Иными словами, трансформация исходной субъект-центричности восприятия в прямо противоположный его тип, центром которого становится уже не сам исполнитель, но внешний, существующий как бы сам по себе объект, в то время как все принадлежащее субъекту вообще исчезает из формируемой им картины мира, также представляет собой одну из самых глубоких тайн нашего сознания, разгадка которых - удел, вероятно, не одного поколения. Но можно предположить, что начало этому перевороту кладет именно поступательное свертывание ритуала и превращение его в скрытое, не поддающееся фиксации внешним взором движение исполнительных органов.
   В логическом пределе этого свертывания ритуал обращается в знак, и жест это первая его форма.
   Жест, - это, может быть, последний рубеж свертывания ритуала, за которым от видимой его плоти уже не остается почти ничего. Меж тем истаивание ритуала до жеста вовсе не останавливается на той сакраментальной границе, за которой еще вполне доступное осязанию окончательно превращается в некую виртуальность. Но продолжение его свертывания означает, что со временем индивид перестает нуждаться и в самом жесте, этом последнем рудименте ритуала. Индивид уже не нуждается в многократном повторении какого-то сложного движения, для того чтобы восстановить в своей двигательной памяти его полную точную структуру. Так и сегодня лишь перед выполнением какого-то особо ответственного действия мы не один раз "примериваемся" к нему, как бы репетируем его. С окончательным свертыванием ритуала, многое происходит автоматически, что говорится, "в уме". Но мы помним, что подлинным назначением ритуала было служить не только инструментом пробуждения сложносоставных алгоритмов орудийной деятельности у самого субъекта, но и средством понуждения к тому же каких-то других членов сообщества. Иными словами, назначением ритуала является служить средством информационного обмена с другими. При этом сам информационный обмен протекает в двух до некоторой степени самостоятельных измерениях. Одним из них предстает обмен между целостным сообществом и индивидом - ведь в конечном счете только все сообщество в целом является подлинным носителем всей циркулирующей в нем информации. Другим - обмен между отдельными индивидами. И вот теперь за истаявшим до жеста ритуалом остается в сущности только эта функция информационного обмена. Отныне все требуемое для того, чтобы войти в контекст разрешения какой-то конечной цели, может быть выполнено индивидом и без стимулирующего воздействия заместительного движения. Поэтому остающийся в виде доступного постороннему взгляду движения ритуал-жест продолжает свое существование только благодаря своей способности служить понуждением к включению таких же не выплескивающихся на внешний слой движения, но протекающих "в уме" действий у кого-то другого. Иначе говоря, лишь простым сигналом к синхронизации информационных обменных процессов между индивидами.
   Между тем внешняя форма жеста может быть совершенно несопоставимой с алгоритмом той деятельности, которую он призван обозначать. Это и понятно, ведь общая его структура, как и структура того поведенческого акта, который он призван моделировать, в конечном счете складывается из полной суммы движений всех начал, составляющих нашу плоть, в то время как границы внешнего слоя активности преодолевает энергетика лишь некоторых исполнительных органов. Поэтому вовсе неудивительно, что выплескивающееся вовне движение, как правило, имеет мало общего с тем, что оказывается скрытым под кожным покровом. К тому же, напомним, он представляет собой еще и результат последовательной деформации некоторой исходной "пантомимы". Все это открывает возможность определенных изменений, больше того - трансформаций жеста: ведь если в одних условиях границы внешнего слоя движения преодолимы для энергетики одних элементов его полной структуры, то в других, когда моделирующая предметный процесс "пантомима" все больше и больше уподобляется шагреневой коже, роль энергетической доминанты может перейти и к чему-то иному. А это значит, что моделируемое исчезающим ритуалом действие способно воплотиться в извне фиксируемом движении уже каких-то других органов. Иначе говоря, на поверхность может всплыть движение каких-то вспомогательных систем, в то время как активность ключевых исполнительных органов - остаться за пределами видимого. Перераспределение энергетики общего движения может сообщать и обратно направленный импульс отдельным участвующим в нем тканям, динамика которых до того ограничивалась подпороговым уровнем; и становление речи, по-видимому, представляет собой конечный результат именно такого вытеснения языка жестов новыми, более гибкими, механизмами информационного обмена.
