожа моя, порванная ранами, была изрядно обожжена, но я терпел. Зверь вылизывал меня, будто своего котенка, а когда я все-таки попытался поднять руку, зарычал, но нежно, успокаивая.
   Несмотря на его заботу, я бы умер к вечеру, однако уже тогда стало ясно, что боги приготовили мне иной путь: небо затянули тучи. Серые и лохматые, они сверкали молниями. А голос грома был подобен рыку. И дрожали деревья, роняя мертвые листья, а ягуар лишь тесней прижимался ко мне.
   Первые капли прошли сквозь толщу леса, как дротики сквозь тело. Они разбились о сухую землю и утонули в ней же, давая жизнь корням. Их становилось все больше и больше… Я открыл рот и глотал воду, дурея от счастья.
   Так мне удалось выжить.
   Рассказав это, мой пленитель замолчал и погрузился в воспоминания, путь в которые для меня был закрыт. Я же вспоминал собственное детство, каковое теперь представлялось временем безусловно счастливым. Пыльные улицы родного города, коты и собаки, которых было столь же много, сколь и нищих. Шлюхи, солдаты, студенты и богословы. Торговцы. Чужестранцы. Монахи. Священники. Вечная суета, бурление людского моря, где мы, малые, взрослели.
   Мне было отсыпано сполна и горя, и короткого, но яркого счастья. Дворовых песен и гимнов святых. Чужой боли и чужой же радости, поглядеть на которую дозволялось из толпы.
   Я воровал, когда был беден. Я делился хлебом, когда случалось стать богатым. Я рос и взрослел, как и друзья мои.
   Вспомнив о них, я испытал престранное чувство тоски, как будто сердце мое сжали смуглые пальцы Тлауликоли. Я не увижу дом и своих сестер, каковых прежде и не желал видеть, я никогда не преклоню колен пред могилой отца и матери, не пройду по улицам моего детства, удивляясь переменам…
   Прошлое мое осталось за океаном. Будущее было неизведанно. А потому я сделал единственное, что было в силах: продолжил свою историю, каковая, вероятно, никогда не найдет иного читателя, чем Тлауликоли и равнодушный к словесным изыскам Педро.
   Пусть так.
   Наутро мы стали готовиться к переходу через пропасть. Первыми Тлауликоли пустил двоих воинов в полном боевом облачении. Я смотрел, как скользят они по узкому мосту, и удивлялся легкости их движений. Достигнув противоположного берега, отсюда видевшегося мне расплывчатым зеленым пятном, воины подали сигнал, и Тлауликоли, коснувшись моего плеча, велел:
   – Иди.
   – Я не сумею! – я глянул вниз и ужаснулся.
   Две скалы сходились вместе, щетинясь многими уступами, и на дне ущелья бесновалась река. Она ревела и бросалась на берега, разлетаясь водяными искрами. И звук этот заставил меня оцепенеть.
   – Иди, – повторил Тлауликоли. – Или я убью тебя здесь.
   Я вновь покачал головой. Лучше смерть быстрая, чем медленная, кому, как не ему, знать это? И он, кивнув, подал знак людям. Меня сбили с ног и распластали на земле, прижав руки и ноги. Чьи-то пальцы вцепились в волосы и потянули. Голова моя запрокинулась, и глаза ослепли, сожженные чужим солнцем.
   Но вот тень человека заслонила его. Она была огромна и неподвижна. Я лежал. Тлауликоли ждал.
   – Пойдешь? – спросил он.
   – Пойду, – ответил я. Не из-за страха, а совсем наоборот: все мои опасения вдруг исчезли. И то правда, неужели Господь позволит случиться дурному? Он ли не берег меня в детстве? Он ли не вел в юности? Он ли не дал мне силы достичь этих берегов? И Он ли не призовет к ответу, когда случится мне встать пред престолом Его?
   Так я ступил на шаткий мост и дошел до самой его середины, когда вновь осмелился глянуть вниз. Однако теперь увидел лишь кипенное облако брызг и темно-зеленые камни. Густой мох укрывал их, и камни казались мягкими, словно перина. Когда нога моя ступила на твердую землю, упал я на колени и вознес молитву Деве Марии и своему святому покровителю.
