Не то чтобы интеллектуальная функция была отделена от моральной. Решить осуществлять эту функцию — выбор моральный, точно так же, как моральным является решение хирурга взрезать живое мясо ради спасения чьей-то жизни. Но проводя сечение, хирург не должен расчувствоваться, в частности и тогда, когда вынужден, посмотрев, зашивать, потому что оперировать незачем. Интеллектуальная функция может привести человека к результатам эмоционально непереносимым, поскольку многие проблемы решаются только выводом, что они решения не имеют. Морален и последующий выбор: выразить ли свое заключение или замолчать его (может быть, в надежде, что заключение ошибочно). Такова трагичность положения тех, кто хотя бы на одну минуту берет на себя бремя «парламентера от человеческого рода».
   Немало иронии вызывало, даже среди католиков, поведение Папы, который говорил, что воевать не надо, молился и предлагалзапасныеварианты,выглядевшие несостоятельно при сложности имевшейся картины. Как сторонники, так и противники Папы оправдывали его тем, что бедолага в сущности выполняет свою работу, поскольку говорить иначе ему не пристало. Это справедливо. Папа (с точки зрения его понимания истины) осуществил интеллектуальную функцию и сказал, что воевать не надо. Папа это и должен говорить: следуйте Евангелию, как духу, так и букве, подставляйте вторую щеку. Но как быть, если нас хотят убить? «Обходитесь как знаете, — должен быотвечать Папа, — дело ваше», — и казуистика относительно обоснованной самозащиты пришла бы на помощь нашей слабой нервной системе, поскольку никто не обязан доводить добродетельность до геройства. Эта позиция настолько безупречна, что если (или когда) Папа присовокупляет нечто, могущее быть истолкованным в качестве практического совета, он отступает от своей интеллектуальной функции и входит в сферу политического выбора (а вот политический выбор должен был бы оставаться личным делом Папы).
   При всем том, скажем сразу, интеллигенция в последние сорок пять лет отнюдь не замалчивала проблему войны. Интеллигенция высказывалась о войне с такой миссионерской убежденностью, что сумела коренным образом переделать взгляды всего мира на войну. Мало когда столь же живо, как в данной ситуации, человечество представляло себе всю чудовищность и всю двусмысленность происходивших событий. Никто, кроме нескольких умалишенных, не видел иракский кризис в черно-белом свете. Тот факт, что война тем не менее разразилась, означает, что агитация интеллигенции не имела исчерпывающего успеха, была не до конца эффективна, не освоила достаточного исторического пространства. Досадные недоработки!Но факт остается фактом: нынешний мир видит войну другими глазами, не как она виделась в начале столетия, и, если сегодня кто-то заговорит о прелестяхвойныкакединственновозможной гигиены мирового масштаба, он попадет не в историю литературы (как Д'Аннунцио), а в историю психиатрии. Война — явление того же порядка, что кровная месть или «око за око»: не то чтобы они уже не существовали на практике, однако общество в наши дни воспринимает эти явления отрицательно, в то время как раньше воспринимало хорошо.
   Пока что мы рассматривали принятое ныне моральное и эмоциональное отношение к войне (хотя бывает, кстати, что мораль допускает нарушение запрета на убийство, а общественная чувствительность смиряется со свирепостями и смертями, если они выглядят гарантией общественного блага). Существует, однако, наиболее радикальный подход: рассмотрение войны с чисто формальной точки зрения, из расчета ее внутренней логичности, из анализа условий различных возможностей. Идя по этому пути, мы получим математический вывод, что воевать нельзя, нельзя по той причине, что существование общества, основанного на мгновенном информировании и на сверхскоростных перемещениях, на беспрерывной межконтинентальной миграции и обладающего новаторской военной техникой, делает войну мероприятием нереалистическим и нерассудительным. Война противоречит тем самым соображениям, во имя которых она затевается.
   В чем заключались в течение предшествующих столетий цели войн? Войны велись в надежде разбить противника таким манером, чтобы из его поражения вышла какая-то выгода, и велись войны так, чтобы наши намерения (действовать в определенном ключе и достичь определенных результатов) тактически или стратегически реализовывались неким способом, который опрокидывал бы замыслы противника. Нейтралитет остальных, только бы наша война им не создавала неудобств (и даже в некотором отношении помогала бы извлечь для себя пользу), выступал необходимым условием нашей свободы маневра. Даже клаузевицевская «абсолютная война» [3]мыслилась в рамках этой системы ограничений. Только в нашем веке возникло понятие мировой войны, захватывающей в свой круг даже общества без всякой истории, например, полинезийские племена.
   После открытия атомной энергии, телевидения, воздушных перевозок и с рождением различных форм мультинационального капитализма выявились следующие предпосылки невозможности войны.
   1. Атомное оружие убедило всех, что в случае ядерного конфликта не может быть победителей, а поражение потерпит вся планета. Сначала все осознали, что атомная война антиэкологична; на следующем этапе стало ясно, что любая антиэкологичная война по существу атомна; а затем укоренилось убеждение, что на самом деле антиэкологична любая война. Сбрасывая атомную бомбу (или загрязняя моря), ведется война не только с теми, кто держит нейтралитет, но с планетой в ее комплексе.
   2. В современной войне нет фронта и двух противников. Скандальная история с американскими журналистами в Багдаде перекликается со скандальной же, но многократно более серьезной историей миллионов и миллионов проиракски настроенных мусульман, проживающих в странах антииракской коалиции. Обычно во время войн, если соплеменники врага оказывались в противоположной стране, их интернировали (или истребляли), а собственных соплеменников, остававшихся у врага и его поддерживавших, в дни победы вешали на виселице.
   Сегодня война не может быть фронтальной по причине многонациональности капитализма. Что Ирак получил вооружение от западных производителей — не случайный недогляд. Это норма зрелого капитализма, открепившегося от отдельных государств. Американское правительство, обнаружив, что телекомпании играют на врага, мнит по старинке, будто это козни яйцеголовых коммунистоидов. Соответственно, и телевизионные компании льстят себе сходством с героической фигурой Хэмфри Богарта [4], который в фильме, набрав телефон криминального босса, подносит трубку к печатному станку и под шум ротационных машин возглашает: «Это газета, старик, ей ты рот не заткнешь». Но основа индустрии новостей — прежде всего торговля новостями, лучше всего драматическими. Не то чтобы средства массовой информации не желали горнить военную музыку — просто они ближе не к горну, а к шарманке, которая исполняет то, что записано на фонетический валик. Так что в нынешние времена любому, кто затевает войну, обеспечена пятая колонна в лице собственной печати; а это никакому Клаузевицу не показалось бы приемлемым.
   3. Если бы даже удалось вставить кляп всем СМИ, новые технологии коммуникаций предоставляют непрерывный поток информации в реальном времени, и ни один диктатор не в силах этот поток затормозить, потому что поток льется из тех первостепенных технологических инфраструктур, без которых он сам (диктатор) обходиться не способен. Этот поток информации работает, как секретные службы в традиционных войнах: извещает о неожиданностях. А разве реальна война, в которой заведомо исключена возможность захватить противника врасплох?
   Войны издавна приводили к психологической смычке с врагами. Но безудержная информация способна на еще большее. Она ежесекундно служит рупором неприятеля (в то время как цель любой военной политики — заглушить пропаганду противника) и снижает энтузиазм граждан каждой воюющей стороны по отношению к их собственным правительствам. А Клаузевиц поучал, что условием победы является моральное единство нации. Во всех войнах, известных истории, народ, полагая свою войну праведной, горел желанием уничтожить врага. Теперь же безграничная информация не только расшатывает идеологию граждан, но и делает их уязвимыми пред видом страдания противника: смерть врага перестает быть далеким и неясным событием, а превращается в конкретное и совершенно непереносимое зрелище.
   4. Ко всему сказанному добавим, что, если помните у Фуко, власть в нашу эпоху уже не монолитна и не одноглава; власть стала диффузной, точечной и зиждется на постоянном слиянии и расторжении консенсусов. Нынешние войны не противопоставляют две чьи-то родины. Войны сталкивают интересы бесконечного количества разных властей. В этих играх какие-то отдельные центры власти зарабатывают новые очки, но всегда за счет других центров власти. Если на традиционной войне разжиревали фабриканты пушек и этот плюс мог оттеснить на второй план незначительные минусы (временные помехи коммерческому обмену), то война нового типа, разумеется, обогащает пушечных фабрикантов, но режет без ножа (и главное, в масштабах всего земного шара) индустрию авиатранспорта, развлечений, туризма, подрывает положение тех же самых СМИ (которым перестают заказывать коммерческую рекламу) и вообще наносит громадный ущерб всей индустрии необязательного — то есть костяку системы — от рынка недвижимости до автомобилей. При сообщении, что разразилась война,биржирезкоподскочиливверх, однако через месяц после этого биржи совершали такие же точно скачки при малейших намеках на возможность замирения. И я не вижу ни цинизма в первом случае, ни добролюбия во втором. Биржа реагирует на колебания в игре между властями. В этой игре какие-то экономические власти состоят в конкуренции с другими, и логика конфликта экономических властей берет верх над логикой национальной державности. Производителям, работающим на государственного потребителя(производителям оружия), способствует обстановка напряженности, но производители благ для частного пользования нуждаются в климате счастья. Конфликт формулируется в терминах экономики.
   5. По всем этим и еще по иным причинам война не напоминает больше, как напоминали войны прежних времен, формулу «серийного» искусственного интеллекта. Война ближе к формуле «параллельного» искусственного интеллекта.
   «Серийный» искусственный разум, тот, например, который привлекается для создания машин, способных делать переводы, или для получения выводов из комплекса информационных данных, — этот разум получает от программиста такие инструкции, чтобы принимать, на основании конечного набора правил, последующие решения, каждое из которых зависит от решения, принятого на предыдущей фазе, по схеме дерева, посредством серии бинарных дизъюнкций. Старинная стратегия войны имела ту же конфигурацию: если неприятель двигал свои армии на восток, можно было предвидеть, что впоследствии он захочет повернуть на юг; в этом случае, следуя той же самой логике, я направлял свои войска на северо-восток и неожиданно перегораживал ему дорогу. Правила противника были в то же время и нашими правилами, и каждый мог принимать решения поступательно, по одному за раз, как в шахматной партии.
   «Параллельный» искусственный разум, напротив, передоверяет отдельным ячейкам сети все решения, как им следует сложиться в окончательную конфигурацию, исходя из распределения «загрузок», которое оператор не способен ни рассчитать, ни предвидеть заранее, поскольку эта сеть порождает для себя правила, которые не были в нее заложены, и эта сеть сама себя модифицирует в поисках оптимального решения, и эта сеть не знает различия между правилами и данными. Правда, и систему подобного рода (называемую неоконнективной или системой нейтральных сетей) можно регулировать, сверяя полученный ответ с ожидаемым ответом и изменяя загрузки в зависимости от практики. Но для этого требуется: а)чтобы у оператора имелось время; б)чтобы не было двух операторов, находящихся в конкуренции и передвигающих загрузки во взаимно противоречивом режиме, и, наконец; в)чтобы отдельные ячейки сети вели себя и мыслили, как положено ячейкам, а не как положено операторам, то есть не принимали бы решений, основанных на анализе поведения операторов, а самое главное — не преследовали бы интересов, посторонних по отношению к логике сети.