   Кстати, то обстоятельство, что жест маркирует собой последний этап свертывания ритуала, вовсе не означает, что он сводится к до предела сокращенному движению какого-то одного исполнительного органа. На самом деле знакообразующая форма любого жеста куда сложнее, чем это может показаться на первый поверхностный взгляд: его темп, амплитуда, сопровождающая мимика, поза и многое другое, - все это неотъемлемые ее элементы, - и все эти элементы отнюдь не остаются незамеченными. Здесь можно провести аналогию с восприятием так называемого "двадцать пятого" кадра: пусть этот кадр и остается за пределами нашего сознания, но это вовсе не значит, что он остается незамеченным. Больше того, иногда именно он оказывается более действенным инструментом манипулирования, нежели явно транслируемая информация. Точно так же и здесь нами фиксируется полная аура жеста, просто большая ее часть остается где-то в подсознании. Поэтому один и тот же жест, в окружении разной знакообразующей ауры, может говорить - и говорит - разное. Так, уже простой поклон обнаруживает не только готовность человека к общению, но и уровень его культуры, и его общественное положение, и собственную его оценку социальной, половой, возрастной дистанции между ним и собеседником, и степень расположенности к нему и так далее, и так далее, и так далее. Значимыми же для нас являются не только "протокольные" элементы этого жеста, но и какие-то неуловимые его нюансы, ибо, каким-то таинственным образом, даже в безукоризненно выполненном движении мы способны уловить и фальшь, и искренность. Наследующая же языку жестов речь наследует и многое из этой ауры: ни одно речение не может быть понято до конца, если не расшифрована его тональность, тембр, темп, ритм, та же мимика, сопровождающая поза и многое другое, так и остающееся в подсознании, но все же влияющее на результат. Поэтому на деле любое произнесенное нами слово - это работа далеко не только одного артикуляционного аппарата, равно как и любое воспринятое нами речение это результат работы не только органов слуха...
   Словом, со временем на место ритуальной коммуникации встает куда более гибкая система собственно знакового общения. Но любой (воспринимаемый нами) знак по-прежнему каждый раз как-то по-своему перестраивает и структурирует едва ли не всё, протекающее в глубинах нашего организма. Просто (в силу той таинственной операции отчуждения, о которой говорилось выше) итоговая конфигурация всего перестраиваемого им теперь облекается в одежды каких-то внешних начал; и не переплетение теряющегося в глуби - покрой и цвета именно этих одежд начинают отождествляться нами с тем, что это знак обозначает собой. Но ни покрой, ни цвета этих одежд все-таки не заслоняют до конца всего того, что в действительности несет в себе любой знак.
   Все это потому, что любое материальное взаимодействие имеет двойственную природу, любая форма практической деятельности может быть разложена на две составляющие: движение вовлеченного в нее предмета и движение того исполнительного органа, которое, собственно, и сообщает ему направленный в нужную сторону импульс. В свою очередь второе - это, повторимся, только видимая часть сложного переплетения бесчисленного множества скрытых под внешней оболочкой нашего тела процессов, в которых задействовано всё, из чего слагается наша плоть. Именно этой объективной двойственности и отвечает неоднородность всего того, что пробуждается в нас восприятием любого знака. Его действительная дешифрация никоим образом не сводится к простому опознанию стоящего за ним предмета, процесса или явления, - каждый раз за контурами опознаваемых нами внешних вещей встает еще нечто такое, что вообще не может быть описано на языке пробуждаемых образов, ибо наследующий ритуалу знак по-прежнему должен пробуждать в субъекте все то же, что на всех этапах своей редукции вызывал к жизни и сам ритуал.
   Часть 2
   1
   Итак, сам по себе знак не содержит в своих структурах решительно никакой информации, кроме, может быть, того, что именно должно самостоятельно воссоздаваться самим субъектом в процессе его опознания. Вся информация - это всегда собственное достояние именно того, кому адресован знак, и каждый раз она абсолютно творчески воссоздается им, а вовсе не "извлекается" из под его покровов.
   Восприятие любого знака - это каждый раз совершенно самостоятельный синтез всего того, что появляется в его результате; и даже там, где конечным итогом знакового общения предстает нечто такое, о чем до того и не подозревал человек, все новое, что вдруг открывается ему, так же является продуктом его собственного творчества, а не простым прочтением знака. Самое большее, что может нести в себе любой знак, - это указание на то, каким именно путем нужно идти, чтобы повторить открытие, впервые сделанное кем-то другим. Но если тот, кому адресован знак, не готов к его повторению, никакие усилия никогда не позволят ему увидеть в воспринимаемом знаке то, что в действительности стоит за ним.
