Разбавить мотовством на треть
   И в чаянье наследства греть.

   По-видимому, разговор мистера Булстрода с Гарриет привел к желанному для мистера Винси результату: во всяком случае, рано утром на следующий день он получил письмо, которое Фред мог отвезти мистеру Фезерстоуну в качестве требуемого свидетельства.
   Из-за холодной погоды старик в этот день остался в постели, и так как в гостиной Мэри Гарт не оказалось, Фред немедленно поднялся к дяде в спальню и вручил ему письмо. Мистер Фезерстоун полусидел, удобно опираясь на подушки, и не меньше обычного наслаждался сознанием, как мудро он поступает, никому не доверяя и ставя всех в тупик. Он водрузил на нос очки, скривил рот и принялся читать письмо:
   – «В данных обстоятельствах я не откажусь высказать свое убеждение»… тьфу! И слова-то все какие звучные! Прямо-таки аукционщик! «…что ваш сын Фред не получал никаких ссуд под недвижимость, обещанную ему мистером Фезерстоуном»… Обещанную? Да когда же это я обещал! Я ничего не обещаю и буду делать столько приписок к завещанию, сколько захочу, «…и что, учитывая характер подобного займа, представляется невероятным, чтобы разумный и порядочный молодой человек попытался его сделать…». Ага! Но тебя-то этот господин не называет разумным и порядочным, заметь-ка, сударь. «…Что же касается моей причастности к подобным утверждениям, то я самым решительным образом заявляю, что никогда никому не говорил, будто ваш сын занял деньги под залог недвижимого имущества, каковое может отойти к нему после кончины мистера Фезерстоуна»… Подумать только! «Недвижимое имущество… может отойти… кончина»! Стряпчий Стэндиш ему и в подметки не годится. Да старайся он занять деньги, и то слаще спеть не сумел бы. Ну, что же… – Мистер Фезерстоун поглядел на Фреда поверх очков и пренебрежительно вернул ему письмо. – Уж не воображаешь ли ты, что я поверю Булстроду, что бы он там ни расписывал?
   Фред покраснел.
   – Вы пожелали, чтобы такое письмо было написано, сэр. И думается, слово мистера Булстрода весит не меньше слова тех, кто вам все это наговорил.
   – Конечно, не меньше. Я же не говорил, что кому-то тут верю. Ну, а теперь чего ты ждешь? – резко сказал мистер Фезерстоун и, не сняв очков, спрятал руки под пледом.
   – Я ничего не жду, сэр. – Фред с трудом сдерживал раздражение. – Я привез вам письмо. И могу тотчас уехать, если вы этого хотите.
   – Погоди-ка, погоди. Позвони, пусть придет девочка.
   Однако пришла служанка.
   – Пусть придет девочка! – нетерпеливо сказал мистер Фезерстоун. – Куда она подевалась?
   Когда вошла Мэри, он и с ней заговорил тем же тоном:
   – Почему ты не сидела тут, как тебе было сказано? Мне нужен мой жилет. Я же тебе раз и навсегда велел, чтобы ты клала его на постели.
   Глаза у Мэри были красные, точно она плакала. Мистер Фезерстоун, несомненно, пребывал в это утро в одном из самых сварливых своих настроений, и хотя старик как будто собирался раскошелиться, а Фреду деньги были очень нужны, он лишь с трудом сдержался и не крикнул старому тирану, что Мэри Гарт слишком хороша, чтобы ею смели так помыкать. Хотя при ее появлении Фред поднялся ей навстречу, она его словно не заметила: казалось, все ее нервы трепетали в предчувствии, что в нее вот-вот что-то бросят. Впрочем, ничего страшнее слов ей никогда не угрожало. Когда она пошла к вешалке за жилетом, Фред последовал за ней и сказал:
   – Разрешите, я вам помогу.
   – Не трогай! – крикнул мистер Фезерстоун. – Неси его сюда, девочка, и положи вот тут. А теперь иди и не возвращайся, пока я тебя не позову, – добавил он, когда она положила жилет на постель. Он любил выражать свое благоволение одному тем, что допекал кого-нибудь другого, а Мэри всегда была под рукой для этой цели. Когда же приезжали его кровные родственники, он обращался с ней гораздо ласковее.
