Гитлер слушал, кусал губы; потом резюмировал все это приказом о ночном побоище «не распространяться». Подразумевалось – не доводить до сведения Людендорфа. Гитлеру очень не нравилась и кривая усмешка на губах Рема, смысл которой он поймет на следующее утро – 1 мая, когда плотные ряды коммунистической демонстрации пройдут под носом у выстроившихся наготове нацистов, а Рем так и не отдаст приказа ринуться в бой.
   «Мы еще не готовы», – скажет он Гитлеру.
   Во время позорного выстаивания штурмовиков перед лицом триумфальной демонстрации красных, Гитлер совершил внешне твердый поступок: он сам встал в ряд подразделения капитана Хайса и стоял под насмешками публики, пока первомайские акции не завершились. Таким образом, был вбит очередной клин «испанского сапога», и самолюбие Адольфа продолжило свою разрушительную трансформацию в самолюбие политика.
   Кстати сказать, брат Штрассера Отто утверждал, что ненависть Гитлера к Рему родилась именно 1 мая 1923 года. А у Геббельса я нашла такой вот стишок:
 
Ни сердцу, ни уму
Не ставлю я в укор,
Что подписал ему
Я смертный приговор.
Сегодня поутру
Решен его удел,
Хоть подпись наяву
Поставить я не смел.
Пока…
 
16
   Это письмо было отправлено Рудольфом Гессом сестре Маргарите в город Александрию 24 августа 1923 года. Текст я привожу полностью.
   Моя славная маленькая Гретхен!..
   Мои поздравления и подарок на твое пятнадцатилетие придут непременно и в свой срок, и я надеюсь, они тебе понравятся. Надежды же, что это письмо, которое я передам с оказией, также тебя порадует, у меня нет никакой, и думаю, что, может быть, не стоит показывать его и нашей маме. Разве отношения, возникающие между братом и сестрой, не заслуживают некоторого обособленного существования, а тем более такие, как наши?! Ты столько раз просила меня быть искренним, делиться с тобой тем, что американцы называют «проблемами», и вот теперь я это сделаю в надежде, что ты, находясь постоянно с нашими родителями, поможешь мне несколько смягчить тот неприятный факт, что я не в состоянии выполнить ни просьбу мамы, ни настоятельного пожелания отца.
   Ты знаешь, чего хочет наша мать, – чтобы я немедленно женился, а не доводил свои отношения с чудесной достойной девушкой до банального недостойного конца. Я люблю Эльзу. К этому нечего прибавить. Я люблю ее и считаю своей женой перед Богом. Но связывать свою жизнь с ее судьбою перед людьми пока не имею права. По той же самой причине я не могу удовлетворить и желание отца закончить, наконец, университет. По этому поводу отец даже писал Карлу Хаусхоферу, и Карл это поддерживает и настоятельно советует мне сдать еще две сессии, защититься и получить эту несчастную степень, которая нужна мне, как седло дойной корове. Неудачное сравнение!.. Неважно… важно, что у каждого в этом мире свой путь, а я счастливо отличаюсь от коровы и от большинства двуногих тем, что предчувствую его, а значит, твердо знаю, на что не должен тратить отпущенное мне время.
   Помнишь, я как-то сказал тебе, что есть люди «одного поступка»! Я сказал тебе это в нашем родном Вунзиделе, возле дома, где жил Занд. Его путь был короток, мой будет длиннее – я это тоже предчувствую, – и мой будет антизандовский.
   Но главное, милая Грета, что я уже стою на этом пути обеими ногами и готовлюсь сделать первый необратимый шаг. Мы, партия, сделаем его уже очень скоро, может быть, этой осенью. Я думаю, ты поняла меня сразу, и поняла правильно: в нашей борьбе мы сделаем решительный шаг.
   И тут кое-что мне важно сказать именно тебе: меня по-настоящему огорчает, заставляет глубоко страдать твое непонятно откуда и как зародившееся отношение к человеку, который дорог мне, как ты и Альфред. Ты должна знать – я боготворю Адольфа. Я верю в него. Я за него умру, как умру за тебя, за брата, за родителей и за Эльзу. Вот такой круг очертило мое сердце, и если я тебе дорог, прими его, детка, раз и навсегда!
   Теперь от сантиментов – к некоторым конкретным обстоятельствам, которые ты должна понимать. Начало всякой революции – это как вскрытие бутылки с шампанским – ничего нельзя просчитать заранее. Но, как говорил Бонапарт: «Кто не рискует, тот не пьет шампанского». А в нашем случае «бутылка» еще и сильно разогрелась. Я знаю, что ты сейчас воскликнула: «Да ты авантюрист, мой братец Руди!». А я и не спорю.