   Может быть самой наглядной иллюстрацией этого является восприятие иноязычной речи, или каких-нибудь сложных научных абстракций, принадлежащих дисциплине, самые азы которой абсолютно неведомы нам: никакие, даже самые героические усилия нашего сознания не позволят распознать в воспринимаемом ничего членораздельного и осмысленного.
   Словом, центральная идея, которая защищается здесь, прямо противостоит обыденному представлению о механике знакового общения.
   Здравый смысл подсказывает, что непосредственное общение с кем-то отстоящим от нас в пространстве невозможно, даже если это отстояние измеряется совершенно незначительными величинами. Само пространство, разделяющее нас, это абсолютно изолирующая наши сознания среда. Поэтому все то, что рождается в душе какого-то постороннего человека, может стать достоянием нашего собственного сознания лишь с помощью какого-то передаточного звена. Поэтому общая схема информационного обмена, которая обычно рисуется нам, требует чем-то заполнить эту пространственную пропасть. Меж тем понятно, что внефизическое ее преодоление абсолютно исключено; любая информация, сообщаемая одним субъектом другому, обязана последовательно, не допуская никакого обрыва непрерывности преодолевать всю разделяющую нас дистанцию. А это значит, что все то время, которое занимает подобное преодоление, она должна запечатлеваться в структурах некоторого физического же носителя. Отсюда и сам этот носитель-знак предстает как (по меньшей мере временное) вместилище всех тайн духовного откровения.
   Тем более невозможен никакой непосредственный информационный обмен там, где на месте пространственной пропасти встает временной разрыв: обреченный уходить из жизни человек уже ничего не может сообщить тем, кто остается после него, если это сообщение не будет запечатлено на каком-то материальном носителе.
   Таким образом, своеобразное "дальнодействие", когда между изолированными полюсами обмена нет ничего, кроме абсолютного информационного "вакуума", представляется нам совершенно исключенным. Вспомним: так, закон всемирного тяготения долгое время не принимался сознанием современников Ньютона только потому, что он ничего не говорил о том, в чем именно материализуется та таинственная сила тяготения, которая, собственно, и связывает небесные тела. Пустота, разделявшая их, вопияла о субстанции, которой долженствовало заполнить собою космические расстояния и служить передаточным средством для этой мистической силы. Но физика в конце концов была вынуждена смириться с ее отсутствием, - уже хотя бы потому, что никакой агент, способный заполнить пространственную бездну, не обнаружен и по сию пору. С информационным же "вакуумом", разделяющим не только тех, кто значительно отстоит друг от друга в пространстве и времени, но даже собеседников, смириться невозможно. Невозможно уже хотя бы потому, что восполняющий его агент - налицо, это - знак. Именно он делает понятным и естественным наше общение, именно в этом передаточном звене должно быть временно "складировано" все то, что мы хотим передать другому.
   Казалось бы, все это подтверждается повседневным опытом. Библиотеки, архивы, музеи - когда б не они, то что бы мы знали о нашем прошлом? Ученые и поэты, философы и правители давно сгинувшего мира - реальность сегодняшнего нашего сознания только благодаря им; вершимое где-то на другом краю планеты едва ли не тотчас же входит в нашу жизнь, - но только с помощью самых современных средств связи. Впрочем, только ли общение с чем-то ушедшим или запредельным требует материального посредничества знака, если тайна за семью печатями все то, что скрывается в душе самых близких к нам? Знак - вот единственное средство узнать и быть узнанным, понять и быть понятым, говорит нам весь уклад нашего бытия.
   Но вот:
   ...вздохнули духи, задремали ресницы,
   Зашептались тревожно шелка...
   В самом ли деле вибрация воздуха или бездушная россыпь типографских знаков, запечатлевших на бумаге то, что когда-то было увидено поэтом, способны навеки сохранить в себе память об этой мимолетности, или все же не здесь, но
   В моей душе лежит сокровище,
   "и шляпа с траурными перьями, и в кольцах узкая рука,.. и перья страуса склоненные
   В моем качаются мозгу.."?
   Думается все же, что обыденное представление, неспособное отрешиться от механистического взгляда на мир, имеет мало общего с реальной действительностью. Все то, что рождается в душе кого-то одного может стать достоянием любого другого только путем самостоятельного его воссоздания. Иных способов нет, и все прочее исключено. Поэтому любой образ, озаривший наше сознание, пульсирует только там, где вершится самостоятельный творческий процесс, и немедленно исчезает с его завершением; и даже воспроизведение уже явленного нам когда-то - это вовсе не механическое извлечение из глубин памяти чего-то архивированного в ней в прошлом, но именно творческое воссоздание. Поэтому все полюса духовного общения разделяет ничто иное, как изолирующая нас пустота, абсолютный информационный вакуум; и на каждом из них вершится один и тот же процесс самостоятельного рождения каждого образа.