   Старик медленно вытащил связку ключей из кармана жилета и столь же медленно извлек из-под пледа жестяную шкатулку.
   – Небось ждешь, что я тебя озолочу, э? – сказал он, положив руку на крышку и поглядев на Фреда поверх очков.
   – Вовсе нет, сэр. Вы сами тогда любезно сказали, что хотите сделать мне подарок, не то я вообще ни о чем подобном не думал бы.
   Однако Фред всегда предпочитал надеяться на лучшее, и перед его глазами возникла сумма, которой как раз должно было хватить, чтобы избавить его от одной неприятной заботы. Когда у Фреда заводился долг, ему неизменно казалось, что обязательно произойдет что-то – он не трудился представить себе, что именно, – и долг будет уплачен в срок. И вот теперь его надежды, по-видимому, сбывались. Нелепо же думать, что дар окажется меньше, чем ему нужно, – словно у благочестивого человека достало бы веры принять лишь половину чуда, а не все чудо целиком.
   Руки с набухшими венами перебирали банкноты, много банкнот – разглаживали их, клали обратно, а Фред сидел, откинувшись на спинку кресла и гордо сохраняя равнодушие. Он считал себя джентльменом, и ему не нравилась мысль, что он заискивает перед стариком ради его денег. Наконец мистер Фезерстоун взглянул на него поверх очков и протянул ему тощую пачку банкнот. Фред сразу разглядел, что их всего пять. Но он видел лишь ничего не говорящие края, а каждая могла быть достоинством в пятьдесят фунтов. Он взял их со словами «очень вам благодарен, сэр!» и собирался сложить, не глядя, словно не интересуясь суммой, но это не устраивало мистера Фезерстоуна, который не спускал с него глаз.
   – Ты что же, не желаешь даже пересчитать их? Берешь деньги, точно лорд, так и мотаешь их, наверное, как лорд.
   – Я думал, что дареному коню в зубы не смотрят, сэр. Но я с удовольствием их пересчитаю.
   Однако, пересчитав их, Фред особого удовольствия не испытал, ибо, как ни нелепо, сумма оказалась меньше той, которой он ждал с такой уверенностью. Что есть соответствие вещей, как не то, что они соответствуют ожиданиям человека? Иначе у его ног разверзается бездна бессмыслицы и атеизма. Когда Фред убедился, что держит пять бумажек всего лишь по двадцать фунтов, он испытал жгучее разочарование, и знакомство с университетскими науками ему ничуть не помогло. Тем не менее, пока краска на его лице быстро сменялась бледностью, он сказал:
   – Вы очень щедры, сэр!
   – Еще бы! – ответил мистер Фезерстоун и, заперев шкатулку, снова ее спрятал, затем неторопливо снял очки и лишь тогда, словно поразмыслив и окончательно убедившись в правоте своих слов, повторил: – Еще бы не щедр!
   – Поверьте, сэр, я очень вам благодарен, – сказал Фред, уже успевший обрести обычный веселый вид.
   – Ты и должен быть благодарен. Хочешь щеголять, а, кроме Питера Фезерстоуна, тебе рассчитывать-то и не на кого. – И глаза старика заблестели от двойного удовольствия – при мысли, что этот ловкий молодой человек полагается на него и что в таком случае этот ловкий молодой человек довольно-таки глуп.
   – Да, конечно. Нельзя сказать, чтобы я родился в сорочке. Мало кому приходилось так себя ограничивать, как мне, – сказал Фред, немножко дивясь собственной добродетели, выдержавшей столь тяжкие испытания. – Не слишком приятно ездить на гунтере с запалом и смотреть, как люди, которые куда меньше тебя понимают в лошадях, выбрасывают огромные деньги за негодных кляч.
   – Ну, вот теперь можешь купить себе хорошего гунтера. Восьмидесяти фунтов на это хватит, я думаю. И у тебя останется еще двадцать, чтобы выкарабкаться из какой-нибудь проделки, – сказал мистер Фезерстоун, посмеиваясь.
