Глава IV
Портрет императора

   – Бабушка, нам скучно! Прикажите девкам с нами поиграть! – приставал в дождливый день Гриша к бабушке.
   – Подожди, вот как смеркнется, так и велю к вам пялечниц[4] отрядить.
   – Бабушка, да скоро ли стемнеется?.. Мне до смерти скучно, – ныл Гриша.
   И властная старуха, никому никогда не уступавшая, говорившая «ты» и архиереям, и губернаторам, не могла устоять против приставаний любимого внука.
   – Ну, ладно уж, баловник, иди, зови.
   – А скольких позвать? – спрашивала Надя.
   – Ну, Машку, Аришку.
   – И Кальку, бабушка, с ней всего веселее.
   – Самую-то лучшую вышивальщицу? Ни за что, ни за что.
   – Мне, бабушка, без Кальки скучно!
   – А мне без Аришки, – заявляла Надя, и, добившись нехотя данного разрешения, дети неслись с хохотом и шумом в девичью.
   – А ты что же, Женюшка? – спрашивала бабушка у Жени. – Иди, мать моя, выбирай и себе подружку. Иди, иди… Нечего книжками глаза портить. – Совсем она какая-то неживая. И на ребенка не похожа, – прибавляла бабушка, когда Женя неохотно следовала за детьми.
   А в девичьей Гриша и Надя вытаскивали пялечниц из-за пялец, причем многие из них ворчали.
   – Вот теперь играй, а потом выговор будет, почему мало нашили… Уроки надбавлять станут!
   Калька, настоящее имя которой было Аскитрея (у бабушки была слабость давать дворне необыкновенные имена и еще необыкновеннее их сокращать), худенькая девушка лет 25, цыганского типа, не ворчала. Она знала, что ее работой дорожат и даром бранить не станут, и была радехонька разогнуть спину после целого дня сидения за пяльцами.
   Играть отправились в залу. Это была огромная комната в два света[5], с белыми стульями по стенам, старинным роялем и тусклыми зеркалами в простенках. У каждого зеркала стоял столик на тоненьких ножках, а на нем или канделябры, или часы, или ваза – вообще, что следовало по тогдашней моде.
   В самом углу залы на затейливой подставке стоял акварельный портрет императора Александра I с его собственноручной надписью, пожалованный Григорию Сергеевичу Стоцкому, дедушке Гриши, в честь которого внук и был назван.
   Этот портрет хранился в семье как святыня, и им немало гордились и старшие, и младшие.
   Сперва игра заключалась в фантах, пении, хороводах, но это скоро надоело Грише, и он начал требовать, чтобы играть в жмурки.
   – Ну, ладно, баринок хороший, Григорий Сергеевич, – поддержала его Аскитрея, – только, чур, посередке бегать, а то как раз этого тонконогого черта спихнешь, – засмеялась она, показывая на подзеркальные столики.
   – А ты при барском дите не чертыхайся, охальница этакая! – проворчала няня, сидевшая с чулком у окна.
   – Извините-с, нянюшка, с языка сорвалось.
   – А вас, нянюшка, Алевтина Платоновна звали вниз чай пить-с, – заявила только что объявившаяся толстая, неповоротливая Маша, с которой ни Надя, ни Гриша не любили играть именно за ее неповоротливость.
   С уходом няни игра стала еще шумнее и веселее.
   Аскитрею Грише никак не удавалось поймать, хотя ему, несмотря на протест Жени, требовавшей во всем справедливости, платок завязали так, что он мог одним глазом взглянуть. Ловкая девушка так быстро увертывалась, что мальчик начал выходить из себя.
   – Да дайся ты ему, чего барчонка гневить, того и гляди нажалуется, – шептали ей подруги, а она только смеялась и повторяла, сама увлекаясь игрой:
   – И в жисть не дамся… Назвался грибом, так полезай в кузов… Ну, Григорий Сергеевич, барин разумный, лови же… Неча мух ртом имать…
   Насмешки девушки еще более раззадорили Гришу. Он носился по зале без всякой осторожности и, думая поймать Аскитрею в углу, где стоял портрет, разлетелся туда со всех ног. Он уже протянул руку, чтобы схватить ее за платье, но та снова увернулась, а мальчик, не рассчитав расстояния, налетел на стоявшую у самой подставки Машу.
   Послышался крик ужаса. От сильного толчка Маша не устояла на ногах и упала прямо на подставку. Подставка грохнулась, а портрет императора отлетел чуть не на середину комнаты…
   – Батюшки! Ах, беда какая!!. Ну, девоньки, смерть нам теперь!.. – послышались восклицания девушек, а Гриша, поднимаясь с полу, сердито бурчал:
   – Это не я! Это Машка толстомордая! Я не виноват!
   Аскитрея тем временем бросилась к портрету, думая, нельзя ли скрыть беду.
   Но это было невозможно. Тонкое стекло лопнуло, а от рамки отлетел уголок.
   Надя со страху даже заплакала, а Гриша упрямо твердил:
   – Это не я… это Машка…
   – Как не ты? Конечно, ты. Ведь она спокойно стояла, а ты на нее набежал, – волновалась Женя, – но ведь ты не нарочно… Бабушке так и скажем.
   – Не хочу говорить бабушке… Не я разбил, а Машка… Не я, не я!..
   – Ну, что тут – Машка. Уж коли вы с себя вину сваливаете, так я ее на себя приму, – заявила Аскитрея, сурово поглядывая на барчука. – Авось трех шкур не спустят. Пожалеют Калькину спину хоть из-за того, что паутинки в шитье без нее делать некому. А коли на Машку сказать, быть ей на скотной, давно до нее экономка проклятая добирается.
 