   Правда, абсолютной их независимости друг от друга нет, в противном случае никакие знаковые системы вообще не были бы нужны. Но все же ни одно откровение нашего духа в принципе не способно вступить ни в какую реакцию ни с одним материальным носителем, и, следовательно, никакой знак не может быть даже временным его вместилищем. Назначение знака состоит вовсе не в том, чтобы воплощать в себе нечто лишенное материальности, но в том, чтобы пробудить и направить процесс самостоятельного воспроизведения идеального образа каждым, кому он может быть адресован.
   В диалоге Платона "Менон" Сократ с помощью искусно поставленных вопросов вытягивает из молодого раба вывод о том, что площадь квадрата, построенного на гипотенузе равнобедренного прямоугольного треугольника, вдвое больше площади квадрата, построенного на любом из его катетов. Словами Сократа мыслитель заключает, что именно правильно поставленные вопросы помогли рабу, никогда не изучавшему геометрию, вспомнить ее сложную теорему. Правда, Платон учил, что вне материального мира существует некий самостоятельный мир идей (сегодня мы, вероятно, сказали бы - информационное поле), в котором растворено все то, что было и все что когда-то еще будет открыто человеческому сознанию. Душа человека способна то ли дышать воздухом этого мира, то ли вообще каким-то таинственным образом концентрировать его в самой себе, и одним из ее назначений оказывается разглядеть в самой себе все его содержание. Словом, по Платону любая идея существует задолго до того, когда она впервые явится кому-то, и будет продолжать свое существование даже тогда, когда уже навсегда забудется всеми. С самостоятельным существованием мира идей спорили многие и в его время и на протяжении всех последующих веков. Но платоновский взгляд на природу знака пристального анализа не удостоился. А между тем здесь, как кажется, впервые было отринуто убеждение в том, что он представляет собой что-то вроде осязаемой бирки, которая прикрепляется к каждой идее и чуть ли не отождествляется с ней.
   Все знаки этого мира обрушиваются на человека стихийным неуправляемым потоком. Человек испытывает постоянное информационное давление, которое исходит со всех сторон, но вот парадокс - это давление совершенно не ощущается нами. Строго говоря, весь этот стихийный поток должен был бы сливаться в какой-то единый монотонный шум, на фоне которого были бы абсолютно неразличимы вообще никакие дискретные информационные посылы. Однако в действительности этого не происходит, и в нашем сознании наличествует довольно стройная картина чего-то организованного и упорядоченного. При этом ясно, что все то организованное и упорядоченное, что рождается в процессе постоянной переработки стихийного потока воздействий на все органы наших чувств, - суть результат наших собственных усилий и ничего другого.
   Конечно, можно было бы объяснить это какой-то фильтрацией непрерывного массированного воздействия на нас подавляющего большинства вещей внешнего мира, нашей способностью выхватывать из сплошного информационного потока только то, что нужно нам именно в данный момент. Уже этот взгляд на вещи предполагает необходимость какой-то постоянной скрытой работы тех механизмов, которые лежат на уровне подсознания. Но этот взгляд на вещи неприемлем для Платона, в сущности он абсолютно эквивалентен утверждению о том, что плоскость любого зеркала таит в самой себе бесчисленное множество совершенно различных картинок бытия и только эта трансцендентальная фильтрация выхватывает из него именно то, что нужно. И платоновский подход состоит в том, что ничего "готового", чему оставалось бы только механически запечатлеться на воспринимающей поверхности нашего сознания, извне к нам не приходит. Все то, что всякий раз пробуждается в нас, является самостоятельным порождением нашей собственной души и ничем иным. Функция же знака ограничивается лишь тем, чтобы побуждать и подталкивать ее творчество.
   Подход, в известной мере противоположный платоновскому и вместе с тем парадоксально утверждающий его же вывод о том, что все достояние нашего духа не может быть вложено в нас ниоткуда извне, но представляет собой скрытый результат ни на минуту не прекращающейся работы нашей собственной души, через два тысячелетия был развит Кантом.