   – Вы очень добры, сэр, – произнес Фред, полностью отдавая себе отчет в том, насколько мало эти слова соответствуют его подлинным чувствам.
   – Да уж, этот дядюшка будет получше твоего хваленого дяди Булстрода. От его махинаций тебе наверняка мало что перепадает. А он крепко привязал твоего папашу за ножку, как я слышал, э?
   – Отец никогда со мной о своих делах не разговаривает, сэр.
   – Вот это с его стороны умно. Только людям все равно кое-что о них известно, как он там ни держит язык за зубами. После него ты мало чего получишь, да и умрет он без завещания. Такой уж он человек, и пусть они, коли им нравится, выбирают его мэром Мидлмарча. Завещания он не напишет, а тебе все равно мало что достанется, хоть ты и старший сын.
   Фред подумал, что мистер Фезерстоун никогда не был столь невыносимым. Правда, он никогда еще не дарил ему сразу столько денег.
   – А письмо мистера Булстрода, сэр, сжечь его? – спросил Фред, вставая с письмом в руке.
   – Жги себе на здоровье. Мне за него денег не получать.
   Фред отнес письмо к камину и с большим наслаждением проткнул его кочергой. Ему не терпелось уйти, но сделать это, едва спрятав деньги, было неловко – и не только перед мистером Фезерстоуном, но и перед самим собой. Однако тут в спальню вошел управляющий, чтобы доложить хозяину, как идут дела на ферме, и Фред, к невыразимому его облегчению, был отослан с распоряжением приехать опять, да не откладывая.
   Ему не терпелось не только расстаться с дядей, но и поскорее увидеть Мэри Гарт. На этот раз он нашел ее в гостиной – она сидела на своем обычном месте у камина с шитьем в руках. На столике рядом с ней лежала открытая книга. Глаза Мэри были уже не такими красными, и к ней вернулось ее обычное самообладание.
   – Я нужна наверху? – спросила она, привстав со стула.
   – Нет. Меня отпустили, потому что пришел Симмонс.
   Мэри села и наклонилась над шитьем. Она, несомненно, держалась с Фредом равнодушнее обычного, но ведь она не знала, как охотно он встал бы на ее защиту, когда дядя ей выговаривал.
   – Можно мне посидеть немножко с вами, Мэри, или вам будет скучно?
   – Садитесь, прошу вас, – сказала Мэри. – Надоесть так, как мистер Джон Уол, вы все-таки не способны, а он был вчера тут и сел, не спросив моего разрешения.
   – Бедняга! По-моему, он в вас влюблен.
   – Я этого не замечаю. И все-таки как ужасно, что девушка не может быть просто благодарна человеку за его доброту, – обязательно надо считать, будто она в него влюблена либо он в нее. И уж я-то, кажется, могла бы быть от этого избавлена. У меня нет никаких оснований тщеславно воображать, будто всякий, кто перемолвится со мной двумя-тремя словами, непременно в меня влюблен.
   Мэри не собиралась выдавать своих чувств, но под конец этой тирады в ее голосе прозвучало раздражение.
   – Черт бы побрал Джона Уола! Я не хотел вас рассердить. Откуда мне было знать, что у вас есть причины быть ему благодарной? Я забыл, что вы считаете великой услугой, если кто-нибудь задует за вас свечку. – У Фреда была своя гордость, и он не собирался показывать, что знает, почему Мэри вдруг вспылила.
   – Я вовсе не сержусь! То есть сержусь, но на то, как устроен мир. Да, мне нравится, когда со мной говорят не как с пустоголовой дурочкой. Я, право же, думаю, что способна понять куда больше того, о чем со мной считают возможным болтать молодые джентльмены, даже учившиеся в университете. – Мэри уже взяла себя в руки, и в ее голосе звучал еле сдерживаемый смех, отчего он стал очень приятным.
   – Смейтесь надо мной сколько хотите, – сказал Фред. – Когда вы вошли в спальню, у вас был такой грустный вид! Это невыносимо – что вы должны оставаться тут и терпеть постоянные упреки.