 
   – Это уж как есть… И бесстрашная же ты, Калька… Отдерут тебя как следует, – послышались голоса.
   Маша стояла как пришибленная, она даже не могла защищаться от обвинений Гриши, хотя ясно сознавала, что была тут ни при чем.
   – Гриша, так ты не хочешь бабушке признаться, что нечаянно разбил портрет? – спросила Женя.
   – Что мне признаваться, когда не я сделал, – бормотал Гриша.
   – Так я скажу!
   – А я отопрусь, скажу – Машка.
   – Барышня, матушка, оставьте. Ведь его, баловня, скорее, чем вас, послушают, – уговаривали девушки Женю.
   Но Женя побледнела, глаза ее засверкали, и она проговорила как бы через силу:
   – Хорошо. Я не знала, что у меня брат не джентльмен. Девушки, не бойтесь, портрет уронила я и сейчас пойду извиниться за это перед бабушкой.
   – Совсем не ты!.. Машка разбила!.. Она и винись, – хотел удержать ее брат.
   – Стыдись, а еще хвастаешься, что ты – Стоцкий, – сказала Женя и, взяв осторожно портрет в руки, твердым шагом стала подыматься по лестнице наверх.
   – Ну и молодец, барышня! Вот говорили: испорченная, мол, все по-бусурмански ладит. А видно, нет: бусурман-то кто другой, а не она! – торжественно заявила Калька и ушла, махнув рукой, к себе в девичью.