   Однако в ситуации разрознения властей каждая ячейка как раз и преследует именно личные интересы, которые не совпадают с интересами операторов и ничего не имеют общего с самодвижущими тенденциями той сети, куда ячейки входят. Следовательно, если (метафорический пример) войну представить себе в виде «нео-коннективной» системы, она будет развиваться и самобалансироваться независимо от желания обоих тяжущихся. Примечательно, что, объясняя устройство нейтральных сетей, Арно Пензиас (в книге «Как жить в мире High-Tech», Милан, Бомпиани, 1989, стр. 107-108) прибегает как раз к военной метафоре. Он пишет: «Известно, что отдельные нейроны становятся электроактивными („стреляют") в результате стимуляции через каналы инпута (так называемые дендриты), тончайшим образом разветвленные. В мгновение „выстрела" нейрон выпускает электрические сигналы по каналам аутпута (так называемым аксонам) <...> Поскольку „выстрел" каждого нейрона зависит от активности множества других нейронов, не существует никакого простого способа рассчитать, что и когда должно произойти <...? В зависимости от конкретного расположения синаптических сцеплений (коннексий), любая стимуляция нейтральной сети из сотни нейронов даст, в качестве возможных равновесных результатов, тысячу миллиардов миллиардов миллиардов вариантов (10^30)».
   Если война нео-коннективна, значит, в ее системе расчет и намерения главных действователей не имеют ценности. Из-за наращивания количества властей в этой игре загрузки распределяются самым непредвиденным образом. Конечно, может случиться и такое, что война окончится и при этом финальная конфигурация окажется выигрышной для одного из тяжущихся; однако в принципе, поскольку в подобной системе заведомо провален любой расчет, направленный на решение, — война всегда проигрышна для обеих сторон. В контексте нашей метафоры, лихорадочная деятельность операторов по руководству цепью, непрерывно получающей противонаправленные импульсы, приведет просто к замыканию всей сети. Вероятный исход войны в этом случае — коллапс. Старинная война напоминала шахматную партию, где каждый играющий пытался не только съесть как можно больше фигур противника, но и заманить противника (спекулируя на индивидуальном типе восприятия противником общих правил) в мат. А в современной войне, если представлять ее через шахматы, на доске не черные и белые, а сплошь одноцветные фигуры, и игроки, воздействуя на одну и ту же сеть, едят что попадется. Самопожирание.
   С другой стороны, утверждать, что в конфликте взяла верх некая сторона в некий момент, — значит отождествлять некий момент с финалом войны. Но финал мог бы иметь место, если бы война все еще и ныне, как желал того Клаузевиц, оставалась продолжением политики иными средствами (и кончалась бы при достижении равновесия, позволяющего вернуться к средствам политическим). Однако весь послевоенный период нашего века политика была и всегда останется продолжением (любыми средствами) расклада, сложившегося во Вторую мировую войну. Как бы ни проходила новая война, она, спровоцировав хаотичное переразмещение загрузок, по существу не отражающее волю противников, завершится опасной политической, экономической и психологической нестабильностью с проекцией на грядущие десятилетия и не ведущей ни к чему иному, кроме как к «воинственной политике».
   С другой стороны, а было ли раньше иначе? Запрещено ли считать, что Клаузевиц ошибался? Историография интерпретирует Ватерлоо как сшибку между двумя стратегиями (поскольку в конечном итоге был получен результат), в то время как Стендаль описал то же самое в терминах случайности. Представление, что традиционные войны вели к разумным результатам — к финальной равновесности, — основано на гегелевском предрассудке, будто история имеет направленность и будто результат родится из борьбы тезисов и антитезисов. Но мы не располагаем научным доказательством (и логическим тоже), что ситуация в Средиземноморье после пунических войн, или в Европе после наполеоновских, должна расцениваться именно как равновесная. Может быть, напротив, ее следует видеть как неуравновешенность, не имевшую бы места, не пройди перед тем война. Да, человечество десятки тысяч лет прибегало к войне для устранения неуравновешенности — что этим доказывается? Те же сотни столетий оно прибегало для устранения психологических перекосов к алкоголю и иным отравляющим веществам.