   – Ну, у меня не такая уж трудная жизнь – относительно, конечно. Я пробовала стать учительницей, но ничего не получилось: я слишком люблю думать по-своему. Уж лучше терпеть самую страшную нужду, чем притворяться, будто ты делаешь то, за что тебе платят, и не делать этого как следует. А тут я все делаю не хуже кого угодно, а может быть, и лучше многих – например, Рози. Хотя она как раз такая красавица, какие в сказках томятся в плену у людоеда.
   – Это Рози-то! – воскликнул Фред тоном, исполненным глубочайшего родственного скептицизма.
   – Послушайте, Фред, – выразительно сказала Мэри, – не вам быть таким взыскательным.
   – Вы подразумеваете что-то конкретное… вот сейчас?
   – Нет. Только общее… как всегда.
   – А, что я лентяй и мот. Ну, а что мне делать, если я не создан быть бедняком? Родись я богатым, то был бы не так уж плох.
   – Вы бы исполнили свой долг на том жизненном пути, какой господь вам не даровал, – сказала Мэри, рассмеявшись.
   – Ну, я бы не мог исполнять свой долг, стань я священником, – не больше, чем вы, будь вы гувернанткой. Вы могли бы посочувствовать мне по-товарищески, Мэри.
   – Я никогда не говорила, что вам следует стать священником. Но можно найти себе другое занятие. По-моему, тот, кто неспособен выбрать для себя что-то и добиваться успеха на избранном поприще, просто жалок.
   – Ну, и я мог бы найти, если бы… – Фред умолк и, встав, оперся локтем о каминную полку.
   – Если бы были уверены, что не унаследуете значительного состояния?
   – Я этого не говорил. Вы хотите со мной поссориться. И очень плохо с вашей стороны верить тому, что на меня наговаривают.
   – Ну как я могу с вами поссориться? Это значило бы поссориться со всеми моими новыми книгами, – сказала Мэри, беря томик, лежавший на столе. – Как бы плохо вы ни вели себя с другими, ко мне вы очень добры.
   – Потому что вы мне нравитесь больше всех. Но вы меня презираете, я знаю.
   – Да, немножечко, – кивнув, сказала Мэри и улыбнулась.
   – Чтобы вам понравиться, надо быть семи пядей во лбу.
   – Пожалуй. – Мэри быстро делала стежок за стежком, по-видимому, чувствуя себя хозяйкой положения. А Фред испытывал то, что обычно испытывают люди, когда разговор идет не так, как им хотелось бы, и с каждой новой попыткой выбраться из трясины неловкости они только больше в ней увязают.
   – Наверное, женщина вообще не способна полюбить мужчину, если знает его давно… с тех пор как себя помнит. У мужчин это как раз наоборот. А девушки всегда влюбляются в тех, кого видят в первый раз.
   – Погодите, – сказала Мэри, и уголки ее рта шаловливо вздернулись. – Дайте-ка припомнить, что говорит мой опыт. Джульетта… она как будто подтверждает ваши слова. Но вот Офелия, вероятно, была знакома с Гамлетом довольно давно, а Бренда Тройл знала Мордаунта Мертона с самого детства – впрочем, он, кажется, был во всех отношениях примерным молодым человеком. Минна же без памяти полюбила Кливленда[56], едва его увидев. Уэверли был новым знакомым Флоры Мак-Айвор – впрочем, она в него не влюбилась. Да, еще Оливия и Софья Примроуз, а также Коринна – они, можно сказать, полюбили с первого взгляда. Нет, на основании моего опыта нельзя прийти ни к какому выводу.
   Мэри бросила на своего собеседника лукавый взгляд, и Фред обрадовался, хотя глаза ее были всего лишь словно два чистых окна, за которыми смеялась Наблюдательность. Он по натуре был мягок и привязчив, и, по мере того как он рос, из мальчика становясь мужчиной, росла и его любовь к подруге детских игр – росла, вопреки аристократическим взглядам на доходы и положение в свете, почерпнутые в университете вместе с науками.
   – Когда человека не любят, какой толк говорить ему, что он мог бы стать лучше… мог бы сделать что угодно… Вот если бы он был уверен, что его за это полюбят…
   – Да, конечно, говорить, что он «мог бы», никакого толку нет. Мог бы, стал бы, захотел бы – какие пустые и жалкие слова.