   Каково же было мое удивление, когда увидел я, что прочие воины, а также пленники переходят мост, связанные между собой длинной веревкой. И воины следили, чтобы никто из идущих не оступился ненароком.
   – Почему я пошел один? – спросил я у Тлауликоли.
   Он же, глянув с насмешкой, ответил:
   – Я хотел посмотреть, чего ты стоишь.
   – И чего же?
   – Ты называешь себя жрецом, однако в тебе живет дух воина.
   Стыдно признать, но похвала его была мне приятна.
   Остаток дня и весь следующий мы провели на берегу. Мешики протянули две веревки между берегами и по ним переправляли драгоценный груз. Дело шло плохо, и мне все время казалось, что веревки не вынесут тяжести, оборвутся и утопят идола в реке, однако подобного не случилось.
   К концу второго дня наша экспедиция преодолела и этот рубеж. А перед тем, как двигаться дальше, Тлауликоли велел обрубить крепления. Его приказ исполнили. Несколько ударов топора, и вот уже мост летит в пропасть и ударяется в темно-зеленые, бархатные скалы, чтобы разлететься в щепки.
   – Как же ты вернешься? – задал я очередной вопрос и услышал ответ:
   – Я не вернусь. И никто не вернется.

Часть 3
Время тени

   Переславин ненавидел людей, всех и сразу, начиная от тещеньки, которая спряталась от дерьма мира в уютной больничной палате и в очередной раз перекинула все проблемы на Эдгара, и заканчивая этими двоими с их жалостью.
   Баба хороша. Она и на корпоративе ему приглянулась своей непохожестью на прочих. Еще, помнится, гадал, где это Геночка такой цветочек редкий выискал.
   Где-где… в рифме.
   И Тынин оттуда же вынырнул.
   Эдгар представлял себе его иначе. Постарше. Потолще. С залысинами и очками в дешевой пластиковой оправе. В мятом халате с оборванными пуговицами. И с очень умными глазами.
   Глаза разглядеть не выходило, халат отсутствовал, а серый свитер и светлые джинсы делали Тынина похожим на мажора. Мажоров Переславин тоже ненавидел, безотносительно сегодняшнего дня.
   Но мент сказал, что Тынин лучший. И люди, которым Эдгар заплатил за информацию, подтвердили. А значит, насрать, как выглядит этот угребок, лишь бы отработал свое.
   Он же ждет. Пялится. Не торопится спрашивать. И Эдгар понятия не имеет, с чего беседу начинать. Сердце вот в груди ухает, ворочается, но падать в больничку некогда.
   Ее уже тещенька, чтоб ей, заняла.
   – Нютку убили, – сказал Переславин, глядя на бабу. Как же ее звать-то? Имечко простое, без выпендрежей, но ей подходит. Такое вот хитрое, скользкое, выпало из памяти.
   – Мне жаль, – сказала женщина, и Эдгар верхним нюхом почуял – и вправду жаль.
   Спасибо. Надо будет сказать ей спасибо и еще извиниться за все.
   – Они сказали, что ты – лучший. И если те чего проглядели, то ты – точно не выпустишь.
   – Уровень моих профессиональных знаний позволяет согласиться с данным утверждением. С высокой долей вероятности оно верно.
   Надо же какие выражения. Аж башку ломит.
   Не, это от коньяка. И от виски. И еще от чего-то, чего Переславин вливал в себя, начиная с того момента, как ему сообщили. Дурак несчастный, не поверил. Рассмеялся, дескать, в своем ли вы разуме, господа хорошие? Кто ж, в здравом уме находящийся, мою дочку тронет?
   А психам закон не писан.
   Психам плевать, что Нютке только-только шестнадцать исполнилось, и что Эдик за нее кому угодно глотку перегрызет. Найти бы еще кому.
   – Найди мне эту с… – Переславин глянул в серые глаза женщины и проглотил ругательство.
   Ее зовут Анна. Он не сразу вспомнил, потому что никогда Нютку Анной не называл.
   – Я лишь могу предоставить информацию. Расследовать будет другой человек, – ответил Тынин.
   Пускай. Плевать.
   – Вам нужно подумать о похоронах.