   Составившая целую эпоху в философии, "Критика чистого разума" (1781 г.) начинает с самого простого - с математики. Вторя общему для его эпохи мнению, Кант утверждает, что все ее аксиомы и теоремы истинны сами по себе, безотносительно к чему бы то ни было. Но почему? Ведь ясно, что непосредственный опыт человека всегда конечен, а следовательно, не в состоянии дать ему представление о всеобщем, - математические же истины трактуют именно о всеобщем. Больше того, именно математические принципы лежали в основе устройства Вселенной, общепризнанной истиной, рожденной еще предшествовавшим Канту временем, было утверждение о том, что сам Господь Бог руководствовался математикой при создании мира, поэтому познавая его устройство мы проникаем в самый замысел Творца. (Может быть, правильней было бы утверждать, что сама математика - это простое отражение тех принципов которыми когда-то руководствовался Создатель. Но, впрочем, мыслителей того времени трудно заподозрить в гордынном соперничестве с Ним.) Словом, математика трактует о том, что выходит за пределы любого конечного опыта.
   Кант ставит вопрос: как возможна чистая математика? И отвечает на него тем, что пространство и время, самую фундаментальную основу которой они и составляют, - это некоторые формы, изначально присущие нашему собственному сознанию. Повторимся: только нашему сознанию - и ничему более! Поэтому любое восприятие действительности в принципе не может не соответствовать им. Сам опыт в этом смысле может быть прямо уподоблен литейному производству, когда стихийный поток восприятий отливается в какие-то заранее заданные формы и застывает в них. Человек способен организовать и осознавать свой собственный опыт только в строгом соответствии с ними. Поток всех восприятий вынужден просто подстраиваться под них. Вербализация именно этих заранее заданных форм для отливки любых математических идей кристаллизуется в таких априорных истинах, как известные положения о том, что "прямая - кратчайшее расстояние между двумя точками", что "через три точки, не лежащие на одной прямой, можно провести плоскость и притом только одну" и так далее. Все эти вещи не просто неотъемлемая часть нашего общего умственного багажа, - это те единственно возможные рациональные схемы, в соответствии с которыми только и может систематизироваться непрерывный поток неупорядоченных восприятий. Поэтому геометрия - эта примадонна всех наук того времени - представляет собой лишь изучение тех логических следствий, к которым они обязывают нас.
   Таким образом, строгая математическая гармония и порядок, царствующие в природе, отнюдь не имманентны ей самой, но в действительности проецируются на внешний мир нашим собственным разумом.
   Все это, пока, нисколько не противоречит пламенной вере в Творца Вселенной: ведь все те формы, в которые обязано отливаться содержание наших восприятий, даны нам именно Им. И потом: разве не Господь Бог поручил Адаму именование всего живого? А ведь на языке древних именование - это не просто способ отличения поименованного от всего прочего; присвоение имени - это форма прямого подчинения предмета, и даже не так - форма его организации, упорядочивания. Присвоение имени - это танственный некий ритуал, имеющий своей целью определить и направить всю его последующую судьбу, его пути в этом мире. Так что и в библейском иносказании в конечном счете говорится о том, что именно человеческому разуму суждено провозгласить если и не все, то многие законы этому миру.
   Таким образом, пространство и время понимаются Кантом отнюдь не как объективные, то есть существующие вне и независимо от сознания, начала нашего мира, но как достояние собственного разума человека, как чистая субъективность.
   Кстати сказать, в этом выводе содержится и революционный взрывной потенциал: ведь если так, то реконструкцией глубинных основ нашего собственного сознания можно переделывать весь мир. В потаенных глубинах нашего духа может таиться иная мерность пространства, иная метрика времени, и все это в виде новых законов бытия может быть провозглашено нашим разумом всему Космосу. Впрочем, это уже начало кощунственного посягновения на прерогативы Создателя. Поэтому не только собственная неспособность Канта представить себе какое-то иное пространство (хотя, как кажется, и она тоже), но и подсознательная недопустимость для глубоко верующего человека святотатственной подмены дарованных нам принципов организации опыта какими-то искусственными конструкциями лежит в основе того, что законы Евклидовой геометрии осознаются Кантом как единственно возможная форма познания.
   Время сыграет злую шутку с великим мыслителем. Уже в 1786 году будет опубликована написанная еще до "Критики чистого разума" работа Ламберта, где на основе анализа постулатов Евклида будет доказано, что принятие альтернативной аксиоматики (речь шла о замене пятого постулата другим, противоречащим ему) дает возможность построить совершенно иную и вместе с тем логически непротиворечивую геометрию. А еще через очень короткое время сам Гаусс, некоронованный король математиков, убедится не только в ее абсолютной непротиворечивости, но и в прямой применимости к реальному физическому миру. Правда, опасаясь "криков беотийцев", он так и не осмелится вынести все это на обсуждение своих коллег.