   – По-моему, человек может стать по-настоящему хорошим, только если его полюбят.
   – А мне кажется, ждать любви он имеет право, только став хорошим.
   – Вы сами знаете, Мэри, что в жизни так не бывает. Женщины влюбляются не за это.
   – Может быть. Но женщина никогда не считает плохим того, кого любит.
   – А все-таки называть меня плохим несправедливо.
   – Я о вас ни слова не говорила.
   – Из меня не выйдет никакого толку, Мэри, если вы не скажете, что любите меня, не обещаете, что выйдете за меня замуж… то есть когда я получу возможность жениться.
   – Если бы я вас и любила, замуж за вас я бы не пошла. И уж, конечно, обещать вам я ничего не стану.
   – По-моему, это очень дурно с вашей стороны, Мэри. Если вы меня любите, вы должны дать мне обещание выйти за меня.
   – А мне, напротив, кажется, что дурно с моей стороны было бы выйти за вас, даже если бы я вас любила.
   – To есть сейчас, когда у меня нет средств, чтобы содержать семью. Так это само собой разумеется. Но мне только двадцать три года.
   – Последнее безусловно поправимо. Но я не так уверена, что вы способны исправиться и в других отношениях. Мой отец говорит, что бездельникам и жить незачем, а уж жениться и подавно.
   – Так что же мне – застрелиться?
   – Зачем же? По-моему, вам проще будет сдать экзамен. Мистер Фербратер говорил, что он до неприличия легок.
   – Очень мило! Ему-то все легко. Хотя тут вовсе ума и не требуется. Я вдесятеро умнее многих, кто его благополучно сдал.
   – Подумать только! – сказала Мэри, не удержавшись от сарказма. – Вот, значит, откуда берутся младшие священники вроде мистера Кроуза. Разделите ваш ум на десятерых, и результат – подумать только! – сразу получит степень. Но из этого следует лишь, что вы вдесятеро ленивее всех прочих.
   – Ну, предположим, я сдам, но вы же не захотите, чтобы я стал приходским священником?
   – Вопрос не в том, чего хочу или не хочу я. У вас ведь есть совесть, я полагаю. А! Вон мистер Лидгейт. Надо пойти предупредить дядю.
   – Мэри! – воскликнул Фред, беря ее за руку, когда она встала. – Если вы не дадите мне никакой надежды, я стану не лучше, а хуже.
   – Никакой надежды я вам не дам, – ответила Мэри, краснея. – Это не понравилось бы вашим близким, да и моим тоже. Я уроню себя в глазах отца, если приму предложение человека, который берет деньги в долг и не хочет работать.
   Фред обиженно отпустил ее руку. Мэри направилась к дверям, но вдруг обернулась и сказала:
   – Фред, вы всегда были очень добры ко мне, очень внимательны, и я вам очень благодарна. Но больше не говорите со мной на эту тему.
   – Хорошо – угрюмо ответил Фред, беря шляпу и хлыст. Его лицо пошло бледно-розовыми и белыми пятнами. Подобно многим провалившимся на экзамене молодым бездельникам, он был по уши влюблен… в некрасивую девушку без состояния! Однако намеки мистера Фезерстоуна на то, как он, по-видимому, решил распорядиться своей землей, и неколебимое убеждение, что Мэри, что бы она ни говорила, на самом деле его любит, помогли Фреду не впасть в полное отчаяние.
   Вернувшись домой, он вручил четыре банкноты матери на сохранение, объяснив:
   – Я не хочу тратить эти деньги, маменька. Они мне нужны, чтобы вернуть долг. А потому получше спрячьте их от меня.
   – Ах, милый мой мальчик! – сказала миссис Винси. Она обожала старшего сына и младшую дочь (шестилетнюю девочку), которые, по мнению всех, были наименее примерными из ее детей. Однако пристрастность материнского сердца вовсе не всегда оказывается обманутой. В любом случае мать лучше кого бы то ни было может судить, насколько нежен и привязчив ее ребенок. А Фред, бесспорно, очень любил свою мать. И возможно, желание принять меры, чтобы не растранжирить сто фунтов, внушила ему любовь к еще одной женщине: у кредитора, которому он должен был сто шестьдесят фунтов, было очень весомое обеспечение – вексель, подписанный отцом Мэри.