   На фоне сказанного хочется подумать о табу. Идею табу уже предлагал Моравиа: видя, что в течение многих столетий род человеческий шел и пришел к табуированию инцеста, поскольку убедился, что тесная эндогамия дает нежизнеспособные плоды, можно ожидать, что настанет предел, когда люди инстинктивно захотят табуировать войну. Ему резонно ответили: табу не «провозглашается» путем морального или интеллектуального декрета, табу формируется тысячелетним отстаиванием в темных глубинах коллективного подсознательного (по тем же причинам, по которым нейтральная сеть способна прийти сама собой к эквилибру). Да, все так, табу нельзя назначать, оно самообозначается. Однако возможно подогнать темпы вызревания. Чтобы догадаться, что совокупление с матерью или сестрой компрометирует генетический обмен, понадобились многие тысячи десятилетий — потому что немало лет было истрачено на то, чтобы человечество сформировало идею о причинно-следственной связи полового акта с размножением. А чтобы убедиться, что в войну авиакомпании прогорают, достаточно двух недель. Следовательно, вполне соответствует и интеллектуальному долгу и здравому смыслу разговор о табуировании, хотя никто и не властен ни объявить табу, ни обозначить даты его установления.
   Интеллектуальный долг — утверждать невозможность войны. Даже если ей не видно никакой альтернативы. В крайнем случае всегда под рукой замечательнаяальтернатива войне, изобретенная в нашем веке, а именно «холодная война». Скопище непотребств, несправедливостей, нетерпимостей, конкретных преступлений, рассеянного террора — эта альтернатива (признаем вместе с историей) была весьма гуманным и в процентном отношении мягким по сравнению с войной вариантом, и в конце концов в ней определились даже победители и проигравшие. Однако не дело интеллигенции агитировать за холодные войны.
 
   То, что некоторые восприняли в ключе: интеллигенция замалчивает войну, — вероятно, объяснялось нежеланием высказываться под горячую руку и через рупоры СМИ, по той очень простой причине, что СМИ — это часть войны, это ее инструмент и, следовательно, опасно использовать их как нейтральную территорию. Кроме всего прочего, у СМИ совершенно иные ритмы, не совпадающие с ритмами рефлексии. Интеллектуальная же функция осуществляется либо априори (относительно могущего произойти), либо апостериори (на основании произошедшего). Очень редко речь идет о том, что как раз «сейчас» происходит. Таковы законы ритма: события стремительнее, события напористее, чем размышления об этих событиях. Поэтому барон Козимо Пьоваско ди Рондо [5]ушел жить на деревья; он не спасался от долга интеллигента понимать свою эпоху и участвовать в ней, он старался лучше понимать и созидать эту эпоху.
   Однако даже при выборе ухода в тактическое молчание ситуация войны требует, в конечном итоге, чтобы об уходе в молчание было выкрикнуто во всю глотку. Чтобы выкрикнули, хотя всем ясно, что громоглашение о молчании нелогично, что декларация слабости способна быть проявлением силы и что никакая рефлексия не освобождает человека от его личного долга. А первейший долг его все-таки — заявить, что современная война обесценивает любую человеческую инициативу, и ни ее мнимая цель, ни мнимая чья-либо победа не способны переменить самовольную игру «загрузок», путающихся в собственных сетях. Ибо «загрузка» — тот же «груз» стихов Михелыытедтера: «...грузом виснет, вися — зависит... Скользит груз вниз, чтоб последующим разом превзойти своей низостью низость прежнего раза... В грузном паденье... неподвластен разубежденью».
   Так вот, подобное скольжение вниз мы не можем приветствовать, поскольку с точки зрения прав нашего рода на выживание это хуже, чем преступление: это — растрата.

Вечный фашизм

   В 1942 году, в возрасте 10 лет, я завоевал первое место на олимпиаде Ludi Juveniles, проводившейся для итальянских школьников-фашистов (то есть для всех итальянских школьников). Я изощрился с риторической виртуозностью развить тему «Должно ли нам умереть за славу Муссолини и за бессмертную славу Италии?» Я доказал, что должно умереть. Я был умный мальчик.
   Потом в 1943 году мне открылся смысл слова «свобода». В конце этого очерка расскажу, как было дело. В ту минуту «свобода» еще не означало «освобождение».
   В моем отрочестве было два таких года, когда вокруг были эсэсовцы, фашисты и партизаны, все палили друг в друга, я учился уворачиваться от выстрелов. Полезный навык.