   Чьих? Нюткиных. Ее убили, а Эдик пьет. Теща в больнице. Менты расследуют. А о похоронах думать некому. Потому что он, Переславин Эдгар Иванович, слабак и нытик.
   Зато деньги есть. Деньги – они многое решают, и Эдгар сказал:
   – Сделайте все по высшему разряду. Я не хочу ничего знать!
   – Отрицание действительности…
   Переславин вскочил. Эта ухоженная скотина будет рассказывать про отрицание действительности? Да что он понимает, специалист хренов. Мертвячник!
   Анна встала на пути, заслоняя хозяина. Верная. И слишком уж смелая.
   – Присядьте, пожалуйста, – попросила она. – Вы не очень хорошо себя чувствовали. Отправляйтесь домой. Отдохните.
   Голос у нее густой, словно мед липовый, и обволакивает Эдика, заставляя согласиться.
   – И сделайте так, чтобы тело как можно быстрее оказалось здесь… – сказал Адам. – У вас есть пароли от контентов «Одноклассники» и «Вконтакте»? От ящиков электронной почты?
   Кто так говорит? «Ящик электронной почты». Ненормальный. Кругом одни ненормальные.
   И руки Анны давят на плечи, заставляя отступить к дивану. Сердце опять ухает. Растревожилось. Нельзя болеть. Надо перевозку организовывать. И еще пароли искать. Он не знает паролей. Про вещи менты спрашивали, а про пароли – нет.
   – Вы справитесь, – пообещала Анна, и Переславин поверил.
   А еще подумал, что неплохо бы ее переманить. Пусть бы сидела в приемной, улыбалась клиентам этой своей спокойной и вежливой улыбочкой, кофей подавала и просто радовала глаз.
   Пароли он поищет. Да. Сегодня же. Не отдыхать, а делать хоть что-то. Иначе – смерть.
 
   Лиска долго сидела в ванной, расколупывая облезающую эмаль. Ногтем Лиска поддевала чешуйки, слушала, как отламываются они с легким треском, и сбрасывала на пол. На тускло-зеленой плитке поблекла позолота, и капли воды походили на капли пота. Из-под ванны неприятно пахло, а сверху тянуло сквозняком. Гудела в трубах вода.
   Лиска думала.
   – Эй, – Вась-Вася постучал в дверь. – Ты там надолго?
   Хорошо бы навсегда. Лиска любила воду: ванну, бассейн или море. Море, конечно, лучше, там волны, пальмы и полые трубки, которые отгоняют злых духов от Лиски.
   И еще человек, память о котором Лиска старательно вычеркивала.
   – Навсегда не спрячешься. Поговорить придется.
   Вась-Вася был прав. И Лиска не без сожаления вылезла. На полу остались лужи, и бурые тапочки набрякли влагой.
   – Да не буду я к тебе приставать! Нужна больно.
   Не нужна. И папику тоже. И брату. И вообще никому-никому…
   Лиска глянула в зеркало и вздохнула: жалеть себя не получалось. Сама ведь виновата, чего уж теперь. Она оделась и вышла из ванной комнаты. Вась-Вася подпирал стенку в коридоре. Стенка бурая, обои «под камень», но дешевенькие, и нарисованные камни с зелеными ветками плюща выглядят декорацией к дурной мелодраме. По сценарию Лиске надо поплакать, покаяться и броситься на шею дорогому спасителю.
   Потом будет секс.
   Расставание.
   Встреча и снова секс. А в финале свадьба с взятым напрокат белым «Мерседесом», фатой из тюля да платьем-колоколом.
   – Не нравится? – поинтересовался Вась-Вася, разглядывая Лиску.
   – Здесь все как раньше.
   – Я ремонт делал.
   – Это неважно. Здесь атмосфера та же, что и раньше.
   Он не поймет. Лиска ведь пыталась объяснить, раньше, до побега своего. Она говорила про атмосферу, которая душит, про необходимость глобальных перемен, про то, что иначе она задохнется в дыму и бедности. Ей праздника охота! Разве это преступление?
   – Ты женился? – молчание тяготило, и Лиска задала вопрос наугад. А Вась-Вася ответил:
   – Пока нет.
   – А собираешься?
   – Пока не знаю.