   Политический авантюризм, а любая революция в начале и есть авантюра… так вот этот авантюризм, подставляющий под смертельные удары множество людей, а иногда и весь народ, оправдан в том случае, когда эти люди, этот народ и без всяких ударов революции гибнет и вымирает, окутанный и спеленутый подлым либеральным враньем о свободах. Этого не понять тому, кто, как и ты, живет вдали от Германии. Но я пока не зову тебя в фатерланд, я не хочу, чтобы ты отравилась трупным воздухом общего разложения и распада. Ты нужна мне такая, как есть – строгая и чистая, маленькая моя судия, безгрешная душа, право которой неоспоримо.
   Я многого не сказал тебе, но знаю, что ты прочтешь между строк. Ты умница, ты мой ангел. Я не стану учить тебя, как говорить с родителями о моих обстоятельствах. Но я очень рассчитываю, что, говоря с ними, ты и сама сумеешь понять меня лучше.
   Ты, помнится, просила прислать тебе мои новые стихи. С сочинительством покончено. Немец-поэт после Гёте все-таки – жалкое зрелище, а потому:
 
Я рвусь вперед, как во хмелю,
…Готов за всех отдать я душу
И твердо знаю, что не струшу
В свой час крушенья роковой.
 
   Целую тебя, моя Гретхен.
   Твой
17
   «Историки – это самые пакостные и ничтожные люди: будучи не способными ничего совершить сами, они всю жизнь заняты тем, что втискивают свои ничтожества в одеяния героев и мерят дюймами бесконечность. <…> Историки, как много вы сообщаете нам о себе и как мало об истории! Нет, прежде докажите свое право судить о гениях широтой и смелостью собственного ума, а распутывая цепочки событий, испытайте себя хотя бы в одном из роковых звеньев, восчувствуйте рок… или помалкивайте», – так написал однажды Дитрих Эккарт, поэт-нацист, один из первых спонсоров Гитлера, которого Адольф называл «Утренней звездой». Люцифер-Эккарт уже «испытал себя» в Капповском путче и, как он выражался, «перестрадал поражение», после чего оперативно выпустил книгу под названием «Большевизм от Моисея до Гитлера». Свое сочинение он построил на диалоге автора с вождем, а всю суть мирового зла свел к некой тайной силе, нарушившей мировой исторический порядок. Эту силу он назвал «евреями», Моисея – «вождем большевизма», а в качестве метода борьбы с главным злом предложил «агрессивный арийский оптимизм».
   Гитлер действительно много времени проводил в доме Эккарта, но, как сам признавался, «не мог просидеть в одной комнате с “Люцифером” и четверти часа». Это оттого, что Эккарт не только пил, но еще и курил опий, и Гитлер уходил от него в библиотеку, которая в этом доме была великолепна. Пока обкуренный Люцифер таким образом сочинял свои «диалоги», Гитлер изучал историю революций.
   15 октября в «хрониках» Гесса читаем: «Трибун (то есть Гитлер) – в поисках “модели”».
   В письме брату сам Гесс на эту тему рассуждает так: «Опыт Великой французской не для Германии. В нем слишком много народной стихии, этих толп, вламывающихся во дворцы, этих площадей, где все ораторы, этих улиц, где каждый – убийца. Революция французов движется вперед, когда все кипит и бушует и никто никому не подчиняется. Революция топчется на месте, когда площади пустеют. …Я часто воображал себя молодым Бонапартом, – продолжает Гесс, – который ходит, присматривается, нюхает ветер и не находит образцов».
   Думаю, что Гитлер разделял мнение Гесса и французские «модели» забраковал. И в том же октябре 1923 года он несколько раз называет штурмовиков «мои iron sides», что в переводе означает – «железнобокие». Эти ребята из другой революции – английской. «Железнобокими» называли солдат Оливера Кромвеля, тех самых, что, провозгласив себя «защитниками своих и народных прав и свобод», заняли Лондон, вошли в парламент и стояли за спиной полковника Прайда, пока он учинял свою чистку, названную историками «Прайдовой».
   В октябре 23-го года Гитлер и Гесс склонялись к тому, чтобы опробовать именно кромвелевскую модель 1648 года, когда новый властелин вводит свою новую армию туда, где сидит старая власть, две трети этой власти оттуда вышибает; оставшимся диктует свои условия.