Глава XV

   Всех волшебниц прежних дней
   Ты расторг оковы,
   Так какой в душе твоей
   Вспыхнул пламень новый?
   * * *
   Я в красавицу влюблен.
   Путь к ней мне неведом.
   Тут я зовом ободрен.
   Там чуть видным следом.
   * * *
   И мне явится она
   В золоте восхода.
   Вечной юности полна —
   Дивная Природа.

   Великий историк, как он предпочитал себя называть, имевший счастье умереть сто двадцать лет тому назад и занять свое место среди колоссов, между гигантскими ногами которых свободно проходим мы, живущие ныне лилипуты, особенно славен своими неподражаемыми отступлениями и обращениями к читателю, наиболее блистательными в начальных главах каждого из томов его истории, когда он словно усаживается в кресло на просцениуме и беседует с нами, чаруя сочностью и легкостью своего изумительного языка. Однако Филдинг жил в век, когда дни были длиннее (ведь время, подобно деньгам, измеряется нашими нуждами), летние полуденные часы – продолжительнее, а в зимние вечера маятник постукивал медленнее. Нам, поздним историкам, не следует брать в пример его неторопливость, а если мы и попробуем, речь наша, наверное, окажется сбивчивой и невнятной, словно мы произносим ее со складного стула перед клеткой с попугаями. У меня, во всяком случае, достаточно забот с тем, чтобы распутывать нити нескольких человеческих судеб, смотреть, как они свиты и переплетены между собой, и мне приходится направлять свет своей лампы только на эту паутину, а не рассеивать его по соблазнительным просторам того, что зовется вселенной.
   Теперь же мне предстоит познакомить с доктором Лидгейтом тех, кому интересен этот новый обитатель Мидлмарча, – и познакомить гораздо ближе, чем успели его узнать тамошние жители, даже видевшиеся с ним чаще остальных. Ведь человек может вызывать похвалы, восхищение, зависть или насмешки, рассматриваться как полезное орудие, зажечь любовь в чьем-то сердце или хотя бы быть намеченным в мужья и в то же время оставаться непонятным и, в сущности, никому не известным – всего лишь совокупностью внешних признаков, которые его ближние толкуют вкривь и вкось. Однако, по общему мнению, Лидгейт не походил на простого провинциального лекаря, а в те дни подобное мнение в Мидлмарче означало, что от него ждут чего-то незаурядного. Ибо домашний врач каждой семьи был на редкость искусен и замечательно умел управлять ходом самых капризных и тяжких недугов. Искусность его подтверждалась неопровержимым свидетельством самого высокого порядка – интуитивным убеждением его пациенток, оспорить которое было невозможно, хотя порой одна интуиция приходила в непримиримое столкновение с другой: дама, узревшая медицинскую истину в Ренче и его «укрепляющем лечении», считала Толлера и «ослабляющую систему» медицинской анафемой. Ибо героические времена пластырей и отворения жил тогда еще не совсем окончились, а тем более времена крутых мер, когда болезнь получала какое-нибудь скверное наименование и лечилась соответствующим образом без сомнений и проволочек, – словно бы это был мятеж и усмирять его полагалось не холостыми патронами, а сразу обильным кровопусканием. Укрепители и ослабители все были, по мнению кого-то, «искусными врачами», а большего ведь нельзя сказать даже про самого талантливого человека – во всяком случае, если он еще жив. Никто, разумеется, не воображал, будто мистер Лидгейт знает не меньше доктора Спрэга или доктора Минчина, тех двух единственных целителей, которые были способны посулить надежду и в крайне опасных случаях, когда самая малая надежда стоила гинею. И все же общее мнение считало Лидгейта незаурядным по сравнению с большинством мидлмарчских врачей. Да так оно и было. В двадцать семь лет многие люди еще остаются незаурядными; в этом возрасте они еще надеются на великие свершения, решительно избегают компромиссов, верят, что Маммона никогда не взнуздает и не оседлает их, а наоборот – если уж им придется иметь дело с Маммоной – покорно повлечет их триумфальную колесницу.
   Он остался сиротой в тот же самый год, когда окончил школу. Его отец был военным и почти не обеспечил детей, а потому, когда Тертий выразил желание заняться медициной, опекуны сочли возможным исполнить просьбу юноши и, вместо того чтобы возражать против такого поношения фамильной чести, устроили его учеником к деревенскому доктору. Он принадлежал к тем редким людям, которые еще в детстве находят свое призвание и выбирают себе профессию потому, что она нравится им, а не потому, что тем же занимались их отец и дед. Почти все мы, кого влечет то или иное поприще, храним в памяти тот утренний или вечерний час, когда мы влезли на табурет, чтобы достать с полки прежде не читанный том, или с открытым ртом слушали рассказы нового собеседника, или за неимением книг просто начали внимать внутреннему голосу, – короче говоря, тот час, с которого началась наша любовь к своему призванию. Так произошло и с Лидгейтом. Он был любознательным мальчуганом – устав играть, он устраивался в уголке и через пять минут с головой уходил в книгу, которая первой попалась ему под руку. Если это оказывались «Путешествия Гулливера» или «Расселас»[57] – тем лучше, но неплохи были и «Словарь» Бейли, и Библия с апокрифами. Когда он не скакал на своем пони, не бегал, не охотился и не слушал разговоры взрослых, он читал. Таков он был в десять лет. Он тогда прочел «Золотой, или Приключения Гинеи» – книгу, не похожую ни на молоко для младенцев, ни на разведенный водой мел, который выдают за молоко, и в нем уже созрело убеждение, что книги – чушь, а жизнь глупа. Занятия в школе не заставили его переменить мнение – хотя он «показывал успехи» в древних языках и математике, он в них не блистал. О нем говорили, что Лидгейт способен добиться всего, чего захочет, но в то время ему еще ничего не хотелось добиваться. Он был здоровым, полным сил подростком с острым умом, но в нем не мерцало ни единой искры интеллектуальной страсти. Знания казались ему лишь внешним лоском, приобрести который не составляет большого труда, а судя по разговорам взрослых, того, что он уже знал, было более чем достаточно для жизни. Вероятно, в ту эпоху фраков с короткой талией и других пока не возродившихся мод дорогостоящее обучение давало подобные плоды не так уж редко. Но однажды во время каникул дождливая погода заставила его перерыть домашнюю библиотеку в поисках чего-нибудь еще не читанного. Тщетная надежда! Хотя… А вон те пыльные тома с серыми бумажными корешками и выцветшим тиснением? Тома старой энциклопедии, покой которых он никогда прежде не нарушал. Почему бы не нарушить его теперь? Все-таки развлечение. Они стояли на самой верхней полке, и чтобы дотянуться до них, ему пришлось влезть на стул. Он открыл первый том, едва взяв его в руки, – почему-то мы охотно начинаем читать в местах и позах, казалось бы, не слишком удобных для такого занятия. Книга открылась на статье об анатомии, и раздел, который он пробежал глазами, был посвящен клапанам сердца. Слово «клапан» мало что для него значило – складные двери или что-то вроде этого, – но вдруг из этой щелки ударил ослепительный свет, и он был поражен, впервые осознав, какой тонкий механизм скрыт в человеческом теле. Дорогостоящее образование, разумеется, дало ему возможность свободно читать непристойные места в произведениях античных авторов, и мысль о внутреннем строении тела несла в себе что-то тайное и стыдное, но в остальном его воображение оставалось незатронутым – возможно, он даже считал, что его мозг помещается в двух небольших мешочках в висках, и уж, во всяком случае, не спрашивал себя, каким образом циркулирует его кровь, точно так же как не задавался вопросом, каким образом бумага заменяет золото. Но призвание нашло его, и прежде чем он спрыгнул со стула на пол, мир в его глазах обновился, суля открытие бесчисленных процессов, заполняющих гигантские просторы, заслоненные от его взгляда пустым многословием, которое ему дотоле представлялось знанием. В этот час в душе Лидгейта зародилась интеллектуальная страсть.