   Взъерошенный он, как старый еж. Серьезный. Сколько Лиска себя помнила, он всегда был слишком серьезным. Это утомляло.
   – На кухню иди. Помнишь, где она?
   – Конечно.
   В этой квартире – двушка-распашонка – невозможно заблудиться. На кухне пахнет жареной колбасой, и вытяжка не справляется с запахом, гудит натужно. На плите стоят сковородка и чайник. Под столом – Вась-Васины гантели и поллитровая банка, на треть заполненная монетками.
   Как будто она, Лиса-Лизавета, никуда не убегала.
   – Теперь рассказывай, – Вась-Вася встал между нею и окном, широтой плеч заслоняя пейзажи.
   – О чем?
   – О том, как ты труп нашла.
   – Ну… пришла, увидела и нашла.
   Испугалась настолько, чтобы позвонить, нарушив данное самой себе слово.
   – Пришла. Увидела. Нашла, – повторил Вась-Вася. – Дай-ка уточню, хорошая моя. Пришла ты в заброшенный ангар, где делать тебе совершенно нечего. Особенно в полшестого утра. Отсюда вопросец, какого ляда ты там делала?
   Пряталась. Только Вась-Васе нельзя говорить. Он вцепится в признание и пережует его, а следом и всю Лискину жизнь.
   – Итак, Лизонька, – Вась-Вася ногой подтянул табуретку, сел, упершись локтями в колени. – Давай сначала. Что ты там делала?
   – Бегала я! По утрам бегала!
   – За колесами?
   – За какими колесами?! – она сжала кулачки, уговаривая себя успокоиться.
   – Ну не знаю. Чем там в высшем свете модно ширяться? Экстази? Кокаин? ЛСД? Метс?
   – Ты… я не наркоманка! – Лиска вытянула руки. – Сам посмотри!
   – В лаборатории посмотрят. На анализах крови.
   Злой. И мстительный. А ведь тогда она просила, уговаривала подождать, но разве кто-нибудь когда-нибудь слушал Лиску? Все кругом знали, что будет для Лиски лучше.
   – Я не за колесами, как ты выразился, бегала. Я просто бегала. Форму поддерживала.
   – В феврале месяце? По уличке? Ножками? А что, у твоего любовничка нету спортзала? Как же так, Лизонька?
   – Прекрати! – она встала. – Чего тебе надо? Увидеть, что мне плохо? Мне плохо. Хочешь, чтобы я была наркоманкой? Хорошо, я наркоманка. И проститутка. И… и вообще тварь последняя. А ты – белый и пушистый. Герой. Так хорошо?
   – Так плохо, – Вась-Вася тоже поднялся. – Так неправильно.
   Кто бы спорил.
   – Лиза, просто скажи, ты часто там… бегала?
   – Раз в пару месяцев.
   Он не стал уточнять, почему так редко. Задумался, провел пальцами по щеке – щетина синеватая, у него всегда отрастала быстро, утром уберет, а к вечеру она снова.
   – А в этот раз ты… ты не видела кого-нибудь?
   – Нет.
   – Человек. Возможно, знакомый. Или тот, на кого внимания не обращают. Или машина. Или вообще что-нибудь?
   – Ничего. И никого. Вась, я все прекрасно понимаю. И если бы я что-то увидела, я бы сказала.
   Он кивнул и вышел, оставив Лиску наедине с кухонным беспорядком и колбасой, которая остыла и приклеилась к сковородке. Есть пришлось руками. Было вкусно.
 
   Тело доставили ближе к вечеру. Пакетов было два: привычный черный, пристегнутый к каталке, и темно-синий, плотный, поставленный в ногах трупа.
   Санитары, сопровождавшие тело, глядели на мешки с опаской и брезгливостью. Денег не взяли. Убрались спешно. И Адам был благодарен им за то, что оставили его наедине с девушкой.
   Адам не спешил открыть мешок. Он описывал круги, не спуская взгляда с тела, и пытался поймать то самое пограничное состояние сознания, когда изменялось восприятие мира. Вот дрогнули тени, складывая новую мозаику. И волосы тронул сквозняк. Присутствие другого человека стало ощутимо, и Адам замер.