   В апреле 1945 года партизаны взяли Милан. Через два дня они захватили и наш городишко. Вот была радость. На центральной площади толпились горожане, пели, размахивали знаменами. Выкрикивалось имя Миммо, командира партизанского отряда. Миммо, в прошлом капитан карабинеров, перешел на сторону Бадольо [6]и в одном из первых сражений ему оторвало ногу. Он выскакал на балкон муниципалитета на костылях, бледный. Рукой сделал знак толпе, чтоб замолчали. Я наряду со всеми ждал торжественной речи, все мое детство прошло в атмосфере крупных исторических речей Муссолини, в школе мы учили наизусть самые проникновенные пассажи. Но была тишина. Миммо говорил хрипло, почти не было слышно: «Граждане, друзья. После многих испытаний... мы здесь. Вечная слава павшим». Все. Он повернулся и ушел. Толпа вопила, партизаны потрясали оружием, палили в воздух. Мы, мальчишки, кинулись подбирать гильзы, ценные коллекционные экспонаты. В тот день я осознал, что свобода слова означает и свободу от риторики.
   Через несколько дней появились первые американские солдаты. Это были негры. Мой первый знакомый янки, Джозеф, был чернокож. Он открыл мне чудесный мир Дика Трейси и Лила Эбнера. Его книжки комиксов были разноцветные и замечательно пахли.
   Одного из офицеров (его звали не то майор Мадди, не то капитан Мадди) родители двух моих соучениц пригласили в гости к себе на виллу. В саду расположились с вязаньем наши благородные дамы, болтая на приблизительном французском. Капитан Мадди был неплохо образован и на французском тоже как-то разговаривал. Так сложилось мое первое впечатление об освободителях-американцах, после всех наших бледноликих и чернорубашечных: интеллигентный негр в желто-зеленом мундире, произносящий: «Oui, merci beaucoup Madame, moi aussi j'aime le champagne...». К сожалению, шампанского на самом деле не было, но от капитана Мадди происходила моя первая в жизни жвачка и жевал я ее много дней. На ночь я клал ее в стакан с водой.
   В мае нам сказали, что война окончилась. Мир показался мне великой странностью. Меня учили, что перманентная война является нормальным условием жизни для молодого итальянца. В последующие месяцы открылось также, что Сопротивление — не наше деревенское, а общеевропейское явление. Я научился новым волнующим словам, таким как reseau, maquis, armee secrete, Rote Kapelle, варшавское гетто. Я увидел первые снимки геноцида евреев — того, что называется Холокост, — и усвоил смысл явления раньше, чем узнал термин. Я понял, от чего именно нас освободили.
   В Италии кое-кто сегодня задается вопросом, сыграло ли Сопротивление реальную военную роль. Моему поколению этот вопрос несуществен. Мы сразу почувствовали моральную и психологическую роль Сопротивления. Вот что давало нам гордость: знать, что мы, население Европы, не дожидались освобождения сложа руки. Думаю, что и для молодых американцев, которые платили кровью за нашу свободу, было тоже небезразлично знать, что за линией фронта среди населения Европы кто-то платит по тому же счету.
   В Италии звучат высказывания, что Сопротивление в Европе — вымысел коммунистов. Нельзя спорить, коммунисты действительно употребили Сопротивление как личную собственность, пользуясь тем, что они сыграли в Сопротивлении центральную роль. Но я помню партизан в шейных платках самых разных расцветок.
   Прилипнув к радиоприемнику, я проводил ночи — ставни задраивались, комендантский час, затемнение, ореол вокруг радио был единственным источником света — и слушал сообщения, которые «Радио Лондон» передавало партизанам. Послания туманные и в то же время поэтические («Солнце восходит снова», «Розы в цвету»). Большей частью это была «информация для Франки». Откуда-то я шепотом узнал, что Франки — командир самого крупного подполья Северной Италии и человек легендарного мужества. Франки был моим героем. Этот Франки (настоящее имя — Эдгардо Соньо) был монархист, настолько антикоммунистической ориентации, что в послевоенное время примкнул к правоэкстремистской группировке и попал под суд по подозрению в подготовке реакционного антигосударственного переворота. Что это меняет? Он остается ориентиром моих детских лет. Освобождение — одно для людей самых разных расцветок.