Глава V
В чулане

   Старшие продолжали сидеть в комнате наверху у камина и разговаривали как раз о детях.
   Бабушка и Сергей Григорьевич убеждали Ольгу Петровну, что английское воспитание испортило Женю и ее надо исправлять.
   – Самознайкой будет. Не пристало девочке такие тоны задавать. Уж и верно Гришенька ее «маркграфиней» прозвал… Острый мальчик… Огонь…
   – Мне не нравится, – говорил отец, – что в ней фанаберии много. Никогда она не поплачет, не попросит прощения как следует, точно век права.
   И точно в подтверждение слов отца Женя спокойно и даже с некоторой гордостью вошла в комнату с поломанным портретом в руках. Она знала, что права, что совершает великодушный поступок, и это сознание совершенно заглушило в ней чувство страха.
   – Бабушка, простите меня: я нечаянно толкнула портрет, и он упал.
   – Что?!! Императора портрет упал? Где он, покажи!.. Покажи!.. – с ужасом закричала бабушка, вырывая из рук девочки портрет.
   Увидев разбитое стекло и попорченную рамку, бабушка вообразила, что портрет погиб. В комнате уже смеркалось, и сразу разглядеть было нельзя.
   Сергей Григорьевич поспешно зажигал свечу, у него от страху тоже дрожали руки, а Ольга Петровна смотрела с тоскливым ужасом на свою непокорную дочь.
   – Ах ты, негодница! Скверная девчонка! Да как же ты смела!?.
   – Бабушка, да говорю же я вам, что нечаянно, – перебила ее Женя.
   – Нечаянно! Еще бы ты нарочно этакое учинила. На хлеб и на воду тебя посадить надо… Пошла в угол!..
   – Портрету ничего не сделалось, – продолжала уже с обидой в голосе Женя. На нее никогда никто так не кричал. – Только стекло разбилось, да…
   – Ты еще рассуждаешь? Со мной, матушка, разговоры коротки… Я, как твои родители, миндальничать не буду, на-ко ты! Этакую, можно сказать, беду наделала да еще умничаешь. Ты знаешь ли, что ты сделала! Царский лик на пол брякнула! Твоему деду это было пожаловано… из собственных рук императора!. Да что с тобой разговаривать, настоящая деревяшка, ни слез, ни раскаяния. Марш наверх! Сведите ее в темную комнату, и не сметь до моего приказа выпускать!
   Женя побледнела. Сознание незаслуженной обиды, страх и стыд перед наказанием сжали ее сердце, и она чувствовала, что если раскроет рот, то сейчас же расплачется, а этого девочка не хотела допустить.
   А прибежавшая при известии о беде нянька твердила ей сзади громким шепотом:
   – Проси у бабиньки прощения… Припади, поцелуй ручку.
   – Портрет цел. Посмотрите, маменька, ни царапинки, – проговорил Сергей Петрович на французском языке, к которому прибегал в важных случаях жизни.
   – Где, покажи! Ну, счастлив твой Бог, что все уцелело, а то бы не миновать тебе розги… А в темной комнате все-таки посиди. Не столько за вину, сколько за твое поведение, за мины твои дерзкие…
   Женя повернулась и молча пошла из комнаты.
   Бабушка, ожидавшая слез и просьб о прощении, еще сильнее рассердилась.
   – А? Каков характерец? Ох, плачет по тебе розга, девица прекрасная! Свести ее в большой чулан! Ничего не давать до восьми часов, а затем – стакан воды и ломоть хлеба… А тебе, матушка, кукситься нечего, твоей же дочке добра желают. Надо же из нее эту дурь выбить, – обратилась Александра Николаевна к тихо плакавшей Ольге Петровне.
   Нервы бедной женщины настолько были разбиты болезнью, что у нее не хватало сил для борьбы, хотя она и чувствовала, что к ее девочке относятся не совсем справедливо. Кроме того, она боялась свекрови, никогда не относившейся к ней особенно ласково.
   – Я, маменька, совершенно с вами согласен, – заговорил Сергей Григорьевич. – Надо что-нибудь предпринять. Я уже об институте подумываю.
   – Ну, батюшка, не охотница я до этих институтов. Вот у Марии Семеновны девочка из института приехала, так мать совсем в щель загнала… И то не так, и это не по-модному. Это не прежняя пора, как при покойном Николае Павловиче. У него, батюшка, и институтки по струнке ходили, а теперь во всем везде поблажка дана.
   Разговор перешел на другую тему, и мать с сыном увлеклись похвалами доброму старому времени, со смутной боязнью чего-то непонятного и нового, надвигавшегося со всех сторон.
   А Женю тем временем отвели в большой чулан, находившийся рядом с кладовой. В чулане было маленькое окошечко, в которое и днем-то еле пробивался свет, а теперь, в сумерки, оно только смутно виднелось в углу. Стояли громадные сундуки и лари. В углу были свалены бесчисленные подушки и перины, а по стенам развешана парадная сбруя и ливреи кучеров и лакеев.
   Пахло пылью, кожей и крысами. Девочка вошла в чулан, робко озираясь по сторонам. Нянька и сопровождавшая их с ключами угрюмая старуха экономка ахали и упрекали Женю в непокорности и гордости.
   – Я ей говорю: припади к бабушке, целуй ручку, проси прощения, а она стоит как статуя.
   – Ай, нехорошо, сударыня. Барышне так поступать не пристало!
   – Не убыло бы тебя, небось… А теперь посиди-ка здесь голодная!
   – Губа толще, брюхо тоньше, недаром пословица сказывается. На-ко, вот теперь и сиди здесь, а мы пойдем… Запереть чулан-то, что ли, Максимовна?
   – Зачем? Она не уйдет. На что другое, а на это она послухмяная.
   – Так-то так, а не люблю я, как замка-то нет. Крыс у нас много, с двумя-то руками которые.
   – А что здесь взять-то, не кладовая, ничего не укусишь, – возразила нянька и, обращаясь к Жене, прибавила: – Ну, сиди здесь, ужо я тебе подушки изла́жу… Темно, а зато мягко. Ишь, все пуховые, – сказала она, стараясь из подушек устроить подобие дивана.
   Затем обе старухи ушли. Уходя, нянька шепнула, пользуясь тем, что экономка вышла вперед:
   – Ты не бойся, я ужо забегу; при этой-то ябеде только говорить нельзя, все бабиньке перескажет; а я зайду, проведаю…
   Дверь затворилась, и Женя осталась одна.

Глава VI
Аскитрея

   Первую минуту девочка хотела броситься за нянькой, просить свести ее к бабушке, молить о прощении, но момент был пропущен. Она с горьким рыданием сунулась головой в подушки, стараясь заглушить свой плач.
   Она чувствовала себя глубоко обиженной, сознавая, что с ней поступили несправедливо, и горечь обиды действовала сильнее, чем страх наказания.
   Женя совершенно не могла понять, почему это на нее бабушка так кричала, когда она совершенно резонно объяснила ей, что портрет уронила не нарочно. Разве можно вообще так кричать и браниться? Этого нигде, кроме России, не бывает, разве в самых невоспитанных кругах… А тут леди – и кричит, как необразованная баба, на свою внучку, на старшую дочь своего сына.
   А Гриша? Ведь он знает, что ее наказали, как же он не пришел, не объяснил, в чем дело? Он трус и лгунишка, а его все любят и балуют, и Надю любят больше, чем ее. Больше? Да ее совсем, совсем не любят! Она им чужая, лишняя. Может быть, она им и не дочь? Ее подкинули, как в той книжке, что она читала, и вот теперь она им только мешает. Боже, какая она несчастная… Лучше бы ей умереть! Тогда бы все узнали, что она не шалунья, что она была права, и пожалели бы все – и папа, и бабушка, и мама. Мама бедная, больная, она не может и заступиться за свою Женю… Им обеим лучше умереть.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента