– Что это значит? – спросила девушка.
   – Ты должна жить, – отвечала блистательная гостья. – Не сидеть на окне, глядя на ангелов, не плакать, а жить. Ты пустая, холодная оболочка. Ты не пульсируешь, тебя не видно с неба. Энергия не поднимается от тебя вверх, и Бог ищет тебя.
   Жар-птица опустилась в кресло и стала похожей на человека: черные волосы, подведенные тушью глаза, мониста и звонкая серебряная бахрома.
   – Когда-то я тоже была женщиной, – сказала она. – Женщиной в стиле модерн. Я танцевала, меня звали Мата Хари. Это значит «глаз рассвета». Я – жила. Я танцевала и любила, это было сладко. Я бы и сейчас жила. Хочешь, отдай мне свое тело, я буду жить вместо тебя.
   – Нет, – ответила Лиза торопливо, – я буду жить сама.
   – Ха-ха-ха, – засмеялась Жар-птица, и мелко затряслись огненные перья, пустив по комнате струю красных искр. – Ты не сможешь жить так, как ты живешь. Твоя личность обособлена от других людей. Оторвана от живого Бога.
   – А я стану как ты, – прошептала Лиза.
   – Ты? Ты другая. Я темная, ты светлая. Я теплая, ты холодная. Как ты сможешь стать такой, как я?
   – Ты научишь меня, – с неожиданной уверенностью сказала Лиза. – Ты научишь меня быть красивой.
   – Но ты и так красива. Ты светла и пуста, как серебряное изваяние.
   – Ты научишь меня танцевать, – упорствовала Лиза. – Ты расскажешь мне о себе.
   – Разве ты не знаешь мою историю? – спросила черноволосая. – Ее уже сто лет пересказывают газетчики.
   – Я знаю, ты была шпионкой, – ответила Снегурочка. – И все мужчины с ума сходили по тебе. Но ты расскажешь мне, почему это тебе удавалось.
   – Хорошо, – сказала старшая, звякнув серебряными монистами. – Я расскажу тебе об этом, моя маленькая Мелизанда.
 
   Их было много. Как же их было много, тебе далее трудно будет представить. Очень много мужчин.
   Я жила в гостинице. Так же, как ты. Мы, красивые, любим жить в дорогих гостиницах. Это наш театр.
   Смотри, вот я: вхожу в роскошный холл парижского Гранд-отеля. На мне невероятное обтягивающее платье из тончайшего бархата цвета королевского кобальта, с оторочкой из шиншиллы. В сумочке у меня нет и пятидесяти сантимов. Но я беру себе номер «люкс» и небрежно записываюсь в регистрационном журнале «Леди Мак Леод». Блеф? Да какой!
   – Мой багаж скоро прибудет, – говорю я портье.
   – Конечно, мадам, – кланяются консьержи.
   Багажа у меня нет, только это платье. Ну и что с того? Вокруг Париж 1904 года: Гранд-опера, Большие Бульвары, элегантные дамы, художники и миллионеры-нувориши, бесстыдно выставляющие напоказ свои богатства. А рядом с ними – роковые куртизанки, хладнокровные вампирши, мадонны спальных вагонов. Роскошные куртизанки, пролог к современным женщинам: знаменитая Пайва, впоследствии маркиза, станет бизнес-леди, Колетт – писателем, Шанель – стилистом…
   А теперь смотри, вот он. Он уже стоит в холле Гранд-отеля, словно знает, что я приду, и ждет меня. Плотный, добротный торговец винами из Гаскони, Луи Кастаньольс. Он-то и оплатит и «люкс», и «багаж». Правда, он захочет на мне жениться, бедный. Но я не для того приехала в Париж, чтобы найти себе провинциального буржуа.
   На его месте уже стоит следующий – Эктор Вермон, владелец проволочной фабрики в Бове… А дальше – еще один. И еще…
   Сколько страсти, моя Мелизанда, сколько желания! Их желание затопляет меня, горячит мне кровь, и я люблю их всех, люблю их желание, оно обливает меня, как пенная струя шампанского, и их зрачки закатываются перед последней судорогой. Они больше не помнят себя, не помнят ни о чем, они ссыпают мне на подушку деньги и бриллианты: на, возьми, возьми еще, и я беру их деньги, но вижу только эти закатившиеся глаза, я хочу видеть эти расплавленные от желания белки, снова и снова, и поэтому они всегда возвращаются.
   Я открою им священные врата Востока, ворота Альгамбры. Я буду танцевать для них, и мой таинственный индийский танец будет как поэма, в которой каждое движение – слово. И пусть дамы возмущаются, говоря, что я и танцевать-то не умею, а только раздеваюсь перед публикой – мужчины дрожат в своих креслах, их ладони прилипают к подлокотникам. Да, я первой придумала стриптиз, я извлекла его из сладкого трепета восточных покрывал и показала ошарашенной Европе. Никто еще никогда не видывал такого в Париже. Ты можешь считать, девочка, что я была как первый человек, полетевший в космос. И разве можно сравнить с моей священной мистерией вульгарную наготу всех этих псевдо-баядерок, явившихся после меня?
   Мой брахманический танец насквозь символичен, моя личность неуловима. Ни правил, ни жанра, ни критериев – нечто немыслимое, непредсказуемое, слишком острое, до нелепости, до дрожи, до трепета. Темнота, клубы дыма от горящего ладана. Звучит гонг, зажигаются факелы, и я появляюсь на сцене, укутанная тонкими покрывалами золотого шелка. Под плач цитры освещается каменная статуя Шивы, и я танцую перед богом, я медленно раздеваюсь для него в облаке тени, играющей со светом. Покрывала сброшены, остается лишь драгоценная бахрома на талии и фигурные серебряные чашечки на груди. Я опускаюсь – я простерта ниц перед Шивой, раскрытая, задыхающаяся, и вокруг меня пылают грозные огни жаровен.
   Темнота.
   Я исчезаю.
   Публика? Публика едва владеет собой. Вкус запретного плода? Осуждение? Плохо скрываемое возбуждение?
   После выступления я дам пресс-конференцию.
   – Я принцесса с острова Явы, воспитывалась в престижном колледже Висбадена…
   – Я жена шотландского лорда Мак Леода, долго жила в Индии и обучалась искусству храмовой танцовщицы…
   – Я британская аристократка, выросла в уединенном замке Каминга…
   Каминга – где это? Корнуолл? Король Артур? Гамлет? Остров Аваллон?
   Леди, принцесса, вдова, разведенная, немка, индонезийка, баронесса… Я, Маргарет Гертруда Зелле, дочь голландского шляпника из города Леювардена, провела шесть изнурительных лет в Индонезии в несчастливом браке с колониальным офицером Рудольфом Мак Леод, который бил меня и изменял мне, и стала женщиной без прошлого, авантюристкой высокого класса…
   Но подлинная история утонет, затеряется в вихре блестящих замысловатых деталей, и журналисты будут с радостью записывать мои мистико-сексуальные фантазии.
   На пресс-конференции я буду отвечать на вопросы на пяти языках: французском, немецком, английском, голландском и яванском. Родной язык – яванский, – объясню я с безупречным парижским прононсом. Небрежно играя с индийской тряпичной куколкой, я расскажу изумленной публике об источниках индуистского фольклора и дам научный комментарий к своим танцам.
   – Малышка далеко пойдет, у нее способности к языкам, – прошипит светская ехидна из третьего ряда.
   Без привязи, без поддержки – я, девочка, которая так и не стала взрослой, всегда неуверенная в завтрашнем дне и стремящаяся прожить день сегодняшний как можно полнее, не думая о последствиях. Вечно в поисках самой себя, то и дело сталкиваясь с людской жестокостью, ища абсолют, который не может дать ни один мужчина, – я, Мата Хари, Глаз Рассвета.
   Я буду танцевать для вас.
   Буду танцевать в ротонде музея Гиме, перед изысканнейшей публикой, и у барона Ротшильда, и в доме «шоколадного короля» Гастона Менье – этот предоставит в мое распоряжение невероятную оранжерею, полную редких тропических растений, и я буду танцевать там для него одного, а он – фотографировать меня, голую, среди цветов, прежде чем упасть со мной в орхидеи.
   После Гастона будет граф Алексей Толстой, а потом гастроли в Монте-Карло, роль в балете Массне, мои портреты на пачках сигарет и на коробках с шоколадными конфетами, и «Огненный танец» в Свободном театре Антуана на музыку Римского-Корсакова. И еще будет блестящая и космополитичная Вена Цвейга, Климта и Фрейда, будет Египет, будет чопорный роскошный Берлин – Паризер плац, заполненный фиакрами и автомобилями, Кайзерхоф, Бристоль, Метрополь-театр: гул аплодисментов. И мужчины, много мужчин: военные, банкиры, высокопоставленные сыщики, и деньги, деньги, особняки, лошади, чтобы гарцевать по аллеям Булонского леса, и замок на Луаре, вилла на Лазурном берегу, и соболя, и изумруды.
   И еще их глаза – их глаза, Мелизанда, – когда зрачки в экстазе закатываются под веки. Сколько страсти, сколько желания… Одна жизнь – две – три – десять: какая разница, волны влечения бегут, торопятся, захлестывают друг друга. Страшно, говоришь ты, страшно, что все закончится казнью в Венсенском рву.
   Пусть так, но скажи мне, принцесса, разве этот океан желания не стоил двенадцати пуль в порту?

4
ЗАТОНУВШИЙ СОБОР

   Жар-птица сложила крылья и умолкла.
   Глубокая пауза – тишина звенит, слышно только, как шепчутся темные ангелы на крыше Исаакиевского собора.
   – А ты? – спросила танцовщица. – Что ты?
   – Что я… – вздохнула Лиза. – Ни факелов, ни костров в жаровнях, только холодный свет и молчание музейных залов. Нерешительность, одиночество. Замороженное золото Петропавловской крепости через мерзлые окна Эрмитажа. И эти ангелы, ох уж эти ангелы… И Новый год…
   – Я знаю, – сказала старшая. – Новый год ты встретила одна. Ты, богатая, была бедна. Ты. крылатая, была проклятой.
   Лиза обреченно повернула голову и посмотрела в окно, на залитый мертвенным светом Исаакий:
   – Где-то было много-много сжатых рук и много старого вина…
   – А единая была – одна? Как луна, одна?
   – В глазу окна… – голос девушки дрогнул.
   – Не плачь, – сказала Жар-птица. – Это еще не сказка, только присказка; сказка будет впереди.
   Ты права. Я никогда не смогу стать такой, как ты, – прошептала Лиза. – Я такая неуверенная, стеснительная. У меня холодные руки. Мужчинам скучно со мной.
   – Ты и не должна быть такой, как я. Ты будешь другая. Луна в платье из нарциссов, маленькая царевна с серебряными ножками. Ты станцуешь танец семи покрывал и попросишь за это голову Иоанна Крестителя на драгоценном блюде.
   – Какую голову? И потом, я не умею танцевать…
   – Ха-ха-ха, – рассыпалась блестками Жар-птица, – ха-ха-ха… Ну хорошо, расскажи мне о том, как все это было. Я же вижу, что ты хочешь рассказать.
   Расскажи. Ну же? С того дня, как Мата Хари приехала в Париж, прошло ровно сто лет – наступил новый 2004 год. И ты приехала в Санкт-Петербург…
 
   – Самолет приземлился в Пулкове хмурым зимним днем. Я взглянула в окно, на безнадежную диспетчерскую вышку посреди аэродрома, и сердце у меня сжалось. Город был холоден и пуст, пуст; я напрасно приехала сюда.
   Когда-то мы прилетали вместе с Андреем, и все было иначе: небо, и земля, и даже эта вышка не казалась столь тоскливой. А теперь – только пустота. Ощущение бесполезности приезда.
   Я бродила по обледеневшему городу и не находила себе места. Не помню, как оказалась в Михайловском саду за Русским музеем; скрючившись от холода, присела на скамейку на берегу пруда. Неподалеку от меня мальчишка кидал камешки: целился и ловко бросал их в середину пруда, но мелкие камешки не могли пробить ледяной покров.
   Толстая, прочная корка льда. Ни одной полыньи. Радость улетучилась, исчезла навсегда, да и раньше я не знала ее. Полыхающая красная радость никогда не посещала меня, но был все же голубой огонек – маленький, нежный.
   Был и погас. Северное сияние не наступит.
   Я никогда не смогу переступить через то, что я пережила. И сколько ни думаю: зачем? почему? – понять не в состоянии.
   Это случилось незадолго до Нового года, на праздник католического Рождества. Почему его справляют в России?
   Только тебе одной, сестра, подруга, только тебе я могу рассказать об этом. Потому что так стыдно, так пошло и грязно. Шел праздник, гостей был полон дом. Не скажу, что было весело, – весело в нашем доме не бывало уже давно, но гости шумели, пили вино, играла музыка. Андрей куда-то пропал: я не волновалась. В последнее время он все время хмурился, был нелюдим, замкнут. Буркнет гостям: «Добрый день» и уйдет куда-нибудь вглубь дома, закроется, спрячется.
   Андрей не рассказывал мне, почему. А я не спрашивала. Я такая: не люблю много разговаривать. Слова не могут выразить мысль, только музыка.
   А в тот вечер все было даже лучше, чем обычно. Андрей сел с гостями за стол, и ел, и пил, горели свечи, и радужные зайчики метались по палевым стенам столовой. Правда, за весь вечер он ни разу не посмотрел на меня, не окликнул, не обратился ко мне, но это ничего, так даже лучше, я холодна и замкнута, не пью вина, не хохочу до слез. И вечер перешел в ночь, а Андрей все был здесь, грел в ладонях пузатый бокал с коньяком и, кажется, даже танцевал.
   Ну да, конечно, он танцевал с Ниной, моей школьной подругой. Становилось шумно и гулко: смех, музыка, обрывки фраз, гости бродили из комнаты в комнату. Мне тоже пришлось танцевать, но я была не рада, потому что я плохо танцую. И играю плохо, и музыку не сочиняю, я не оправдала надежд родителей, знаменитых музыкантов, а они хотели сделать из меня звезду.
   В саду был фейерверк и так много музыки – слишком громкой, дребезжащей диссонансами, что я оглохла, ослепла, потеряла в толпе Андрея, осталась одна в ночной суете. Пока я танцевала, мои длинные волосы совсем спутались – ты видишь, какие у меня длинные волосы, с ними так трудно, – и я поднялась наверх, в спальню, чтобы расчесать их.
   Я открыла дверь в ванную: там горел яркий свет. Все лампы включены, иллюминация.
   Я открыла дверь и увидела лицо Андрея, каким никогда его не видела. По нему словно мазнули красной краской, и глаза… Глаз не было, только белки, зрачки закатились под веки. Он стоял голый, лицом к зеркалу, в этом резком свете, а Нинка сидела на столешнице умывальника, обвив ногами его спину, и их тела впивались друг в друга, как губы при поцелуе.
   Я сделала шаг назад… отступила и, путаясь в платье и в волосах, побежала вниз по лестнице.
   Скажи мне, темная королева, как он мог сделать это? Какая гадость, боже мой, в нашем доме, в ванной комнате, и этот свет… грязно, похабно, при всех, дом полон гостей, даже дверь не заперта, эксгибиционизм какой-то… Как он мог, объясни, я не понимаю. Мой муж. Мой дом – ясный, светлый, чистый: я никогда больше не смогу зайти в эту ванную, как будто белый мрамор столешницы пошел пятнами от ее красных трусов.
   Ты знаешь, до этого со мной никогда ничего не случалось. Жизнь текла так плавно, бесшумно – родители меня обожали, подарки, вечера, концерты. Мама с папой кланяются публике и выводят из-за кулис девочку в бархатном платье, с длинными светлыми волосами: маленькая фея. «Вот и принцесса». Зал взрывается аплодисментами, мне несут корзины цветов. За что они дарят мне цветы?