   – Здравствуй, – сказал он, удерживая себя от того, чтобы обернуться.
   Слабо звякнуло стекло.
   – Я рад тебя видеть. Я понимаю алогичность данной ситуации, но в данном случае мне не хочется оперировать категориями реальности.
   Прикосновение к шее было настолько явным, что Адам не сдержал вздох.
   – Ты стала приходить реже. Ты полагаешь, что я могу обойтись без твоей помощи, но это не так. Мне необходимо знать, что ты существуешь, даже если этим знанием я не могу ни с кем поделиться. Я хотел бы рассказать твоей сестре, но она решит, что мне стало хуже.
   Ледяное дыхание обожгло щеку.
   – Наши взаимоотношения упрочились. Ты ведь хотела этого? Почему ты никогда не отвечаешь? Я не умею угадывать. Я не хочу угадывать! Я…
   Толчок в плечо заставил повернуться. Конечно, сзади никого не было, только тени суетливо метались, хотя предметы в комнате оставались неподвижны.
   – Извини, Яна. Не уходи. Еще немного. Пожалуйста. Давай просто поговорим?
   Она согласно вздохнула.
   – У Дарьи роман. Она мне сама рассказала и спросила, что я думаю. Я ничего не думаю. Я плохой советчик в подобных вопросах. А она обозвала меня недоумком. Мне кажется, она вкладывает в это слово смысл, отличный от общепринятого.
   Смешок.
   – Я угадал? Это хорошо. Я стараюсь не возражать ей. Она помогает мне. Она нашла Анну.
   Ладони легли на плечи, и холод просочился сквозь ткань.
   – Я не понимаю тебя.
   Ее руки были тяжелы. Ее дыхание теплело по мере того, как холод сковывал Адама. Хорошо бы совсем замерзнуть, поменять одну жизнь на другую. Он согласен, но Яна не примет подарка.
   Или не сумеет воспользоваться.
   Когда ледяные нити добрались до сердца, Адам закрыл глаза. Он рухнул в темноту, и та, раскрыв объятья, улыбнулась ласково, как сыну.
   – Будь осторожен, – сказала темнота голосом Яны. И разлетелась на осколки, утонув в безумном реве зверя. Тени смешались и застыли, вылепляя морду.
   На Адама желтыми солнечными очами смотрел ягуар. Он двинулся, скользя по струнам мира, которые звенели и стонали, орошая землю красным дождем. Зверь шел, и мир вздрагивал под весом его.
   Остановившись в трех шагах от Адама, ягуар подобрался.
   Адам же смотрел на белоснежные клыки, на длинные усы и черные когти, которые вот-вот вспорют мягкое тело. И ягуар, догадавшись о мыслях, улыбнулся.
   А потом прыгнул, сбивая и прижимая к земле.
   Раскрылась пасть. Дыхнула гнилью. И голос зверя вернул в реальность.
 
   Адам лежал на полу, съежившись в комок. Его трясло от холода, а в горле стоял ком тошноты. И Адам боялся, что если пошевелится, то его все-таки вывернет. Он ждал. Когда тошнота отступила, а холод стал невыносим, Адам перевернулся на живот и на четвереньках пополз к выходу. За дверью он сумел подняться. Колени дрожали. Руки тоже. Ледяные иглы прочно сидели внутри, приколов сердце к ребрам. Каждый вдох отзывался ноющей болью.
   Следовало согреться.
   И позвонить Дарье.
   Если Адам не ошибся в интерпретации увиденного, в ближайшее время следует ждать еще одно убийство. И тот, кто прятался за маской зверя, лишь начал путь. Но рано или поздно он доберется до Адама.
   Пожалуй, это Дарье говорить не стоило. Она не поверит.
   После двух кружек чая, вкуса которого Адам не ощущал, оцепенение сменилось дрожью. Мышечный тремор усиливался, и Адам лег на диван, закрыл глаза и попытался расслабиться.
   Неприятное состояние следовало переждать.
   А в больничке его лекарствами накачивали, купируя приступы. И психиатр с упорством таксы раскапывал норы видений, вытаскивая одно за другим, распиная на крестах логических конструкций. Адам соглашался. Признание чужой правоты было наиболее простым способом прекратить собственные мучения.