   «Пивной путч», как его потом обозвали пакостные историки, – сами-то наци называли это «великой революцией», – был первоначально назначен на 11 ноября. 7 ноября Гитлер провел репетицию в своей любимой мюнхенской пивной. Она была тихой и малочисленной. Тридцать штурмовиков изображали новую армию, Гесс, Геринг и Юлиус Штрейхер – правительство Баварии, которое предстояло свергнуть; Рем играл роль Людендорфа, а Гитлер – самого себя. Он победоносно вошел в зал во главе «армии», произнес речь, объявил министров арестованными, а себя и Людендорфа – вождями новой Баварии. В общем, все прошло гладко, за исключением деталей: во-первых, «правительство» – Гесс, Геринг и Штрейхер – во время речи Гитлера незаметно смылись через заднюю дверь, которую штурмовики забыли блокировать. Во-вторых, Гитлер, когда залез на стул и начал говорить, то едва этот стул не опрокинул; а в третьих, Рем-Людендорф вел себя так, точно был в курсе дела. Две первых ошибки исправили легко: у всех дверей договорились выставить посты, а Эмилю Морису поручили крепко держать под Адольфом стул. Рему же только указали на плохую игру, но самого Людендорфа по-прежнему решено было заранее ни во что не посвящать.
   У заговорщиков оставалось еще три дня, чтобы поработать с мюнхенской полицией, в которой у них был свой человек – Вилли Фрик: будучи начальником отделения, он обычно выдавал НСДАП разрешения на проведение митингов. Но утром 8-го Рему доложили, что сегодня в пивной «Бюргербройкеллер» соберутся почти все баварские лидеры, а монархист и сепаратист Густав фон Кар объявит о независимости Баварии. И это станет сигналом для прочих сепаратистов, собиравшихся усесться курфюрстами в распавшихся германских землях.
   Рем доложил Гитлеру. Гитлер собрал руководство и объявил решение – начать сегодня, 8 ноября.
   Историк, «восчувствовавший рок» развала собственной страны, не бросит в него камень.
18
   Вечером 8 ноября мюнхенская пивная «Бюргербройкеллер», в которой собралось баварское правительство, была набита людьми так, что втиснуться в зал еще кому-либо не представлялось ни малейшей возможности. Фон Кар уже начал свою речь, но Гитлер, Геринг, Гесс, Штрейхер и остальные все еще топтались в вестибюле, а шесть сотен штурмовиков – вокруг пивной. И никто не знал, как втащить «революцию» туда, где просто физически нет для нее места. Гесс, самый высокий из всех, встав у дверей на цыпочки, пытался слушать, что говорит оратор; Геринг все время выходил, чтобы подбадривать своих парней, ждущих на улице; Гитлер, в отвратительно сшитом фраке, стоял, держа руку под мышкой, где у него был спрятан револьвер, а время между тем не шло, а летело, причем все мимо.
   «Революцию» подтолкнул дождь. Геринг вернулся с улицы и сказал Гитлеру, что парни мокнут и мерзнут и что если им сейчас скомандовать, то они расчистят любое помещение, лишь бы согреться. Это была шутка, от которой Гитлер только досадливо закрыл глаза: он отнюдь не собирался на штыках врываться в зал; он и фрак-то этот мерзкий надел, чтобы олицетворять гражданское единение, а ребята в стальных касках, до зубов вооруженные, должны были служить всего лишь фоном. Но Геринг рассудил иначе: приняв движение век Адольфа за согласие, он распахнул двери и рявкнул приказ – занять пивную и расчистить проход для председателя партии.
   Штурмовики ворвались, и распухший от трех тысяч человек зал оказался способным проглотить и еще пару сотен. От дверей до подиума в конце зала штурмовики оставили проход, и Гитлер пронесся по нему, как спринтер; за ним прогрохотала его команда. От этого вторжения пивная загудела, фон Кар поперхнулся словом и, как потом описывал Гесс, стоял и хлопал глазами, «как ребенок, ни за что ни про что получивший трепку». Спихивать его с подиума Гитлер, конечно, не стал, а вскочил на стул, выпалил из револьвера в потолок и что-то каркнул, чего никто не разобрал. Голос у него сел, пришлось откашляться и повторить для тех, кто не понял. Слова были такие:
   – Всем соблюдать спокойствие! В Мюнхене только что произошла национальная революция! Город оккупирован моими войсками. Зал окружен! Господа, – повернулся он к остолбеневшим министрам, – во избежание эксцессов прошу вас пройти, куда вам укажут. Остальным – соблюдать спокойствие! Ждать! Во имя Германии!
   И дальше в том же духе. Пока он ораторствовал, Гесс настойчиво сопровождал трех баварских лидеров по проходу и через вестибюль в служебное помещение для «беседы». В это время автомобиль Геринга уже мчался на квартиру Людендорфа, которого нужно было ввести в действие, после того как Гитлер договорится с министрами. Поразительно, но именно это и не составило особого труда. Гитлер говорил с ними не более получаса, после чего все четверо вернулись в зал, и фон Кар, фон Лоссов и фон Зайссер – каждый в двух-трех фразах – выразили ему свою поддержку. Сам Гитлер позже рассказывал, что, как только вошел в помещение, сразу вытащил свой пистолет и объявил, что их здесь трое, а у него четыре пули, что ему терять нечего и что в случае их отказа присоединиться пуль хватит на всех четверых. Потом произошел небольшой торг по поводу регентства, долгов императорской семье и прочих мелочей, после чего все поладили. Сколько тут правды, сколько гитлеровских фантазий, сказать трудно; но аргумент с четырьмя пулями, очевидно, сыграл свою роль.
   Затем четверка вернулась в зал, где царила довольно мирная атмосфера, штурмовиков даже начали угощать пивом, и Гитлер произнес еще одну речь, в которой себя назвал «политическим лидером национального правительства», фон Кара – регентом Баварии, фон Зайссера – министром полиции, а генерала Людендорфа – командующим армией. Главную задачу этого этапа революции он обозначил как «наступление на Берлин».
   И тут прибыл Людендорф. Вид у него был обиженный; он пытался что-то говорить об «авантюризме», о том, что его «не предупредили»… Но в отношении этого человека расчет был правильным: если бы старого вояку предупредили, он бы отказался окончательно и бесповоротно, а так – словно опять попав в атмосферу боя, риска, опасности, чувствуя поддержку зала, который встретил его появление ревом и рукоплесканиями, генерал Людендорф не смог отступить, покинуть уже казалось бы завоеванные позиции и развернулся грудью к обрушившейся на него стихии. Он заявил, что принимает предложение Гитлера. Снова – буря оваций. Гитлер сияет; министры прослезились; пивная в экстазе.
   А знаете, чем занимался в это время интеллигентный юноша Рудольф Гесс? Пока все ликовали, он сидел в сторонке и аккуратно переписывал прочих имевшихся тут в наличии министров и чиновников, которых к нему вежливо подводили обвешанные оружием штурмовики. И никто не заметил, куда эта братия потом вся подевалась: видели только, что Гесс вывел их из пивной, рассадил по машинам и увез.
   Так закончился первый день. Была уже ночь. Мюнхен мирно спал, пока ничего не ведая. Пивная устала. Хитрый фон Кар предложил всем разойтись и отдохнуть до утра. Гитлер взял с него слово чести офицера и отпустил.
   В начале пути даже гитлеры бывают наивны!
19
   Революция – это уравнение со многими неизвестными, и, чтобы пытаться его решать, нужно знать формулы. У путчей тоже свои законы. Вот один из них: всё решают первые десять-двенадцать часов.
   За это время, начиная с вечера 8 ноября, Адольф Гитлер не издал ни одного приказа, не занял ни одного правительственного здания… В ночь на 9 ноября вождь занимался отработкой пасов или поз для завтрашних речей, и входившие к нему соратники заставали своего лидера то в мучительной позе руны уруз, когда согнутая спина должна быть горизонтальна полу, а кончики пальцев почти его касаться, то в динамике руны альг, напоминающей хлопанье крыльев, то сосредоточенным в молельной позе руны дагаз. Хотя это лишь то, что видели, и, возможно, в таком важном деле Гитлер выстраивал верные формулы. В эту ночь один Рем попытался действовать: он силами небольшого отряда окружил военное министерство колючей проволокой, выставил пулеметы, а у входа приказал дежурить знаменосцу – Генриху Гиммлеру с черным штандартом СА. Однако на рассвете к министерству начали стягиваться полицейские подразделения, и штурмовики сами оказались в кольце.
   А в это время машины с арестованными Гессом министрами петляли по лесной дороге, забираясь все выше в горы. Гесса мучили дурные предчувствия, его раздражали равнодушные физиономии задремавших чиновников, которые, видимо, решили, что все это хоть и плохая, но все-таки игра. До лыжной базы в Бад-Тельце, где Гесс решил спрятать своих заложников, оставалось еще несколько миль. Гесс приказал остановить машины и вывести министров. Он минут пять ходил среди деревьев, своим видом показывая, что подыскивает подходящие ветки, способные выдержать вес человеческого тела. Потом велел всем вернуться в машины и ехать дальше. Министры больше не дремали, на их лицах появилось напряженное выражение. Гесс снова приказал остановиться. И снова начал искать подходящие деревья. В свете фар министры видели, как он и еще двое парней его отряда пробуют ветки, перекидывая через них веревку. Это повторялось несколько раз. Гесс и его ребята так увлеклись своей зловещей игрой, что сбились с дороги, а тут еще одному министру стало плохо с сердцем. Гесс приказал остановить машины, и сам отправился вперед, на разведку. Он проплутал по лесу несколько часов, нашел какой-то домик, долго разговаривал с перепуганными хозяевами, а когда все же вернулся, машин на месте не оказалось. Ребята удрали обратно в Мюнхен – не то испугавшись ответственности, не то по каким-то иным причинам. Гесс остался в лесу один. Когда рассвело, оказалось, что место ему хорошо знакомо по университетским туристическим походам: отсюда было рукой подать до виллы одного из членов «Туле». И Гессу ничего не оставалось, как направиться к нему. Было утро. Розовую дымку между деревьями прошили солнечные лучи, и мох у подножий сосен сверкал, словно кто-то рассыпал по нему бриллианты. Красиво, величественно, спокойно… И одиноко.
   А в Берлине уже всё знали. Фон Кар, отпущенный Гитлером под «слово чести офицера», заверил центральную власть в лице фон Секта, что они в Мюнхене справятся с путчистами собственными силами, и фон Зайссер отдал приказ полиции. В «Бюргербройкеллер» поняли, что все уже идет не так, что их предали, что хотя несколько сотен мюнхенцев и собрались на Мариенплац, но серьезной поддержки нет и ждать ее неоткуда. Гитлер рвался на площадь выступать с речами, но Людендорф, хладнокровно и обреченно ждавший развития событий, на которые не мог повлиять, сказал, что болтать больше не о чем, нужно собрать все силы и пройти маршем по городу, чтобы хотя бы продемонстрировать реальную силу СА.
   Гитлер и Геринг уныло согласились. Около полудня штурмовики выстроились в колонну и двинулись к Мариенплац. Впереди шли Гитлер, Людендорф, Геринг и Штрейхер. На Одеонплац трехтысячную колонну встретил полицейский отряд из ста человек. Гитлер попытался их агитировать; он стал в балетную позу руны ас, но не успел и рта раскрыть, как раздались выстрелы. Шестнадцать штурмовиков упало замертво; телохранитель Гитлера Ульрих Граф, следуя инструкциям Гесса, навалился на вождя всей своей двухметровой тушей и вжал в мостовую. Рядом лежал белый, как бумага, с выпученными глазами Геринг: кровь текла у него между ног. Трудно сказать, вели ли полицейские прицельный огонь или просто дали залп, но ни одна пуля не задела Людендорфа, и он продолжал идти, насмешливо кривя губы, сквозь ряды полицейских, которые опускали оружие и расступались перед этой крупной прямой фигурой в стальном шлеме – одинокой и трагикомической. Так он шел бы и шел неведомо куда, если бы кто-то из полицейских чинов не предложил ему сесть в машину, чтобы отвести домой.
   Гитлера тоже куда-то увезли. Большинство штурмовиков, не услышав приказов, не сделав ни одного выстрела, растерянно озирались: что это?! неужели всё?! «Какое поражение! Какой позор!» – читалось в глазах у всех. Это было 9 ноября.
   А уже с 10-го начался перевертыш: кровь, смывшая позор, окрасила поражение в цвет победы. Первой, настоящей, потому что теперь они были мученики; теперь о них узнали.
20
   В 1920 году путчисты во главе с Каппом, Эрхардом и Людендорфом сумели занять Берлин, выгнать оттуда действующего президента, образовать свое правительство и продержаться неделю. В 1923 году нацисты во главе с Гитлером смогли только пошуметь в течение суток и быстро были распиханы по тюрьмам, госпиталям и моргам. И все же первый путч провалился потому, что против него на едином вздохе поднялся народ – рабочие, увидевшие в капповцах смертельных врагов. А вот в нацистах немецкие рабочие врагов не разглядели – бросив лозунг «социализм без гражданской войны», Гитлер многих сумел обмануть. Поразительно точное объяснение этому дал Эрнст Тельман, который еще в январе 1924 года писал: «У Германии появился смертельный враг; его имя национал-социализм. Он одет в рабочую робу и говорит корявым языком улиц. Он прост, сердечен, в меру сентиментален, в меру суров. Он романтичен и прагматичен. Он истинный немец. …Только что, перед всем миром, – продолжает Тельман, – была разыграна трагедия русской гражданской войны, но господин Гитлер обещает бескровный социализм, – немецкий бескровный социализм, – а такой штуки у нас еще не пробовали. Скажу вам так, товарищи: если такой социализм возможен, то лишь в будущем. А пока я скажу вам – что произойдет: социализм господина Гитлера не будет бескровным и немецкая кровь прольется на фронтах новой мировой бойни».
   Суд над путчистами начался в феврале 24-го года. Судьи настолько симпатизировали обвиняемым, с таким вниманием выслушивали длиннющие монологи Гитлера, так откровенно хихикали над его ироническими замечаниями по ходу разбирательства и вынесли такие мягонькие приговоры, что подытожу весь этот фарс словами журналиста из «Таймс»: «Этот суд, во всяком случае, доказал, что заговор против германского государства не считается в Баварии серьезным преступлением».
   1 апреля был вынесен приговор: Людендорфа оправдать, Рему – 15 месяцев и отпустить под залог; Гитлеру и еще троим – по пять лет, но сразу намекнули – меньше чем через год выпустят. Гесс, который вернулся из Австрии и сдался властям, получил полтора года. Суд выполнил его просьбу – отправить в крепость Ландсберг, где уже отбывал срок Гитлер. Удивительное дело – ни один из тех министров, над которыми он от души поиздевался, угрожая повешением на деревьях, не дал против него показаний.
   Крепость Ландсберг представляла собой несколько больших старинных зданий, окруженных садом. Как Гитлер с компанией в ней устроились? Послушаем Гесса.
   «Итак, я здесь устроился вполне счастливо, – пишет он матери 16 мая. – Отдельные комнаты с хорошей мебелью, отдельные ванные комнаты с современным оборудованием, отношение персонала “почтительное”, гулять, купаться в озере сколько душе угодно, любые книги, любые посетители, прекрасное вино… плюс к этому – “время для учебы и милый вид из окна…”». Но счастье Гесса было, конечно, не в этом, а в том, что, как он пишет дальше: «…я могу каждый день проводить с этим замечательным парнем, Адольфом Гитлером». Кстати, эти строчки почему-то постоянно вводят некоторых исследователей в искушение приписать Гитлеру и Гессу гомосексуальные отношения. Иных историков с этой версии просто не своротить! Может быть, они всё никак не доберутся до тюремных архивов, где в одной из книг записи посетителей сказано о нескольких визитах к Гессу его «невесты», студентки Мюнхенского университета Эльзы Прёль, один из которых длился… двое суток! Почему так долго? А по медицинским показаниям, то есть в связи в «психической угнетенностью» заключенного Рудольфа Гесса. Чтобы уж совсем прояснить дело, скажу, что результатом этих визитов стала беременность Эльзы. От ребенка она избавилась, и оба были за это наказаны и смогли родить сына только в 1937 году.
   Гесса часто навещал и Карл Хаусхофер. Гесс буквально изводил своего учителя разговорами об Адольфе. Но Хаусхофер никак не расставался со своим скепсисом по поводу «бонапарта из пивной», и однажды сказал Гессу и Грегору Штрассеру следующее: «Ваш друг никогда не произведет впечатления на мало-мальски образованных людей, пока не возьмется за перо».
   Идея усадить Адольфа за письменный стол особенно понравилась Штрассеру, которого Гитлер донимал бесконечными речами. Штрассер предложил ему написать «мемуары» и даже придумал для них название – «Четыре с половиной года борьбы против лжи, глупости и трусости».
   Из комнаты Гитлера вынесли два кресла и поставили вместо них письменный стол. Гитлер усадил за него Эмиля Мориса, а сам продолжал произносить монологи, которые теперь Морис записывал. Некоторые записи Гесс с трепетом показал Хаусхоферу, а тот неожиданно отнесся доброжелательно, даже сам переписал несколько абзацев, чтобы продемонстрировать образец нужного стиля. Гесс взялся редактировать. В общем, дело пошло.