   И еще девочка в синей матроске на морском берегу. Курорты, пляжи, белоснежные яхты. А потом – возвращение в Москву, жизнь плавная, размеренная, нотные линейки, тихие вечера с книжкой.
   Потом я поступила в Консерваторию и встретила Андрея. Я ждала его без нетерпения, и он пришел – все было как надо, нежно и сказочно, как во сне, принц пришел, и мы обвенчались: длинный шлейф белого платья и флер-д'оранж. Это было как продолжение детства, никаких рывков, никаких усилий, но я любила его. Клянусь тебе, я любила его: он был такой взрослый и красивый, старше меня, старше намного – на двенадцать лет, такой сильный, темный и красивый, самый красивый мужчина в мире.
   И мы жили с ним в гармонии. Мне казалось, мы жили в гармонии, жизнь была неторопливой и светлой. Правда, в последние месяцы он стал хмуриться – я говорила тебе, он стал угрюм и мрачен, но как узнаешь, что на уме у взрослого мужчины, высокого, сильного и темного? Он не говорил мне, и я не думала об этом.
   Но он не должен был поступать так со мной. Он сломал меня, раздавил. Я бежала в ночь, по снегу, в шелковом голубом платье; я простудилась и замерзла навсегда. Я ни за что не вернусь в этот дом, я уеду куда угодно, только бы ни возвращаться домой, и буду жить одна, всегда одна.
   Новый год я встретила одна.
   Ему было неловко, но что мне его неловкость, темная королева? Он просил прощения – но как-то нехотя, сумбурно, скороговоркой. Он просил прощения по телефону, но я не простила его.
   – Я никогда не вернусь к тебе, – сказала я.
   – Подумай немного, – ответил он со вздохом. – Давай условимся о сроке. За это время ты подумаешь и, может быть, изменишь свое решение.
   – Нет, нет, – говорила я, – я не передумаю.
   – Пожалуйста, хотя бы недолго… Три месяца. Если ты не захочешь, я не буду больше тебя мучить. Пусть пройдет хотя бы три месяца…
   Три месяца холода и льда: зима, торжественный блеск снега, а потом придет весна с лужами, грязью и головной болью.
   – Я не буду жить с тобой в одном доме. И встречаться с тобой не хочу. Видеть тебя больше не желаю.
   – Хорошо, хорошо, – сказал Андрей торопливо.
   Он найдет, куда мне уехать. Андрей – директор крупного предприятия; его фирма владеет им пополам с испанцами. Ему так легко отправить жену – нет, скажем так: нового сотрудника – в длительную командировку. Он такой сильный, темный, серьезный человек; кто посмеет возразить, увидев на документах фамилию Кораблева?
   Наоборот, они наперегонки побегут вносить свои предложения.
   – Андрей Владимирович, мы же планировали открывать новый филиал в Санкт-Петербурге. Я думаю, нам срочно нужен представитель, заниматься на месте логистикой.
   Андрей молча взглянет на говорящего.
   – И работы немного, – так быстренько, вкрадчиво, стараясь угодить. – Но послать туда человека совершенно необходимо. Немедленно.
   – Закажете хорошую гостиницу, – только и ответит Андрей Кораблев.
   Самолет приземлится в Пулкове, покатится по аэродрому, и при взгляде на одиноко торчащую вышку защемит сердце. Влажным, пронизывающим холодом дохнет в лицо северная столица, резко зазвучит Исаакий, вступят монолитные гранитные колонны и беспощадные восьмиколонные портики, стерегущие собор с четырех сторон. Жестким и печальным окажется на ощупь драгоценный малахит, и лазурит, и громоздкий порфир, и печальна, ох как печальна темная гостиница «Англетер». И Сергей Есенин удавился в одном из номеров, я спрашивала у портье, в каком именно, но он увиливает, говорит, что с тех пор здание перестроили, и это место теперь оказалось между этажами, но, наверное, он врет, да, точно врет, не иначе как это моя комната на втором этаже. И сейчас в этой комнате мне впору удавиться самой, и я сижу на подоконнике и смотрю на бессердечных ангелов, которым нет никакого дела до моих слез. И собор тонет в моих слезах; это грустное место, ясновидящий сказал Монферрану, что он умрет в день окончания строительства, и вот во время открытия государь не подал зодчему руки, и тот огорчился, простудился, замерз, замерз навсегда. Слег и умер через месяц, а его даже не похоронили под собором, как он завещал. Только обнесли гроб вокруг здания и увезли во Францию. И я тоже умру здесь, клянусь, я умру от слез в глазу этого окна с видом на ангелов.
 
   – Моя маленькая Мелизанда, – сказала Жар-птица, вновь выныривая из небытия: на время рассказа она стала невидимой. – Не грусти, это не беда, это полбеды. Беда будет впереди.
   – Как же мне быть? – спросила Лиза тоненько.
   – Танцуй. Танцуй, как нарцисс, колеблемый ветром, как отражение белой розы в серебряном зеркале. Ты похожа на белую бабочку.
   Лиза подняла голову.
   – Ты совершенно как белая бабочка. Танцуй, и сквозь облако кисеи луна улыбнется тебе, как маленькая царевна с глазами из янтаря. Живи, принцесса Саломея, закутанная в желтое покрывало.
   Жар-птица нагнулась над девушкой и провела золотым крылом по ее векам:
   – А пока спи. Слышишь, закрывай золотые глазки. Не горюй и спать ложись, а я спою тебе песенку, – она присела на край кровати и пропела:
 
Еще один огромный взмах -
И спят ресницы.
О, тело милое! О, прах
Легчайшей птицы!
 
   Сон, как фата, опустился на Лизу, а голос все спрашивал издалека, за гранью реальности:
 
Что делала в тумане дней?
Ждала и пела…
Так много вздоха было в ней,
Так мало – тела.
 
   Удостоверившись в том, что девушка спит, ангел отошел к окну и сообщил застывшим фигурам, ждущим его на крыше собора:
   – И спит, а хор ее манит в сады Эдема, как будто песнями не сыт уснувший демон.
 
   Ночь.
   Темнота.
   Пустая комната.

5
АРАБЕСКА

   Наутро Лиза Кораблева открыла глаза и поняла, что весна действительно началась. Не вставая с постели, она протянула руку за газетой и стала искать в разделе анонсов рекламу школы танцев. Выяснилось, что таких школ сколько угодно: приглашали учиться классическому балету, и танго, и стрип-пластике, и танцу живота – в последнее время это стало модно.
   Немного поколебавшись, Лиза сняла телефонную трубку и набрала номер, под которым было написано: «Восточные танцы. Раскрывают красоту и грацию женского тела. Для любого уровня подготовки».
   – Пожалуйста, приходите, – ответил нежненький голосок: то ли симпатичная девушка, то ли женственный молодой человек. Впрочем, какая разница? – Занятия сегодня, в час дня. Только не надевайте, пожалуйста, туфли на шпильках, а то у нас красивый паркетный пол, и мы его бережем.
   – Какие уж тут шпильки, – сказала Лиза. – Я и босиком-то не знаю, смогу или нет.
   – Ничего страшного, – утешил ласковый гермафродит. – Все получится. Приходите обязательно, и увидите. Значит так, пойдете по Гороховой… Вы от какого метро будете идти? От «Сенной»?
   – Я пойду от Исаакиевской площади.
   – Прямо там и живете?
   – Угу, – ответила Лиза.
   – Нормально, – бодро прокомментировал бесполый голосок. – Тогда пойдете по переулку Антоненко, с Мойки, или по Гривцова, до «Котлетной». «Котлетную» знаете?
   – Нет, – сказала Лиза и засмеялась.
   – Короче, мы за «Котлетной», во дворе. Строение четыре. Увидите, будет написано «Товарищество режиссеров». На домофоне наберете восьмерку.
   «Естественно, восьмерку», – подумала Лиза и спросила:
   – А почему товарищество режиссеров?
   – Все, музыку включили, – сообщил андрогин. – Мне надо идти танцевать.
   – Ну, тогда, конечно. Идите, – с уважением согласилась она и повесила трубку.
 
   Выходя из номера, она задержалась в коридоре перед дверью, на том месте, где вчера рассталась с Димой. Отчего он не поцеловал ее?
   Но ведь они очень мало знакомы.
   Какая разница? В наше время все только так и делают.
   А ей хотелось, чтобы он ее поцеловал.
   Ну и поцеловала бы его сама.
   Я? Вот этого чужого человека? Нет, невозможно. Я его не люблю. Я люблю Андрея.
   Хотя нет, Андрея я тоже не люблю.
   Окончательно запутавшись в своих рассуждениях, Лиза бросила эти мысли и пошла искать «Котлетную».
   Мартовский Петербург растекался крупными слезами луж. Вокруг таяло, хлюпало; в подворотнях, по которым пробиралась Лиза, грязи было по колено. Места были мрачные, непривлекательные: разворошенный муравейник, темные переходы и дворы-колодцы, кошмарный Петербург Достоевского, спрятанный за чистыми фасадами Гороховой улицы. Где-то под крышей, за глухой стеной, комната-сундук горячечного Раскольникова. Маслянистая старуха-процентщица в луже крови, Сенной рынок – нищий угар ушедшего столетия, холерный бунт и пьяные убийства. Все они отражались в глубоких голубых лужах, подернутых ледком.
   Но Лизе в то утро это было безразлично: лишь бы не промочить тонкие ботинки. Она не без труда нашла вывеску «Товарищество режиссеров» и остановилась в недоумении.
   Перед ней было две лестницы: первая спускалась в полуподвал, а вторая, хлипкая, шаткая, сделанная из изогнутых металлических прутьев, взбиралась по стене дома, словно вела в никуда.
   Лиза постояла минуту в нерешительности, переводя глаза с одной лестницы на другую. А потом даже плечами пожала от досады на саму себя: ну конечно, вот же он, домофон, за тремя ступеньками, ведущими в полуподвал, да и как можно было сомневаться? Она нажала на восьмерку и вошла в раскрывшуюся дверь, но некоторое время странный образ извилистой лестницы, ведущей вверх и в никуда, еще преследовал ее.
 
   Урок уже начинался.
   Несколько девушек перед широкой зеркальной стеной, яркие блестящие юбки, много бисера и мониста, мониста… Пробные шаги вдоль зеркала, звон монеток на платках, повязанных вокруг бедер. А потом польется восточная музыка, сладкая, как варенье из ширазских роз, и пьяная, как первая капля запретного вина; вступят бубны, а за ними – гулкие барабаны, думбеки: удар, еще удар.
   – Девочки, по местам. Разминка запястий.
   Тонкие, узкие запястья порхают, выгибаются:
   вниз – вверх. Мелко движутся, играют длинные пальцы в кольцах. Ладонь раскрывается, как лепестки цветка.
   – Еще тянем, еще, с усилием.
   И – приседаем на два счета, копчиком давим в пол; поднимаемся на полупальцах, макушкой ищем в потолке точку, которая закрепит нас, когда мы закрутимся вокруг своей оси. Плие-релеве, плие-релеве… А руки открыты, высоко, не прячемся, показываем себя всем, пусть будет видно даже тем, кто на галерке. Гнем, тянем: до боли, с усилием. Вот так – через боль, через напряжение – приходит и раскрывается женственность, словно распускающаяся роза, а музыка уже звенит, рыдает, дробью рассыпаются дарабуки:
   – Хабиби, хабиби… Любимая…
   И – по хлопку – вперед! Давай, пошла, поплыла: в пальцах – жемчужинки, на голове – корона, нос вверх, зубы сияют. Три мелкие шажка вперед, в диагональ; другая диагональ, третья… Прокрутилась вокруг своей оси – замерла, кисти рук перед лицом, поводила из стороны в сторону подбородком: я стесняюсь. Прокрутилась еще раз, пококетничала плечами: ах, как же я стесняюсь…